355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кочин » Девки » Текст книги (страница 28)
Девки
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Девки"


Автор книги: Николай Кочин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)

Она ушла и вернулась с узелком. Это была другая Фекла. Подобострастие слетело с нее. Вышли на площадку лестницы.

– Значит, опять подкопы под меня? – спросил Бобонин.

Девушки спускались молча...

– Есть правда на земле... – сказал Бобонин мягко. – Фекла, вернись, я тебе шубу куплю. Не хочешь? Ну, помни, директор треста мой закадычный друг.

Он застыл в удивлении: девушка, которую он презирал, даже не ответила.

Удивление ничтожных людей так же ничтожно, как и они сами. Для малого хлыща высокий идеал человечества – большой хлыщ.

Из соседней комнаты по всему этажу раздавалась разухабистая песня «Кирпичики»:

 
На заводе том Саньку встретила,
А потом, проработавши год,
Санька вылетел.
 

Бобонин постоял, изумляясь преображению Феклы больше всего, сказал сам себе:

«Ну еще посмотрим... Я кандидат партии... Всякого в партию не примут... И партия своих членов в обиду не даст, в угоду желаниям какой-то там беспартийной массе...»


Глава третья

Канашев тихо обошел мельницу кругом и направился в сторожку.

Полумрак скрадывал предметы. Жена спала на примосте, выделяясь на постели бугром. [Примост – нары для спанья в русской избе.] Он потушил лампадку перед образами и тоже лег. Через окошечко пробивалась и ползла по стене луна. В одевке, по-видимому, немало скопилось блох, – от этого или от другого чего, но Канашеву на этот раз не спалось. Луна сползала еще ниже, пришла полночь, а Канашев все не засыпал, все еще ворочался тарахтел и невнятно бормотал.

Когда ночь перевалила за половину, извне кто-то легонько постучал в окошко. Различимо захрустели весенние льдинки. Канашев привстал. Вдруг он увидел, что жена тоже поднялась и припала к стене, обнявши оголенные колена руками. В стекло опять робко ударили два раза. Канашев сидел по-прежнему, не тревожась. В стекло постучали сильнее, но Канашев остался недвижим, как был.

– Отопри, ирод, – сказала старуха умоляющим голосом, – отопри, душа моя изныла.

– Спала бы, ведьма, – ответил он.

– Мучитель безжаленный, – завопила старуха, – кровь свою родную не жалеешь, кровь погубляешь, бога в тебе нет. Чего замыслил?

– Перестань скулить, – зашептал он угрозливо, – тебе ль говорено, худая рогожа.

Старуха захлипала еле слышимо и свернулась на постели в ком. Канашев выдвинул наполовину окошечко, приглушенно заговорил:

– Люди ходят, Иван, a ты эдак, без утайки... Опять не сдержался, опять за свое...

– Отец.

– Иди, тебе говорят! Иди, справляй свое дело, как приказано. Хлеба тебе мать принесет. Смотри, пустят меня и тебя по вольному свету, затаскают по допросам, задергают. Можешь ты понять это али нет?

– А какое мое место? – ответил сын. – Сижу я на селе у Яшки алкоголика и у девок, а чего я понимаю в политических настроениях? Они меня дельнее, книжники. Этот Санька спит на книгах, хлеще профессора, да и все они... Ленина читают. На собраниях так и чешут, так и режут. А я что для них, буржуазный прихвостень. Держи карман шире: откроют они мне тайны! Они друг за дружку, по-марксически. А от девок что я узнаю?.. Ни к чему все это разузнаванье – одно слово, не моего ума дело. Да и никто в мои слова не верит... И ничего я не умею, и надоело мне все... Жизнь наша с горки, а не в гору. Тоска смертная!

– К одному концу, к одному концу близимся, – простонала старуха.

Канашев молча захлопнул окошко. Про себя сказал:

«Поди ты к бесу на поветь, окаянный!»

Но в раму стали колотить уже настоятельно: дробно звенели нетуго прилаженные стекла. Канашев отошел от окошка, и оно открылось. В неясном лунном свете снаружи уставилось бледное, исхудалое лицо сына. Старуха завздыхала на постели, а сын негромко, но твердо стал говорить:

– Голым пустят, – только об этом у тебя и забота. А о том заботы нет, что сын покою не знает, все выспрашивает, все высматривает, в шпиона по воле отца превратился, не на радость себе, а на горе... Вот хожу, хожу да попадусь на мушку.

– А еще что знаешь? – бросил из глуби сторожки отец.

– А еще то знаю, что ты меня бандитом сделал. У тебя одно на уме – богатство, жернова да кули с рожью. Но тому, чего ты хочешь, не должно быть, коммунистов не перехитришь. Они беда дружные... А Яшка не большая тебе опора. Продажная шкура. Бросил бы затеи, отец, сдал бы мельницу им. По всей Расее раскулачка идет... По всей Расее.

– Выкинь дурь из башки! То ли видали?!

– Я не выкину! – закричал сын. – Я бы давно наплевал на твое дело да ушел бы куда глаза глядят, только маму жалко.

Старуха сползла с постели охая, села у окна, зарыдала. Неожиданно треснула рама и, звеня, шлепнулась на дорогу.

– Зорить именье пришел? – прошипел отец. – Наживать вас нет... Отцов зажиток тебе не люб.

– Отец! – закричал снаружи сын, цепляясь за подоконник; голос его, сдавленный злобой, осип. – Отец, скажи, отчего на селе тревога? Анныча долго из города нет.

– Знать не знаю, – ответил Канашев тихо, – дурак. Откуда мне знать?

– Врешь, ты всегда все знаешь! – остервенело завопил сын. – Ты на три аршина в землю видишь, я не знаю, кто еще тебя зорче! Но хотя и зорок ты, а идет дело твое и мое к пагубе. Не лукавь, отец, ты и про Анныча все знаешь, знаешь, не перечь! А скажи, коли не так, для чего тебе быть в курсе того, что говорят люди на селе, зачем тебе меня дозорным на селе держать? Вот из города Мишка Бобонин приехал. Парунька и до него добралась, сместила его с работы, и теперь он хуже нас – гуляй-поле... Вишь, у них сила какая! На стороне на ихней вся власть, а ты воюешь.

– Мишка? – спросил отец вдруг.

– Точно так.

– Враки или правда приехал?

– Вчера, вот об эту пору.

– Смещен?

– В одну секунду.

– Парунькой?

– А кем же больше? Парунька главарь теперь в городе. Сказывают, в кепке ходит.

– Брехня это! – отрезал отец.

– Ты ничему не веришь, вот и сядешь в лужу враз нежданно-негаданно. С такими, как ты, иначе не бывает. От меня и то секреты имеешь... Припоминаю я, отец, зачем ты в поле в пургу ночью холил! А? Зачем? Прикусил язык? Может, ты еще что-нибудь удумал? Ты на все решишься, тебя мало кто знает. Анныч пропал вон, сгинул, а ты уже угадал: ехал в пургу, замерз или волки растерзали. А неспроста, смотри, отец, это. Ноги, руки дрожат от страху. Я Лобанова дело не забыл...

– Иван! – вскричал отец исступленно. – Мели, да меру знай словам!

Отец метнулся в дверь сторожки, а сын отпрянул на дорогу и торопливо зашагал к селу.


Глава четвертая

Двадцатипятитысячников, направляемых в деревню, напутствовал секретарь обкома Прамнэк, приземистый, рыжеватый и молодой латыш, любимец коммунистов, человек огненного темперамента и неукротимых стремлений. Его обыденная манера говорить трогала сильнее, чем блеск так называемых зажигательных речей. От его простых слов веяло бесповоротной крепостью и силой. Миросозерцательная догматика была чужда ему, он всегда и везде опирался на факты жизни, а партийность рассматривал как подвиг. Пленительное обаяние исходило от него. А больше всего привлекали к нему его честная брезгливость к неискренности и вера в то, что стремление к добру на земле неискоренимо. Сердце Паруньки расширялось навстречу его словам. И желание посвятить себя работе в безвестной глуши было у нее естественным. Прамнэк говорил о назревшей необходимости коренной переделки деревни, о том, что единственное ее спасение в коллективных началах жизни.

Под конец он напомнил о решительном бесстрашии, которое необходимо сейчас в схватке с классовым врагом:

– Мы гуманисты. Но из человеколюбия часто приходится быть жестоким. Хирург отрезает гангренозную ногу у пациента без жалости, мужественно.

При-этом он добавил:

– Мужество – высокая доблесть. Но проявлять мужество к слабым и несчастным – порок. Показывать свое бесстрашие в отношении детей, стариков, инвалидов – это мужество подлецов. Мы, революционеры, не мстители, каковыми нас изображает международный буржуа. Наше мужество не имело бы никакой цели, если бы не опиралось на добро и справедливость. Притом же рисковать жизнью ради самого риска – это значит создавать искусство ради искусства, науку ради науки, богатство ради богатства. Нет! Цели наши – человек. Мы – гуманисты. Самой прекрасной победой надо считать ту, при которой не было пролито крови. Помните, что потеря чести, когда человек невиновен, самое ужасное из несчастий... Трудно вам будет. Так ведь коммунист должен нести тяжесть жизни раньше беспартийного. Легко идти хожеными тропами. Идея не кокетливая девушка. Она требует к себе внимания не на час, она требует приверженности на всю жизнь... Ни на минуту не предаваться сомнениям в величии и правоте революционного дела. И к вам самим может быть применена несправедливость: ищите ее корни, чтобы уничтожить причину, пусть случайная обида, лично нанесенная вам, не заслонит интересов дела. Ибо, если несправедливость, совершенная по отношению к тебе, собьет тебя с толку, то ты утратишь право прийти к народу как брат.

...Не представлять врага обязательно глупее себя. Самое несправедливое дело всегда имеет внешнее подобие справедливости. Учитесь и у своих врагов, говорящих о вас такую правду, которая в вашей собственной среде хитро и любовно замазывается, замалчивается или топится в суесловии. Надо обстоятельно знать врага. Народная мудрость гласит: «коли хочешь подстрелить волка, надо знать его лаз». Поэтому будьте на врагов проницательными: тактика их многообразна. Если нельзя победить тебя в открытом бою, то они будут искать случая удушить тебя в объятиях... Их орудие – аллилуйщина.

...Обогащайтесь собственным опытом и доверяйте себе. Верьте больше людям, чем бумаге. Лучше прослыть виноватым, чем дать подчинить себя несправедливости. Соблюдение формальностей избавляет от служебных неприятностей, но очень часто и вредит делу. К сути вещей, к истине, путь очень труден, но любое мнение можно усвоить быстро и без всякого труда...

...Не увлекайтесь в борьбе излишней подозрительностью. Она поведет к слишком личной точке зрения на вещи. Человек, начинающий определять свои отношения к миру с личной точки зрения, – конченный человек. Он будет всегда пристрастен и, стало быть, несправедлив. Доверие выше подозрения. Каких только причин и мотивов не выдвигалось в истории, по которым хватали и пытали людей, опираясь на самые гуманные доктрины. При помощи священного писания, предписывающего любить ближнего как самого себя, обосновывалась иезуитами необходимость жечь еретиков. Во Франции когда-то сжигали на костре живьем за чтение библии на французском языке. Да мало ли было чего другого: женщин сжигали за то, что они якобы отдавались дьяволу...

...В глухих деревнях вы будете поставлены лицом к лицу с фактом повседневного выбора собственных решений, неотложных и острых. Думайте сами. Всего больше учитесь любить правду. С ней вы всегда будете на верном пути и на твердой почве. Не увлекайтесь самодовлеющей мыслью. В жизни часто верные принципы люди доводят до полной бессмыслицы...

...Помните, что в жизни очень часто люди возбуждаются не искренним желанием высветлить правду, сколько желанием выявить на работе и в речах свое индивидуальное лицо. Страстная жажда популярности, которая присуща была даже многим великим людям, ничего не приносила, кроме вреда. Иной раз гляжу я на такого работника, и мне вспоминается чеховский купец, который ходил в баню с медалью на шее. Афиширование своего интереса к общественным делам часто производится для прикрытия зоологического эгоизма...

...Не обходите того, что вам непонятно. Есть люди, которые то, чего они не понимают, объявляют сразу ересью, ужасную ограниченность свою возводят на степень идейного убеждения или замалчивают этот вопрос. Таким образом, то, чего они не понимают, для них как бы не существует. Мне говорили практики врачи, что многие из них, когда начинали врачебную деятельность, все то, что они не понимали в жалобах больных, преспокойно пропускали мимо ушей. Это ужасно. Это ведет к нравственной глухоте, к отрыву от масс – самому тяжкому греху и нашем деле...

Под впечатлением этих проводов Парунька прошла вечером в студенческое общежитие. Оно помещалось на откосе, на высоком берегу Волги. Окна были открыты настежь. Раздавались свистки пароходов. По глади реки шли баржи с нефтью с низовья.

Как всегда, в общежитии шел словесный бой.

Щурясь под ободками черных очков к нервно подергивая плечом, Матвей говорил, как обычно, горячась и оттого пуще заикаясь.

– Мы теперь в непрестанном содружестве с машинами, индустрия становится нашим бытом. Горе не понявшим это! Вот ты шумишь, в социалистической вере клянешься, а не знаешь, как завести свой будильник и правильно набрать нужный номер на диске автоматического телефона... Ты не умеешь обращаться бережно со штепселем и электрическим звонком, не овладела обиходной техникой на своей жилплощади, а тоже говоришь: «Я – строитель социализма...»

– Не всем под машины лазать, – ввязалась Парунька, – кому же тогда организовывать массы?

Матвей горячился еще больше:

– Выключатель в стене, телефон на столе, будильник у кровати, звонок у дверей, кран над умывальной раковиной – это бытовая техника, при незнании которой не будет охоты делать машины. Милая моя, машина – это не только дизель и пневматический молот. Политехнизировать нашу психологию – вот задача. Поли-тех-ни-зи-ровать!

Разноречие у них было постоянным. У Матвея значение техники для страны загораживало все вопросы. Парунька называла это увлечение «болезнью техницизма в коммунизме» и часто ему возражала. В такие моменты она обзывала его «спецом». А когда доходило дело до обвинений более грозных и тяжелых, обвинений в оппортунизме, он снимал очки, протирал их пальцами и насмешливо щурил глаза:

– Чепуха. Ерунда на постном масле. Месткомовская абракадабра...

Эту постоянную неслаженность Парунька объясняла грехами самого Матвея. «Заучился парень вконец, – думала она, – хватил культурки и впал в зазнайство, оторвался от масс».

Когда размолвки завершались обоюдными попреками, она в сердцах давала себе обещание бросить канитель с «неподходящим человеком». Но проходила неделя, проходила другая, и Парунька чуяла приступ тоски. Она хваталась за книгу, шла в кино, забывалась на время. Но с тем большим напором теснили ее потом думы, ярче вставал в памяти знакомый студенческий дом, полутемный коридор и трепетные речи Матвея. И под предлогом сообщить какую-нибудь новость о деревне она снова отправлялась к нему. Темные, мудреные речи Матвея она понимала не умом и, хоть противилась им, побороть доводами все же не умела. Влечение свое к Матвею она не считала женским. Матвей же определил свое отношение к ней безошибочно.

Парунька вошла встревоженная, протянула ему газету и сказала:

– Наверное, не читал этого, голова ученая?

– Мне разные разности читать некогда, – ответил он. – Я работаю всерьез.

Газета «Нижегородская Коммуна» в статье под заголовком «Поучительный случай» сообщала:

«В лесу близ Мокрых Выселок найден замерзший, человек. Человек этот оказался бывшим организатором сельскохозяйственной артели, известным под кличкой Анныч.

Он ехал, по-видимому, из города, сбился с дороги и замерз. Ехал он, как установило следствие, в пьяном состоянии. Лошадь его нашли в кустах со спутанными ногами, а сам он лежал в санях. Повреждений на теле не обнаружено. В кармане найдена пустая бутылка из-под водки. Никаких документов при нем не оказалось. Деньги остались все целы, из чего можно заключить, что злой умысел тут отсутствовал.

Про этого человека можно еще сказать, что недавно его ревизовали и ревизия установила за ним растрату. Дела артели, которой он руководил, были в плохом состоянии. Анныч все время вел борьбу против другой артели того же селения «Победа социализма» и никак не хотел с ней сливаться по тем соображениям, что там ему не доверили бы руководства. Среди населения есть слухи, что колхоз его был дутый.

Население говорит, что это те же кулаки, которые прочно осели на лучших местах и обманывают Советскою власть.

Этот горестный факт еще раз говорит за то, в какие неблагоприятные руки попадает наше колхозное строительство и как надо быть чутким и всегда стоять на страже Октября.

Батрак».

Матвей молча отдал газету Паруньке. Та дивилась его спокойствию.

– Анныч от меня уехал с определенными результатами, – сказала она. – Что за чудо? Второй общественник гибнет в нашем селе! Анныч хмельного в рот не брал.

– Мужик разбужен, но тычется, как котенок, – не сразу находит пути, вот страхи наших дней...

– Чем-то ты меня пугаешь, не пойму я?

– Я, Паша, напуган... К мужику у меня всегда было двойственное отношение. Я знаю его звериную повадку – копить радость на горестях соседа, и знаю, что если один из мужиков горит, то другой помогает ему только в том случае, если хозяйству его грозит та же опасность... Этот лик мужика был ненавистен мне издавна, хоть и понятен. Но я знаю и другой лик мужика, я знаю болячки его рук от неустанных трудов, знаю бестолковую его работу. При воспоминании об этом обжигается мое сердце. Я вспоминаю мать, которая всю жизнь рожала, стряпала, работала, вздыхала. И вот такому нашему двуликому человеку надлежит теперь стать обновленным. Чудесное превращение это сразу не дается, отсюда и случайности, и срывы, и незадачи.

Окно вовсе потемнело, талый снег на дворе казался через стекло бурым. Матвей смолк.

Так они сидели молча некоторое время, думая об одном и том же и готовясь к какому-то решению. Коснувшись его руки, Парунька сказала:

– Я должна поехать, Матвей. Подумать только, какие там дела? Я поеду.

– Одному везде не поспеть, – ответил он тихо, – а рыцарство – глупое и вредное дело в наши дни. Дело движется не отдельными рыцарями, а усилиями всех масс.

– Так разве я одна? Нас армия, двадцать пять тысяч. А там сколько активистов на селе. И сама масса разбужена. Масса уже не та... Трудно будет. Так ведь коммунист должен нести тяжесть жизни раньше беспартийного, – произнесла она с волнением. – Легко идти только хожеными тропами.

– Это так, – согласился Матвей. – Какая ты умная... А как же я? – красный от смущения, произнес он.

– Тут люди, ответила она тихо, входя в кольцо его рук. – Выйдем на балкон.

Они вышли. Лихорадочная нерешимость опять сковала его язык. Она дала себя обнять, и оба с облегченной откровенностью вздохнули.

– Ты знаешь, как я жила? Кроме тебя никого у меня совсем близких не было. Всю жизнь – никого.

– Я знаю, – сказал он. – Значит, я приеду в свой район... После защиты дипломной...

– МТС уже строится. До зарезу нужны будут инженеры. Я поговорю с Семеном.

– Я сам поговорю. К чему протекция... Я, знаешь, Паша, давно уж решил: куда ты, туда и я.

Вернулись в комнату.

Там продолжали спорить все на ту же злободневную тему – будет ли мужик работать артелями. Матвей тут же ввязался в спор.

– Борцом передовым может быть только та партия, которая руководится передовой теорией. Это ленинское положение не следует забывать.

– Теорий всяких крестьяне не понимают, – возражали ему. – Каждый мужик царем у себя в дому. Хочет – он жену бьет, хочет – детей колотит по очереди. Вы изучаете мужика но Златовратскому. Мужик, мол, издревле человек мирской, коммунист в натуре. Неужели не видно, что тяга эта его, народников умилявшая, тяга родовая, в корне семейственная. Вся эта система кумовства и родства с тетками, прабабушками, золовками, шурьями, свояками и всякими посажеными и крестными отцами, вся эта система, прочно сковывавшая мужичьи семьи, когда они даже рассеиваются, – эта звериная тяга к родному, своему, племенному – от патриархально-родовой общины, и как раз есть главная помеха на пути к общественности. Крестьянин в этом обществе хочет хорошо устроиться.

– Действительность эту твою идиллию разрушает, – говорил он. – Устраиваются в единоличной деревне только единицы, другие не находят выхода, кроме коллективизации. Не по теории идут мужики в колхоз, а по нужде. Это вполне понятно, исторически оправдано и естественно.

Дай мужику выбор, он предпочтет единоличность в труде и производстве.

Предпочтет мужик состоятельный, конечно. Кто же против этого возражает, кто возражает против действенной души крестьянина. Мы четко ставим вопрос: одна часть его души за колхоз, другая – за приманки разбогатеть.

Собеседник резко оборвал его:

– Вы ставите вопрос так, будто, кроме колхозного строительства, и нет других выходов в социализм для нашего крестьянства.

– Какие же это выходы?

– Кооперация, объединяющая крестьян на снабженческо-сбытовой основе. Тут и богатые и бедные одинаково охватываются сетью кооперативных объединений и постепенно становятся элементами социалистическими.

– Я что-то этого не понимаю, – сказал Матвей. – Я над этим даже не думал. До сих пор я полагал, что элементами социалистическими становятся крестьянские объединения на производственной основе. У Вас же выходит что-то другое.

Парунька отбыла и деревню через три месяца. Матвей провожал ее на вокзал.

– Ты заметь, Паша, тысячу лет наш мужик вот таким манером на завалинке посиживал, в праздничные дни спину грел, щелкал семечки и калякал про цены на хлеб, про неурожай, шел к своей жене, под свой тулуп, в свою избу, закусывал своим хлебом, снятым со своих полей, выпеченным в своей печи, запивал молоком от своей коровы – словом, жил наш мужик этаким Робинзоном тысячу лет и вот погляди... Вдумайся только в это, на минуту зажмурь глаза и представь нашего мужика в уголке Ленина, в общественной столовой, слушающего лекцию о системе запчастей для трактора или о способах химического удобрения полей. Жуть берет – какая это глыба оторвалась и ползет.

Она прижалась к нему, сказала:

– Ах, Матвей, как мы заживем с тобой.

Всю дорогу, стоя на площадке, Парунька думала про новую жизнь. Обозревая бегущие навстречу кусты тальника, березовые рощицы, овражки и неспешащих людей на дорогах, она по-новому обдумывала свое отношение к Матвею и не могла надивиться тому, как враз стал он близок ей и дорог. Было непередаваемо по-новому раздольно. Просторы полей, голубое небо и деревни, воскресившие перед нею забытое, – все это вселяло неизъяснимо сладкую тревогу.

Ветер обвевал колени. Солнышко глядело из-за леса, которым она шла пешком пять лет назад. Тогда она представляла себе город большой деревней с железными амбарами и каменными сараями. Времена-то какие настали! Перемена за переменой.

На станцию Парунька прибыла к вечеру уже в сумерках.


Глава пятая

Уже утихали возгласы ошалелых возчиков сзади, будоражь вокзала спадала. Ватага железнодорожных домов растворилась в темноте.

Мирная стена хлебов сдвигалась с предутренней тьмою. Колосья припадали к ногам, перекинутым через грядки, дорожный чернобыль путался в колесах. Тугие запахи буйно обросшей травами земли, овсяные моря и теплый ветер, дувший с юга, доносивший шелковый шелест ближних деревьев, умыкали Парунькину цветную дрему. Сердце забилось и заныло, точно запели старинную девичью песню.

Справа зиял семиверстный дол со студеными ключами и осокой. Оттуда шли запахи болотного отстоя, на овражных склонах теснилось разрозненное сосновое подлесье. Оно разрасталось впереди в бор, и там прятались дороги на Немытую Поляну.

За красной раменью, прячась, оседала луна на сучья полнотелых сосен. По дорогам легли синие, паутинно-тонкие тени. Говор колес, натыкающихся на обнаженные корни деревьев, строгий певучий полушепот сосен в вышине, струящийся, как непрерывный мелкий дождик, лепет придорожной листвы – все заново внедряло в Парунькину душу понятную тоску деревенского предутрья. Запоздалая птица вскрикивала резко и радостно. Из дола доносилось эхо ломающихся под ногами лошади сучьев.

Рамень отодвинулась. Обнажился косогор в отдалении, – под луной он явственно маячил неподвижным ветряком. Подле кустов низкорослого тальника лошадь шарахнулась, прянула ушами, и Парунька увидела в лунном дыму разлужья тонконогого волка. Лошадь стала. Запахло свежим навозом и лошадьей лужой. В луже отстаивалась луна, – мерин разбил луну в луже и пошел иноходью. За кустами открылись однородные, низкие поля, села Зверева.

Она вспомнила пастушат, преследовавших ее, трагедию в лесу и содрогнулась. Каждая роща в пути, каждый дол, каждый ветряк на горизонте ворошил в ее душе сладкое беспокойство, смесь любви и ненависти, радости и печали, надежды и страха.

«В глухих деревнях вы будете поставлены лицом к лицу с фактами повседневного выбора собственных решений, неотложных и острых. Думайте сами...» – вспомнила она слова Прамнэка, и на душе стало еще торжественнее.

Небо за лесом неприметно окрасилось оранжевым, и спеющие хлеба забелели впереди, как пески, а махонькие мельнички на горизонте дружно и приветливо замахали крыльями. Лимонное жнивье распростерлось на приволье. Зелено-оловянное гороховое поле раздвигало его то там, то тут. По межам и во рвах запестрели цветы: ромашка, золотая куриная слепота, малиновый клевер. Пышными кудрями цапал за колеса мышиный горошек. То ли от ветра, то ли от запаха кружилась голова.

Над просторами прохладных равнин проносились песни жаворонка и аромат цветочной пыли. Потом, когда съехали к подлужью, запахло клубникой, березой, полынью. Сырое море бледно-зеленого бурьяна несло на поверхности неисчислимые белые точки цветов и малиновые головки татарок.

На взгорье Парунька увидела перед собою ложбину, пролегавшую меж двух сел, одно из них было свое, родное. Речные туманы длинными косами поднимались над ложбиной. Зеленые скаты лугов шли навстречу. Дорога потянулась днищем оврага, по буеракам, в ольховых кустарниках и верболозах. Мрак зеленого навеса на время скрыл от нее мир, крепко запахло лопухами, но когда телега снова выбралась наверх утреннее солнце уже успело пригреть землю, и вдали дрожал тонкий пар, как расплавленное стекло. По задорожью стаями ютились черные блестящие грачи. Парунька увидала спутанную гнедую лошадь у разбитой часовни, выгон, околицу и амбары за ней. Путаясь в намокнувшем от росы подоле, она побежала, меряя стежки среди овсов и гречи.

Добежав до деревни, Парунька остановилась, жадно вглядываясь в знакомую Голошубиху. Вся уличка показалась ей по-новому жуткой и скорбной. Поражала кособокость хат, серые замшелые крыши, подслеповатые окна и какая-то запустелость и заброшенность. Некоторые дома вовсе рухнули, и кучки гнилых бревен на их месте валялись без призора. Ее хибарка на отшибе сильно покосилась, готовая упасть в овраг.

«Клоповник мой еще стоит, – думалось ей о хате, – заросли к нему тореные дорожки, отмузыканила в ней гармонь навеки, откричали парни...»

Сердце ее сжалось до боли от буйно нахлынувших чувств. Пережитое встало в памяти как живое.

– Давай, отец, – возбужденно крикнула она, возчику, – давай сюда, правее. А багаж здесь рассортируем. Там не взъедешь.

Под грузом узлов она поднялась уличкой к избе, никого не встретив, и, толкнув дверцу сеней, вошла внутрь. Окна в избе были выбиты, на полу валялись накиданные с улицы черепки, кости, палки. Она выбросила все это, отмела сор в овраг и села на пороге, ожидая пробуждения деревни.

Она сидела уже больше часа, а село все не просыпалось. Это удивило ее. Она пошла вдоль улицы и остановилась подле избы Бадьиных. Изба была новая, беленькая снаружи. Все избы были рядом тоже новые.

«Изрядно выгорело в тот раз, – пришло ей на память, – но мужик, как видно, живуч, обстроился заново».

И в самом деле, середина села обновилась очень заметно. В тех местах, где новых изб после пожара не оставили, виднелись ямы, – они буйно заросли по краям крапивой и лебедой. Луг посередине села был свеж и ярок, стоял разгар лета. Из окна Бадьиной избы глядела на Паруньку Марьина мать. Она глядела очень пристально и, когда Парунька улыбнулась ей и поклонилась, громко вскрикнула:

– Милые ты мои, Паруня! Невидаль экая!.. Ни дать, ни взять – барыня.

Она засуетилась, выбежала к завалинке.

– Думали и не заявишься, – приговаривала она. – Все глазыньки проглядели, все гадали... Господи сусе, пять годков, почитай, не была в родных местах, а может, и побольше. Совсем приехала или, к примеру, не на все время? Ты, поди, совсем городская стала, привыкла к пуховым перинам, к театрам, к музыкам.

– На постоянную работу приехала.

– Батюшки! После городских харчей тебе у нас не понравится. Ведь у нас здесь и не поймешь, что делается. Пуще и пуще мутится народ. Пойду поставлю самовар.

Весть о приезде Паруньки быстро облетела все село. Собирались бабы, разглядывали ее, говорили:

– При ее уме быть ей в волисполкоме.

– Как живете? – спрашивала она.

– Ничего, – отвечали ей. – Суета, хлопоты, смута.

– Ты переменился, постарел, – говорила она мужику.

– Царь небесный! Наше время катючее. Через год поглядишь на это место, не узнаешь.

Народу прибывало все больше и больше. Так что Парунька была в кругу толпы. Приходили старухи:

– Парунька, ты – непутевая. В шляпке? Ах, безрассудство.

– Как живете, бабка?

– Кулачат богачей в округе... Все врозь... Антихриста не слышно в городе?

– Нет.

– А у нас кой-где видали. То в образе прохожего, то в образе змеи. На покосе змею перерезали, и она на виду у всех срослась.

Подошел старик Емельян, приложил ладонь к глазам обрадовался: поклонился низко и остановился.

– Ну что, в новую жизнь вступил, дед?

– Рада бы курица не идти, да за крыло ведут, – ответил он тихо, умильно.

– Чем же ты недоволен?

– Замучил душевный глад. Скажи-ка, красавица, разреши недоуменный мой промысел. Есть, говорят, страны и места сокровенные, в которых соблюдается старая вера в чистоте.

– Не слыхала, дедушка, такой страны. Честное слово.

– Есть такие страны, только в городе не велят об них объявлять. От добрых людей я слышал. Кабы не стар был, взял бы котомку да посошок, да благословение на подвиг странствия. Поглядел бы: везде ли такое беспокойство в народе, как у нас. Всех поделили по сортам: богачи, подкулачники, середняки, беднота... Рассортировали... Хорошо, как попадешь на надежную полку...

– А тебе что, дедушка, бояться за кулаков?

– Барана стригут – овца дрожит, красавица.

Вокруг засмеялись. Старик этот, кроме развалившейся хаты да старого армяка, никакого имущества не имел.

– А черную книгу не читала? – спросил он.

– Нет, дедушка.

– Есть на свете черная книга. Кто ее прочитает, тому все тайны открыты. Но навеки он демонской силе продан. В селе Звереве череп нашли... В школе учительша показывала ребятам... Ту учительшу сожгли.

Прибежали подруги, зашумели:

– Отойди ты, старик, со своей черной книгой. Маркса да Ленина надо читать.

Стали обнимать Паруньку. Все разглядывали: прическу, шляпку, платье, обувь. Щипали, вскрикивали, смеялись, дивились.

– Разговариваешь-то по-ученому?! Как ты похорошела. Отъелась на городских харчах?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю