355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кочин » Девки » Текст книги (страница 27)
Девки
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Девки"


Автор книги: Николай Кочин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)

ЧАСТЬ
ПЯТАЯ


Глава первая

За пять лет бывший обжоринский дом, где жила Парунька, изрядные видел перемены. К той поре, с которой начинается наш теперешний сказ, отзвенели в доме бубенцы. Похоронил он удаль свою, хмельные люди уже не толпились на панелях, не свистел за углом милиционер – все стало тут степеннее. Шел год великого перелома – двадцать девятый грозный год. Частник в городе был подкошен под корень. И началась выкорчевка богатеев в деревне. Знаменитая в стране хлопотливая нижегородская ярмарка была навек закрыта. Обжоринская гостиница «Неаполь» отошла в Нарпит. Вместо ресторана в доме обосновалась фабрика-кухня, обслуживающая рабочий люд волжской набережной и речников Нижегородского порта.

Стародавний обжоринский особняк но внешнему виду каким был, таким и остался, только с боков к нему приладили новые, выстроенные из бетона помещения. В них-то и размещались цехи гигантской кухни. На улицу выбегало оттуда шипение, сквозь широкие окна виден был блеск металлических приборов. Прямо на тротуар выходили широкие, постоянно раскрытые двери. Через них выносили на грузовые автомобили термосы с приготовленной для рабочих окраин пищей.

В бывшем ресторане «Неаполь» теперь оба зала, и низ и верх, запружались в полдень рабочим людом – грузчиками, строителями, работницами Швейпрома, матросами ближних барж, служилой мелкотой Госбанка, Потребсоюза, Химсиндиката. В столовой за четвертак можно было основательно набить желудок. А в номерах разместились квартиры работников Нарпита. В крайнем номере нижнего коридора, в том самом, где жил когда-то Бобонин, теперь находился местком Нарпита, объединяющий рабочих и служащих фабрики кухни, а также домашних работниц берегового района. Рядом была комната председателя месткома Козловой Прасковьи.

Те официанты «Неаполя», которые не мирились со скромной обстановкой столовых и привыкли к пьяному угару бесшабашных гостей, разбрелись отсюда в разные стороны, ища себе пристанища, где побеспутнее да поденежнее. Их сменили женщины.

Те частники города, которые держали при нэпе буфеты, мелкие ларьки и всякого рода питейные заведения, с оголтелым натиском втирались теперь в качестве спецов в райторги, пищеторги, учреждения Нарпита, в кооперативные союзы или, извернувшись и избежав сетей общественной бдительности, продолжали свои нэпманские дела под новенькой вывеской кооперативных объединений, а чаще всего, используя свой многолетний опыт и деловые связи, занимались самой беззастенчивой спекуляцией дефицитными товарами, эксплуатируя тяжкие, но преходящие затруднения государства.

Это время и Бобонину принесло крах. Из ресторана «Неаполь» он ушел еще за год до ликвидации. Скопив деньгу, только что открыл он на бойком ярмарочном месте пельменную с гармонистами. Не успел развернуться, как помещение, которое он арендовал, отобрали в коммунхоз, а мебель продали с торгов за бесценок. Тут началась у него агония самосохранения. Стал он метаться туда и сюда. Сперва он поступил в Госрыбтрест, истратил на «подмазку» остатки денег. Ему дали прибыльное место. Рыболовецкие бригады были разбросаны по всей области, где имелись пруды и реки, и только что налаживали свою работу вслепую. Точный учет отсутствовал. Бобонин работал приемщиком рыбы. Бригады сдавали только часть улова, остальное шло на частный рынок через приемщиков же. Бобонин быстро обогащался и даже сам не верил, что столь приятно и прибыльно работать в социалистическом предприятии. «Мы – служащие госторговли», – он произносил с гордостью. Как вдруг нагрянула РКИ и установила, что лучшие места лова отводились в тресте браконьерам, а в тихих заводях Госрыбтреста завелись ловкачи, которые на административно-управленческие расходы (высокие ставки, командировки, банкеты) тратили всю годовую доходность промысла. [РКИ – рабоче-крестьянская инспекция.] Весь аппарат треста мгновенно полетел вверх тормашками и заменен новым. Бобонин рад был и тому, что вышел сухим из воды. Вскоре ему дали продовольственный ларек близ пристани. Время было тяжелое. Многие товары были дефицитными: какао, сахар, рыба. Дефицитные товары он по завышенным ценам раздавал знакомым и опять стал быстро оперяться. Крутился, вертелся. обманывал потребителей своего района. Однажды ревизор заглянул к нему в ночное время и на чердаке ларька обнаружил под хламом тары немалые запасы сахара и чая, не значащиеся в продаже. Бобонин объяснил, что это маленький фонд, из которого он имел слабость отпускать своему ближайшему начальству «по их усмотрению».

Касса была в порядке. Но его сняли с работы и вынесли выговор с предупреждением.

Все же за деловитость приняли его агентом райпищеторга. На его плечи легла благодарная забота – заготовлять ягоды и грибы для города. Грибов и ягод в Заволжье такая уйма, что вози все лето – не перевозишь и при желании можно завалить ими всю Европу. Лучшей работы он и представить себе не мог. Заготавливались грибы и ягоды на Керженце и Ветлуге, в самых лесных, захолустных и грибных районах области, вдали от глаза ревизоров и контроля назойливой общественности (тогда введена еще была на беду «легкая кавалерия» – инспекционные набеги комсомольцев). Бобонин в керженских лесах был сам себе хозяин. И тут он изрядно распоясался. Он поставлял грибы в пищеторг во вторую очередь и качеством похуже, а на дом знакомым своим доставлял в первую очередь и лучшие сорта боровиков – и груздей. Все было шито-крыто. Бобонин расцвел. У него появились в доме малахитовые пепельницы. На стенах – муаровые обои. Свой бильярд, модные пластинки, купленные у старых салопниц за баснословную цену. [Салопница – женщина из мещанской, обедневшей среды, ходящая по богатым домам и живущая подачками.] Дорогую фамильную мебель губернатора Гирса с гербами добыл, охотясь несколько месяцев, хотя и за очень большую сумму.

– К красивым вещам я питаю нежную привязанность, – говорил он. – Глубоко чувствую поэзию шикарной мебели паразитических классов.

В один ненастный день к нему заявились из уголовного розыска и обнаружили в квартире чрезмерные запасы сахара, риса, мыла, соли, свеч, кожевенных товаров, сукна, батиста, шелка. Он дал показания:

– Многоуважаемые товарищи! Продукты заготовлялись в течение ряда лет, чтобы деньги, понимаете, зря не лежали. А деньги у меня все трудовые... кровь и пот...

Но экспертиза установила, что товары были закуплены в текущем году. Выявилась целая теплая компания в пищеторге, в которой Бобонин был на самых последних, можно сказать, совсем незаметных ролях. Его осудили, конфисковали имущество, дали год принудиловки. Он чистил отхожие места с большим усердием и вышел с похвальной грамотой ударника производства. Теперь, отбыв наказание, он больше не рисковал ради наживы и занялся мелким делом на «обжорке» (так называли толкучий рынок на окраине города, где продавали с рук все что попало).

Он знал, что мог заработать значительно больше, но остерегался и все приглядывался. Кого медведь драл, тот и пенька в лесу боится. Но пришло время, он осмелел. Стал поставлять муку Канашева в рестораны и пекарни, сбывая низшие сорта за высшие и разницу кладя в карман. Потом вдруг притих. Уж очень много приятелей угодило на скамью подсудимых. Практический, изворотливый ум подсказывал ему, что еще улыбнется счастье. И оно, действительно, улыбнулось. Кадры специалистов пищеторга быстро таяли, а общественное питание все больше входило в силу, все больше расширялось. В городе, очень древнем и красивом, который нравился иностранцам, построен был ресторан «Интурист». Подбирались служаки, понаторевшие в этикете и знающие сервировку. Однажды пригласили сервировать стол для иностранцев и Бобонина. Иностранцы сервировку похвалили. Центр стола – весь в цветах. Стеклянные вазы с фруктами отливали янтарем. Фарфоровые салатники утопали среди букетов ландышей и роз. «Ол райт», – сказали иностранцы и заулыбались. Как Бобонин входил в зал и докладывал, что обед подан, как отворял створки дверей и становился подле них в почтительной позе, – об этом целую неделю разговаривали в тресте.

– Таких работников нельзя держать в тени, – сказало значительное лицо.

Забылись Бобонину темные дела. Его приняли на работу сперва метрдотелем, а потом назначили и директором ресторана «Интурист».

Знавший все повадки маленьких пронырливых хозяйчиков с лакейскими душами и хищными целями, он огибал теперь благополучно темные ухабы подозрений и везде неутомимо афишировал свое трудовое происхождение. С самых ранних лет – в ужасающей духоте и грязи уездных трактиров. Полтора рубля в месяц жалованья. Спанья четыре часа в сутки на сдвинутых столах. Утаенные гроши от хозяина. Потасовки, затрещины, рывки. Балансирование между сциллой хозяйского самодурства и харибдой копеечного плутовства... Пролез-таки в кандидаты партии.

Но для проницательного глаза в манере держаться чувствовалось заискивание перед вышестоящими, подобострастие, стремление подделаться, неискренность, а в отношении же нижестоящих – затаенное высокомерие и жестокость. Поэтому тот, кто видел его в деревне, никак бы не узнал его, встретивши в городе. Язык его стал сладким, исполненным изысканных слов и деликатно-приказчичьих выражений.

Неудачи и пережитые несчастья приучили его к осторожности не только в словах, но и в поступках. Новая среда Нарпита пищеторга ему нравилась. Там царствовала круговая порука снисходительности. Он сразу прослыл широкой натурой за банкеты и премии, устраиваемые служащим за счет производства «Государство от этого не обеднеет», – стало его излюбленным выражением.

Отправляя в командировки людей без надобности, он платил им щедро. Он отмечал каждый советский праздник пышно, щедро, великодушно. Средства культфонда всегда были реализованы. Он обставил свой кабинет мягкой мебелью. «На работе надо чувствовать себя как дома, культурно и уютно», – говорил он. Вскоре он приобрел дачу. «Культурный и ответственный товарищ должен иметь родной уголок для необходимого отдыха». Неудачников он про себя презирал, будучи убежденным, что это просто лодыри. «Мы всем создали предпосылки для зажиточной жизни, а если кому это не удается, сам виноват», – любил говорить Бобонин. На этажерке у него появились классики марксизма, сочинения М. Горького и Ромен Роллана. Подписался он и на академическое издание сочинений И. П. Павлова.

Близкие удивлялись. Зачем ему Павлов? «Я же все-таки умственная единица», – отвечал он. Но читать книги было недосуг. Он читал только две книги: «Карнавальный разговорник», выпущенный в Москве, из которого черпал он всю мудрость дозволенных острот, и цитатник – из него он брал выдержки при составлении докладов. В тресте он слыл человеком остроумным и дельным.

Среда диктовала ему истину, что слова приобретают удельный вес в зависимости от того, кто говорит их, и что каждую мысль выгодно произносить после своего начальника. Поэтому он смело козырял уже апробированными мыслями. Но иногда он подымался и до самостоятельного оригинального творчества. Он любил произносить фразу, искажая народную мудрость. Он говорил: «Рыба ищет, где лучше, а человек – где рыба...»

Обстоятельства ему благоприятствовали, как вдруг (в который раз!) все полетело прахом. И на этот раз с такой стороны настигла его напасть, с которой он уж никак не мог ожидать ее.


Глава вторая

Сегодня для Паруньки выдался особенно неприятный день – все насчет расследований да выяснений. Так бывало раз в каждую неделю, когда надлежало вести разбор заявлений и жалоб, поступающих от домработниц или от нанимателя.

Домашние работницы из числа деревенских девок, прибывших в город за последние годы, были наименее развиты, робки, совсем не организованы. Они-то и составляли главнейшую заботу председателя месткома союза Нарпит Прасковьи Козловой.

Жалобы эти чаще всего были мелкие, запутанные и нудные. Хозяева не доверяли прислуге и изводили ее подозрениями, что она-де не чиста на руку, при покупках утаивает сдачу, водит к себе подозрительных мужчин. А прислуга жаловалась, что ей приходилось работать выходные дни из тех соображений, что «все равно некуда и не к кому гулять идти, а сидеть сложа руки совестно», что хозяева не выдают спецодежды, не страхуют, не пускают на ликпункт и на общие собрания, что подолгу задерживают деньги.

Дрязги были мучительно неприятны, отнимали время. Приходилось ходить по квартирам работниц. Разве мало было случаев, что хозяева половчее норовили брать прислугу в «члены семейства», избавляя себя от неприятности страховать ее и предоставлять ей выходные дни? Такую утруждали сколько хотели, пользуясь тем, что деревенская девка трудолюбива и невзыскательна.

Впрочем, далеко не всегда дела заканчивались мирно. Иной раз были скандалы. От обиды на хозяев прислуги травились, оставляли записки, полные жалоб, – и Паруньке приходилось отправлять таких в больницу, тревожиться и хлопотать, а потом создавать комиссию по выяснению дела.

Все эти девушки были батрачки, дочери крестьянской бедноты, обремененной детьми, беглянки, спасавшие свое имя от деревенского позора, или вдовы, выбившиеся из сил и бросившие свое маломощное хозяйство. Набиралось немало и таких, которые летом работали у отца, а зимой приезжали принакопить деньгу на наряды, чтобы вернуться потом в деревню и выйти замуж.

Домашних работниц нанимали главным образом ответственные работники и интеллигенты-учрежденцы, которые и сами едва сводили концы с концами. Плохо жилось у эдаких! Притом же многие из них стыдились найма работниц и опять-таки норовили держать «родственницу». Но главная беда и забота Паруньки была не в них, а в том, что под видом прислуг в союз стали пролезать всякого рода лишенцы из «бывших» – чиновные дамы, старухи из дворян, поповны. Они, числясь у кого-нибудь прислугой, получали профсоюзный билет и вскоре переходили в другой союз на другую работу. Бывало даже и так, что сметливые особы давали друг дружке справки, будто прислугами являются первая у второй, а вторая у первой. Выяснять подобные случаи приходилось в квартирах, настигая врасплох.

Однажды пришла в местком девка, грохнулась перед Парунькой на пол и, обливаясь слезами, рассказали о своей беде.

– Из самых лесных мест я, Парунюшка родная... Жить бы мне да поживать у родной матки, да беда, коли она заявится, так заставит и в омут головой полезть, не только что. Родители мои не последнего роду-племени – век бы мне с ними дни коротать, кабы не людская молвь. Нежданно-негаданно враз стала я для всего честного народа посмешищем. Была я девица на выданье. Годов мне много, заневестилась давно... И пришел, и стал сватать меня парень из Немытой Поляны, такая деревенька есть недалече. Приглянулся он мне... Я его согласу не лишала, и уж дело вовсе наладилось, – ан вышло на поверку, что он кралю имеет и на смех меня сватал. С совместниками-приятелями своими вино они у нас выпили, пироги поели, с подругами вволю набаловались, да и айда восвояси. Жду-пожду – а женихов и след простыл... После того на улицу глазыньки нельзя было показать! Только выйдешь, крики да шип: «замужняя девка», «ни рыба ни мясо, ни кафтан ни ряса» и всяко. От позора от одного сбежала! К тому приплели, что и не было, стали попрекать, будто уж давно я не девка и честь девичью порушила с рани, и стыд по овинам растеряла. А места наши кулугурские, мы по старой вере живем, а старая вера, Парунюшка, строгая-престрогая, строже ее нет во всем белом свете. Выйду на улицу – и спину шипят: «соломенная вдова». В моленную не пускают – опоганилась. Подруги стыдятся меня и опасятся. Куда голову приклонить? Вот и убежала в город, думала, поступлю на службу – сама себе хозяйка... Ан попала, Парунюшка, из огня да в полымя...

– Как же называются ваши места? – встрепенувшись, спросила Парунька. – Догадываюсь, приходишься ты мне землячкой.

– Прозываются Мокрые Выселки, лесная сторона, темь невообразимая. Одной рукой персты кладут, другой рукой рубли крадут. Чтоб их там всех свело да скорчило!

– Знаменитая сторонка! Знаю, – ответила Парунька. – Бабушку вашу Полумарфу весь край чтит, кудесницу и лекарку.

– Чернокнижница. Заговорные слова пускает по ветру. Вынимает человеческий след.

Фекла рассказала всю подноготную своей городской жизни. Который раз Парунька выслушивала исповедь девушки, попавшей в сети ресторанного служаки. Бобонин взял Феклу в штат ресторана, а превратил ее в свою домашнюю работницу. Она убиралась в его квартире, мыла и варила. Расплачивалось государство. Бобонин держал так девушку до тех пор пока она ему не надоела. В профсоюз он служанок своих не проводил, пользуясь их простодушием или запутанностью жизненных ситуаций.

Парунька выслушала до конца всю тяжелую историю Феклы. Бобонин собирался ее уволить. В данном случае он заявил, что, дескать, в штатах ее должность упраздняется.

– На мое место много охотниц, – сказала Фекла, – потому что харчи у Михайлы Иваныча справные, а работа сносная. Зарплата вся остается на руках.

Фекла просила не снимать ее с работы – «убираться у начальника». Она и до сих пор оставалась в заблуждении, полагая, что такая должность, «убираться у начальства», за счет государства в самом деле существует.

– Про тебя молва идет, что тебя боятся начальники и ты добрая, – говорила Фекла.

Парунька улыбнулась: все такие девушки принимали ее за какую-то большую силу в городе.

– Я тебе найду работу, – ответила Парунька, – только ты расскажи при нем все то, что мне сказала.

Так и договорились.

На другой день Парунька пошла к Бобонину.

Трудовой день города кончался. Люди спешили домой с портфелями и без, молодые и старые. Из-за труб в стороне кисло щурилось солнце; чахлые тополя раздробляли его немощный свет.

Дверь двухэтажного облупленного дома была открыта. Парунька увидала грязную узкую лестницу, на ней валялись картофельная шелуха, папиросные окурки, щепки. Не в первый раз выпадало ей хаживать по таким лестницам. Работа загоняла ее чаще всего именно в такие дома, но эта же работа и обогатила ее ум познанием дальнейшей судьбы тех деревенских девушек, которые, подобно ей самой, от дурной жизни искали хорошую в городах.

Когда она вошла в квартиру, то очутилась точно в ломбарде. Все комнаты были заполнены вещами, которые приобретались как будто не для того, чтобы ими пользоваться, но для того, чтобы тут же их перепродать. Венские стулья стаями располагались в углах – ни проходу от них, ни пролазу. Какие-то буфетики, шкафы, столики и этажерки занимали все проходы, точно здесь вели торговлю этим добром. На стенах висели пейзажики – море и кипарисы, женщины под шляпками в обнимку с красавцами мужчинами, афиши, извещающие о выступлениях московских певиц в первосортных ресторанах, теперь закрытых. На стенах не было ни одного пустого места, везде что-нибудь да висело: или какая-нибудь гипсовая кошечка, или портретик знакомой барышни, или же, наконец, портреты великих политиков и вождей. Тюлевые занавески загораживали свет в окнах, пол устилали половики. На этажерке стоял Ленин в красных переплетах. Рядом на гвоздике висел пук разноцветных галстуков.

На стуле виднелась швейная машинка, а на другом – канва, синель, бисер и стеклярус. [Синель – бархатный или махровый шнурок для бахромы, вышивания.] Женщина, видно, тут обшивалась, готовила наряд из яркого ситца.

В тот момент, когда вошла Парунька. Бобонин в персидском халате стоял к ней спиной и разговаривал с Феклой. Оба были взволнованы.

– Лапти плетешь! – сказал Бобонин.

– Нет, я не выдумываю. Мне девушки наши смеялись: тебя, говорят, в отставку. Освобождай место. Место свято не бывает пусто, ему Катюшка новенькая приглянулась. И не с такими кралечками расставался...

– Вздор! – оборвал ее Бобонин. – Подрыв моей репутации! Клевета на ответственного работника! На нас ужасно много клевещут. Жуть одна! Порядочному человеку трудно сейчас. И вот выдумали, что я увольняю тебя по этой причине. Разве у меня каменное сердце? Я человек по натуре – гуманист. Я у тебя ничего не отбираю назад, что подарил. Сарафаны, шаль, кольца и всякую прочую муру. Ты на это год прожить сможешь без печали. Я тебя озолотил. И еще тебе денег дам. Только расстанемся подобру-поздорову...

– Вспомни, как ты меня словами улещал да ласкался ко мне. Называл «деткой-кралечкой».

Ну, сударыня моя, сердцу не прикажешь. Не забывай того, как я тебя облагодетельствовал. Не забывай того, чем ты была. Ты была на улице. Я дал тебе приличную работу. Пристанище дал... Даже приблизил тебя к себе... Не погнушался. Это в городе за счастье девушки почитают – быть близкой с ответственным лицом. А у тебя вдруг – фанаберия. Нет, нет, никаких разговоров! Сегодня же собирайся и уходи... Я тебя уволил. От тебя неприятностей не оберешься.

– Куда же я пойду?

– А это уж твое дело. Если бы ты была так же скромна и послушна, как раньше, я принял бы участие в твоей судьбе... У меня огромные и надежные связи... Но ты стала хамить... И за твою грубость я тебя игнорирую.

Вдруг он догадался по ее лицу, что за спиной появился свидетель. Он обернулся, и испуг пронзил его насквозь. С тех пор, как Парунька стала председателем месткома, он старался не встречаться с нею, и это ему удавалось. Эта неожиданная встреча подняла со дна души всю муть опасений. Он сразу не мог даже выговорить правильно приветствие, произнеся: «До-до-добр день...» Стал метаться но комнате, выбирая для нее стул, и только разметал вокруг себя вещи.

– Снизойдите... Снизойдите посетить мое скромное обиталище... – Он из сил выбивался, чтобы освободиться от обуявшего испуга и неловкости. Он что-то лепетал, возвеличивая ее красоту и ум, потом спохватился и перешел на тему о землячестве, что напрасно забыли друг друга, он очень рад и даже голову потерял от радости. Он говорил о радости, но испуг, растерянность не оставляли его... И манеры и голос выдавали его с головой. Она смотрела на него спокойно и испытующе. Мало-помалу он овладел собой и уже впадал в естественный тон. Прежде всего он выслал из комнаты Феклу:

– Иди на кухню, дорогая, там у тебя дела... – Ах, Паша, какой сюрприз! – заговорил он. – Я бесконечно рад. Я так рад, что даже не нахожу подходящих слов. Сколько лет, сколько зим! Да! Вспомянешь, как были глупы. Ничего не поделаешь – грехи молодости. А сей час – дела, дела, дела! Борьба с правым уклоном отнимает, понимаешь, массу времени... Помогаю партии, конечно, и по части бдительности... Бдительность – наш закон. Ой, сколько еще мерзавцев, к сожалению, нагло топчут нашу священную землю... работы нам – океан... А выкорчевывать пережитки капитализма из сознания масс?! Огромная проблема, да мало ли других... Например, смычка города с деревней... Ликвидация, так сказать, кулачества как класса на базе сплошной коллективизации. Тебя, случайно, не посылают в числе двадцати пяти тысяч на укрепление?..

– Я уже дала согласие на работу в деревне, – ответила она.

– Героизм, конечно. – Радость засветилась в его глазах. Ага, он избавляется от нее на всю жизнь! – Героика наших дней... Н-да. Коллективизация. Передовая идея. Как жизнь многогранна! Я, конечно, в курсе огромной созидательной работы и скажу прямо: мы в одни миг осуществим свои исторические задачи. Цель и у нас, скромных работников, мобилизовать трудящихся на преодоление всех преград... Жаль, исчезла наглядная агитация... Мало плакатов. Если есть, не всегда соответствуют нашему культурному уровню. Вчера я прочитал в клубе берегового района: «Поменьше Парашу тискай, она может быть парашютисткой». На такой лабуде не расширишь кругозор... (Восторг душил его: надо из этого положения выкрутиться. Чертова Фекла! Неужели у нее хватит смелости подставить ножку самому директору?! Никогда!)

Он развалился на кушетке, овладел собой вполне, пододвинул хрустальную вазу с яблоками ближе к Паруньке:

– Сколько воды утекло? А? Как хороши, как свежи были розы!.. И как все поумнели, понимаешь... Я тебя не узнал, Паша... Как растешь! Как глубоко вникаешь... Слышал, слышал, слухом земля полнится, как квалифицированно подходишь к решению всех текущих вопросов... Только тебе и быть в деревне, на передней линии огня... Деревня, как бы мягко выразиться, еще немножко отстает от города... Но это ничего; мы быстро ликвидируем разницу между городом и деревней... Жаль, правые мешают... А? Какие события в мировом масштабе. Завелся и у нас оппортунизм... Откровенно говоря, я этого давно ожидал... У меня, понимаешь, выросло классовое чутье... Я оппортунизм духом чую... И я теперь, между нами говоря, с оппортунизмом воюю по всему фронту. Надо его с корнями вырвать... Вообще то говоря, правый уклон – главный, но я со всеми уклонами воюю... Вот и сам на работе расту... И, конечно, создаю себе необходимые условия для умственного развития... Видишь, книги... Книг у меня до лешей матери... на Литературную энциклопедию подписался. У меня вдруг какой-то художественный вкус выработался. И сам не заметил. Да, все мы растем не по дням, а по часам. «Другие дни, другие сны, смирились вы моей весны высокопарные мечтанья...» Заедает среда и проза жизни... Но... эстетикой не пренебрегаю... Вот картина.

Он подвел ее к репродукции под пыльным стеклом в золоченой раме, изображающей обнаженную мадонну.

– Вишь какая комбинация, к ренессансу у меня большая слабость... Рафаэль там, ну и тому подобное... А коврик этот каков? Культивируемся, никуда не денешься... Кадры решают все... У всех завов такие коврики... Ну и я не отстаю, положение обязывает. Трест не обеднеет, если приобретет для каждого из сотрудников такие видики... Какой Гурзуф – роскошь! Генуэзская крепость... Ласточкино гнездо... реликвия... подарила одна особа... Да, от эстетики тоже рабочий класс не отказывается. Мы наследники всего изящного, созданного человечеством... Стремлюсь теперь приобрести подлинного Левитана – печального певца русской природы. Фарфор, фаянс – все это подлинное...

Он подвел Паруньку к буфетику и показал чудные образцы саксонского фарфора и фаянса с фамильными гербами нижегородских дворян Рукавишниковых.

Он сбросил пиджак, – остался в белой сорочке и черном галстуке бантом, который в народе зовут «собачкой».

– Долгонько мы с тобою по душам, Паруня, не калякали, – продолжал он, – хотя земляки и, в некотором роде, симпатизируем друг дружке. Вели дать маленький опрокидонт... (Она отказалась.) Вот верно пишут – «гора с горой не сходится, а человек с человеком непременно сойдутся». Это изречение не иначе как философа Маркса, а то и поученее. При советском праве всего ожидал. Растем, индустриализуемся, даем женщине прямую дорогу и, за мое почтенье, в личности их проводим. Наше вот дело ресторанное, кажись, от политики далекое, но и то политику мы учили: газеты читали, журналы выписывали. Ничего не поделаешь – обязанность гражданина, и вообще культура. Время светлое, текучее, все наоборот, за что и боролись. Наша взяла. Нет вам, буржуи, пардону!.. Ты вот здорово изменилась.

– В какую же сторону, по-твоему?

– В самую отличную. Во-первых, стала наливнее, во-вторых, окультурилась, в-третьих, похорошела.

– Хуже али лучше твоей жены стала?

– Лучше, пожалуй.

– Этой?

– Какой «этой»?

Он поморщился болезненно, угадывая, что шутки его не бьют в цель.

– Уж не с обследованием ли? – добавил Бобонин, улыбнувшись через силу. – Поступили сигналы?

– Неспроста же, – ответила она. – Эта кто же тебе будет?

Бобонин пожал плечами. Улыбка спала с его лица, он молча сел, и Парунька сразу усмотрела бывалое нахальство в его манере сидеть перед ней.

– Если сказать сущую правду – почти жена.

– Чудны дела! Как же она роли своей доселе не узнала? Фекла! – крикнула Парунька. – Войди сюда.

Девушка явилась, опустив глаза.

– Как тебе приходится товарищ Бобонин?

– Начальник. Я в ресторане судомойкой числюсь. А сюда убираться хожу. И воопче...

– А он говорит, ты не работница здесь, а «почти жена».

– Жили по современному закону, не венчаны, без лигистрации, фактически... А теперь он мной брезгует. Увольняет.

– Из жен или из работниц?

– По всем линиям, выходит.

– У меня законная жена одна, – недовольно возразил Бобонин. – Моя этика не позволяет...

– Кто же из вас сочиняет, – сказала Парунька. – Вон, товарищ Бобонин говорит теперь, что не ты ему жена... Запутанные отношения...

– Я не знаю, – ответила Фекла, вглядываясь в хмурое лицо Бобонина. – Ведь мы с тобой жили...

– То есть, позволь, в каком смысле? – спросил он строго. Та молчала, смутясь. Парунька ее выручила:

– Ты была у него вроде временной... А настоящая жена у него в деревне осталась, она моя подруга.

Девушка молчала, не подымая глаз. Из них выкатилась крупная слеза, повисла, блестя на щеке.

– Ты мне говорил сперва, что живешь со мной по-честному, взаправду, – вымолвила она, наконец, тихо.

– Взаправду! – передразнил Бобонин. – Лучше слова не нашла! Молчала бы уж лучше, дубовое отродье. Я тебя из грязи вытащил.

Он повернулся к Паруньке и бросил такие слова:

– Она мне прислуга, этим все исчерпывается. А что касаемо личных наших переживаний, то это вопрос частный. В такие вопросы Советская власть носов не сует и совать другим воспрещает. Интимные отношения неподведомственны профсоюзу.

– Но ведь она говорит, что ты муж ей? Ты ее прислугой считаешь, а она тебя мужем. Тут неувязка такая, что и местком обязан нос свой сунуть.

– Это никого не касаемо. Баба может говорить по необразованности что ей на ум взбредет. А деревенский ум больно непросвещен и глуп. Такому уму верить без проверки – самая опасная история.

Парунька молча поднялась.

– В месткоме разберемся, – сказала она. – Вынужденное сожительство с подчиненной.

Он метнулся с кушетки за ней и закричал:

– Это надо доказать, жил я с ней или не жил! Ты нам на кровать не заглядывала. А такие разговоры разговаривать в твоем положении – это прижим. Что за изобличенье порядочных людей? Я десять лет профсоюзный стаж имею, Советскому государству служил всяко, больше тебя.

Но он тут же хватился, что крикливостью не поможешь.

– Может, она моя жена? – повернул он на другое. – Может, я деревенскую бросил, а по городскому закону с этой живу?.. В это вникнуть надо.

– Седьмой месяц на исходе, как живем мы по гражданскому закону, – поддакнула девушка. – Седьмой месяц живем в согласе.

– Почему же в таком случае она получает зарплату в ресторане, а работает у себя на кухне?

– Мстишь? – прошептал он, глядя ей в глаза. – Я этого ожидал. Кровь мою хочешь пить?

Весь напускной лоск разом слетел с него, и она увидела прежнего Мишку Бобонина.

– Ты не больно кричи! – сказала ему Фекла. – Она тебя главнее... До каких пор над нашей сестрой озоровать будешь? Брандахлыст. Пойдем, Паруня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю