Текст книги "Итальянская комедия Возрождения"
Автор книги: Никколо Макиавелли
Соавторы: Пьетро Аретино,Джованни Чекки,Алессандро Пикколомини,Бернардо Довици
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)
Мессер Мако, в одежде носильщика, Россо.
Мессер Мако. Что вы мне посоветуете?
Россо. Иди и дай себя повесить, носильщик проклятый!
Мессер Мако. Дайте перевести дыхание.
Россо. Жаль, что ты не сдох.
Мессер Мако. Пристав ищет меня по ошибке.
Россо. Подумаешь, «по ошибке», благо, был бы палач, а то просто пристав.
Мессер Мако. А знаете ли вы синьора Раполано?
Россо. Какого Раполано?
Мессер Мако. Того синьора, который послал мне миноги. Вы меня не узнаете?
Россо. Никак, вы – мессер Мако?
Мессер Мако. Да, мадонна. Я хотел сказать – да, мессер.
Россо. Что это за гнусные увертки?
Мессер Мако. Мастер Андреа вел меня, переодетого, к потаскухам.
Россо. Вел и провел… Все сиенские мозги одного поля ягоды, как попы да монахи.
ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕПараболано, Россо, мессер Мако, Альвиджа.
Параболано. Что скажешь, Россо?
Россо. Скажу, что этот человек и есть ваш сиенский мессер. Его только что обработал этот бездельник мастер Андреа, как вы сами можете это заметить.
Параболано. Клянусь телом Господним, я ему отомщу.
Мессер Мако. Не обижайте его, ведь пристав предатель.
Параболано. Ты, Россо, займи кормилицу, а вы, мессер Мако, следуйте за мной.
Мессер Мако. Синьор Раполано, к услугам вашей милости.
ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕРоссо, Альвиджа.
Россо. Ну?
Альвиджа. О, вот уж великий хвастун!
Россо. Ха-ха-ха!
Альвиджа. Знаешь, что меня удивляет?
Россо. Нет, не знаю.
Альвиджа. А то, что он, изнывающий от любви к этой Ливии, воображает, будто и она, в глаза его не видевшая, тоже чахнет от любви к нему.
Россо. Нечего удивляться, ибо такого сорта синьор, прислуживавший некогда лакеем при десяти собаках, а ныне опьяневший от собственного величия, твердо убежден, что весь мир его боготворит. Если бы только можно было заглянуть в его душу, то голову даю на отсечение, что он сам себе не может простить своей любви к Ливии. Он наверняка считает, что это она должна была за ним бегать. Словом, он думает так, как мы пытаемся ему внушить.
Альвиджа. Бедняжка! Дурачок! А теперь вот что я тебе скажу: отныне я собираюсь заняться спасением своей души. Ведь сейчас я уже могу с чистым сердцем сказать: «Мир, иди с Богом!» Я прожила жизнь бурную и наполненную. Сколько позади мимолетных желаний, в исполнении которых я себе никогда не отказывала! В мое время ни Лоренцина, ни Беатричичка, ни Анджолетта из Неаполя, ни Беатриче, ни «Мама не велит», ни сама великая «Империя»{95} не могли меня переплюнуть. Наряды, маски, роскошные дома, бои быков, конские ристалища, соболя с золочеными мордочками, попугаи, обезьяны, десятки камеристок и служанок – все это было для меня сущими пустяками. А толпы синьоров, монсеньоров, посланников? Ха-ха! Мне до сих пор смешно, как я с одного епископа стянула все, вплоть до митры, которую напялила на голову одной из моих служанок, потешаясь над бедным малым. А один сахароторговец оставил у меня все, даже свои запасы, так что в доме у меня еще долго каждая вещь была просахарена. А потом я захворала одной болезнью, название которой так и не узнала, однако ж лечили ее как французскую. От множества лекарств я в конце концов состарилась и стала сдавать комнаты, продав сначала свои кольца, платья и все вещи моей молодости, а потом пришлось заняться стиркой крахмальных рубашек. Когда и это оказалось не под силу, занялась вразумлением молодых женщин, чтобы они не глупили и не требовали от старости осуждения плоти… Ты меня понимаешь? Но что это я хотела еще сказать?
Россо. Ты хотела сказать, что и я в свое время был монахом, половым, жидом, служил на таможне, был погонщиком мулов, полицейским, каторжником по принуждению, а для собственного удовольствия мельником, сводником, шарлатаном, бродягой, слугой при школярах и лакеем при вельможах, а что сейчас я просто грек. Таково было мое участие в жизненной игре. Что же касается нынешнего нашего случая, то слово за тобой, Нанна. Но часть ожерелья моя.
Альвиджа. В моей прекраснейшей речи не было намека на отказ, я только хотела сказать, что заднице моей не шестнадцать лет и что я еще никогда не бралась за подобное предприятие.
Россо. А потому ты должна быть мне особенно благодарной, тем более что оно может оказаться последним.
Альвиджа. Почему последним? Разве меня могут убить?
Россо. Не в этом дело; я говорю «последним», ибо женщинами при дворе больше не пользуются. А случилось это потому, что жениться нынче не модно… выходят только замуж, и благодаря такому отменному способу каждый удовлетворяет свои желания, не нарушая законов.
Альвиджа. Ну и бесстыжий же этот твой двор. Бог знает до чего докатились. И этакое скотство творится под эгидой митры!
Россо. Брось свои причитания! Лучше скажи, что ты можешь сделать, чтобы удержать моего хозяина?
Альвиджа. Да уж что-нибудь да смогу. Неужто ты принимаешь меня за безмозглую дурочку?
Россо. Есть у тебя кто на примете?
Альвиджа. Жена булочника Арколано – лакомый кусочек, и она целиком в моих руках. Прикажу ей прийти к нам в дом, и в темноте мы их спарим.
Россо. Здорово придумала!
Альвиджа. Можно найти сколько угодно благородных дам, которые кажутся божественными только благодаря нарядам и белилам, но которые в действительности весьма жалкие приманки. А у Тоньи – жены булочника – телеса такие белые, тугие, юные и чистые, что сделали бы честь любой королеве.
Россо. Допустим даже, что Тонья уродина и ничего не стоит, но все равно она покажется ангелом моему синьору. Ведь у синьоров меньше вкуса, чем у покойников. Пьют они всегда худшие вина, едят самые отвратительные блюда, принимая их за самые лучшие и самые дорогие.
Альвиджа. Итак, мы договорились. Вот и наш домишко. Возвращайся к хозяину, узнай его решение и час, когда он хочет прийти. И главное – не забудь захватить ожерелье. На досуге его поделим.
Россо. Хорошо, хорошо. Бегу.
ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕВалерио, Фламминио.
Валерио. Вот уже целый час, как ты безумствуешь. Не бросай службы, ибо желания придворного осуществляются именно тогда, когда он меньше всего этого ожидает.
Фламминио. Как могут осуществляться мои желания, коли они еще не созрели? Увидев в зеркале свою седую бороду, я почувствовал, как у меня навернулись слезы от великой жалости к самому себе. Ведь жить-то мне не на что. А следственно, какие могут быть у меня желания? О, я несчастный! Сколько проходимцев, сколько лизоблюдов, невежд и обжор разбогатели на моих глазах, а я – нищий! Довольно, я решил уйти, чтобы умереть в другом месте. Но если что и повергает меня в величайшее уныние, так это то, что я пришел сюда молодым, а ухожу глубоким стариком, пришел одетым, а ухожу голым, пришел напичканный надеждой, а ухожу преисполненным отчаяния.
Валерио. А честь? Неужели ты хочешь зачеркнуть все то время, которое служил верой и правдой?
Фламминио. Это-то меня и убивает.
Валерио. Синьор наш тебя любит, и ты увидишь, что, как только представится случай, он о тебе вспомнит.
Фламминио. Вспомнит? Да! Если бы в Тибре текло молоко, он не разрешил бы мне и палец в него окунуть.
Валерио. Глупости, которые ты сам напрасно вбиваешь себе в голову. Но скажи, куда ты пойдешь? В какой город? К кому?
Фламминио. Мир велик.
Валерио. Был велик, но сейчас он мал настолько, что талантливые люди уже не могут в нем поместиться. Я не отрицаю, что наш двор в упадке, но все же все-то к нему стремятся, все-то в нем уживаются.
Фламминио. Каким бы он ни был, но я решил уходить.
Валерио. Обдумай как следует, а уж потом решай. Сейчас уже не те времена, когда по всей Италии из конца в конец знатные синьоры держали свой пышный двор: в Неаполе был король, в Риме – бароны, во Флоренции – Медичи, в Сиене – Петруччи, в Болонье – Бентивольи, в Модене – Рангони, в особенности граф Гвидо, который своей обходительностью завоевывал всех блестящих людей своего времени, а когда его не стало, ему наследовала великодушная синьора Арджентина,{96} единственный луч целомудрия в наш позорный век.
Фламминио. Я знаю, кто она, и, не говоря о ее редчайших добродетелях, я преклоняюсь перед ней за ту безмерную привязанность, которую она питает к прекраснодушнейшему королю Франциску, и надеюсь скоро увидеть его величество достигшим того благополучия, которое, в соответствии с его заслугами, желает ему эта отменнейшая женщина и весь мир.
Валерио. Вернемся к нашей беседе. Куда же ты направишься? В Феррару? Но что ты будешь там делать? В Мантую? А что ты там скажешь? В Милан? На что ты там будешь надеяться? Послушайся же человека, который желает тебе добра. Оставайся в Риме, ведь даже если бы здесь не было ничего, кроме щедрости дона Ипполито Медичи,{97} служащего примером для двора и прибежищем для столь великого множества талантов, доброе старое время должно неминуемо к нам вернуться.
Фламминио. Возможно, я отправлюсь в Венецию,{98} где я уже бывал, и возмещу свою нищету свободой этого города. Там по крайней мере ни один фаворит и ни одна фаворитка не могут безнаказанно убивать бедняков, ибо только в Венеции правосудие уравновешивает чаши весов, только там страх чужой немилости не заставит тебя превозносить человека, который еще вчера был вшивым ничтожеством. А кто сомневается в заслугах этого города, пусть только взглянет на то, как Господь Бог его возвеличивает; и, уж конечно, Венеция – город святой, настоящий земной рай. А удобство венецианских гондол – разве это не мелодия сладостнейшего безделья? А что значит по сравнению с этим ездить верхом? Ездить верхом – это значит снашивать штаны, приходить в отчаяние от конюхов и ломать себе кости.
Валерио. Разумно говоришь, да к тому же и жизнь там безопасней и долговечней, чем где бы то ни было. Однако, поселившись в Венеции, ты пожалеешь о времени, которое в ней провел.
Фламминио. Почему?
Валерио. Потому что там не ценят талантливых людей.
Фламминио. Плохо же ты знаешь Венецию! Талантливых людей там много, ибо Венеция – приют человеческого разума, благородства и таланта. Рим же – приют подлости и зависти. Где еще найдешь ты второго преподобного брата Франческо Джорджи, питомца всех наук? Блажен тот двор, владыка которого, вдохновленный свыше, поднимает его до высоты, отвечающей его собственным заслугам. А что ты думаешь о высокочтимом отце Дамиано, истинном толкователе Священного Писания, чьи проповеди дробят мрамор сердец? А разве не слыхал ты вчерашнего разговора о Гаспаро Контарини,{99} солнце и жизни философии и греко-латинской учености и зерцале добронравия?
Валерио. Я знавал его великолепие еще в Болонье, в бытность его посланником при кесаре. Я часто слышал упоминания об этих двух достопочтенных отцах, а здесь, в Риме, видел самого Джорджи.
Фламминио. И кто же не поедет нарочным для того только, чтобы лицезреть достойного Джамбаттиста Мемо,{100} спасителя математических наук и мужа великой учености?
Валерио. Знаю его понаслышке.
Фламминио. Понаслышке ты должен знать и о Бевацано. В свое время он был светилом среди римских ученых. Наверняка наслышан ты и о почтенном Капелло. Но как не вспомнить о великом Трифоне Габриелли, чьи суждения охватывают и явления природы, и явления искусства? А в числе других светлых умов мне известен и Джироламо Квирини, воплощенный вкус и воплощенное изящество, поражающий мир как последователь своего дяди, мессера Винченцио, который при жизни прославил свое отечество, а после смерти – Рим. Известен также и Джироламо Молино, любимец муз. А кто не возликовал бы, внимая прелестным сочинениям Лоренцо Виниеро? А какой милый собеседник Луиджи Квирини, который, прославившись на поле брани, стяжал себе славу и как законник! А наш Эвриал, вернее, Аполлон ди Асколи, а также Перо, говорили мне, что в Венеции живет Франческо Саламоне, который своим пением в сопровождении лиры может пристыдить самого Орфея.
Валерио. О нем я слыхал.
Фламминио. Милейший Мольца мне говорил, что там же живут два удивительных юноши – Луиджи Приули и Маркантонио Соранцо, достигшие вершины не только всего, чему можно научиться, но и всего доступного нашему познанию. А по придворному лоску, по добродетели и рассудительности кто может сравниться с такими законченными вельможами, как монсеньор Валерио или монсеньор Бревио?
Валерио. Они хорошо известны в Риме.
Фламминио. Итак, Венеция может хвалиться и сборищем талантливых людей, и благородными развлечениями, но нельзя было не поражаться, слушая великого из великих – Андреа Наваджеро, по стопам которого следует и добрейший Бернардо. Я чуть не забыл о Маффио Лиони, этом втором Демосфене или втором Цицероне, не говоря уже о тысяче других благородных талантов, прославивших наш век, так же как прославил его Эгнацио, единственная ныне опора латинского красноречия. И не воображай, что в Риме ты сможешь встретить какого-нибудь мессера Джованни ди Ледже, рыцаря и графа Санта Кроче, который с премудрой щедростью обнаружил в Болонье все великолепие своей духовной сущности.
Валерио. Словом, если тебе поверить, то тут, в Риме, мы имели дело, за исключением Академии Медичи, со стадом голодных шакалов и всевозможной сволочью, подкармливаемой на чужих кухнях.
Фламминио. И более того. Дабы ты окончательно себе это уяснил, благородный Фиренцуола утверждает, что в Венеции существует некто Береттаи, импровизатор, которому все здешние просто в подметки не годятся. Недаром их заглушает Паскуино. Однако оставим в стороне философов и поэтов. Где же царит такой мир и покой, как не в Венеции? Где же любовь, как не в Венеции? Где изобилие, где благоденствие, как не в Венеции? А что это так, доказывает нам епископ Кьети, прямая противоположность здешним попам, зерцало святости, отец смирения, пример истинного благочестия, который удалился в Венецию с кучкой последователей ради спасения своих душ. Он ненавидит Рим и презирает наш постыдный образ жизни. Я как-то побывал в Венеции во время двух карнавалов и подивился торжествам, которые устраивали цехи, поразился необычайным празднествам, которые разыгрывали великодушные «Реали», изящные «Флориди» и почтенные «Кортези».{101} Я был потрясен при виде стольких именитых горожан, сенаторов, докторов и кавалеров, такого изобилия знати, молодости и богатства. Я собственными глазами читал письмо к наихристианнейшему из королей, в котором было сказано, что, когда поистине светлейший дож Андреа Гритти вкупе со всей всемогущей синьорией взошел на «Бученторе», дабы почтить присутствие французской королевской крови в лице феррарской герцогини, – корабль этот чуть не пошел ко дну, настолько он оказался перегруженным премудростью этих высочайших особ. И что замыслы этих особ, с наивысшей осмотрительностью осуществлявшиеся генерал-капитаном герцогом Урбинским, будут вечно жить в писаниях божественнейшего монсеньора Бембо. И не думай, чтобы синьоры, ведущие переговоры с отменным и справедливым венецианским сенатом от лица своих властителей, были менее приветливы и менее обходительны, чем те, что представляют здесь своих властителей перед его святейшеством. Там пребывает, например, достопочтеннейший легат монсеньор Алеандро. И если бы его ученость и благочестие распространялись и на других прелатов, то это было бы неплохо для доброй славы всего духовенства. А можно ли умолчать о доне Лопесе, хранителе тайн и поручений счастливейшего кесаря Карла Пятого, оплота христианской веры?
Валерио. Ты говоришь о доне Лопесе Сориа, на милости и доброте которого зиждятся все надежды Пьетро Аретино?
Фламминио. Да, я говорю о новом Улиссе.
Валерио. Я склоняюсь перед звуком его имени, и в этом я прав, ибо он – покровитель всякой доблести, в чем бы она ни проявлялась.
Фламминио. Поговори с достойным и верным Джанджоакино и со всеми благородными умами, приезжающими в этот город, и ты поймешь достоинства ученейшего монсеньора ди Сельва, епископа Лавурского, по нравам и осанке которого легко убедиться, что он всем обязан великому королю Франциску. Будучи его посланником в Венеции, он всех поражает своим умом и своей скромностью. А после этого взгляни на сдержанность, строгость и благородное воспитание протонотария Казале, на этот образец истинного великодушия. Не хватило бы и половины Англии, чтобы оплатить его заслуги перед своим королем. Клянусь Богом, Валерио, что человек, замещающий в Венеции превосходительного герцога Урбинского, способен благодаря своим познаниям управлять делами не одного, а двух миров и поистине достоин милости своего синьора. А что за великая фигура этот Висконти, который там же, в Венеции, представляет своего герцога Миланского? Умалчиваю я и о заслугах Бенедетто Аньелло перед великим герцогом Мантуанским, а также о заслугах отменного Джанякопо Тебальдо, достоинства которого равняются достоинствам его родной Феррары. О, сколько нежности в этом старике, сколько преданности в этом человеке! По-моему, он двоюродный брат нашего мессера Антонио Тебальдео, который, по словам синьора, единственного в своем роде вдохновителя муз, еще удивит весь мир своими писаниями, подобно тому как Поллион-аретинец удивит его своими «Священными триумфами»,{102} которые он вскоре выпустит в свет.
Валерио. Ты поистине заткнул мне рот.
Фламминио. Я пропустил еще сонм живописцев и скульпторов, подвизающихся там вместе с добрым мессером Симоном Бьянко. Не упомянул неповторимого Луиджи Каорлини и тех, кто с ним был в Константинополе, откуда только что вернулся великолепный Марко ди Никколо, в душе коего не меньше величия, чем в душе любого короля, почему синьор Луиджи Гритти, пребывающий на вершине славы, и включил его в круг тех, кому он милостиво благоволит. В Венеции же, на посрамление плебеев и злостных завистников, живет прославленный чудодей, великий Тициан, чей колорит дышит тем же, чем дышит живая плоть, наделенная пульсом и дыханием. Недаром изумительный Микеланджело с изумлением расхваливал портрет феррарского герцога,{103} который привез с собой император. А Пордононе,{104} творения которого заставляют нас усомниться в том, природа ли придает осязаемость искусству или искусство – природе? И я не отрицаю, что Маркантонио – единственный, кто владеет резцом, хотя его ученик Джанякопо Каральо из Вероны до сих пор не только ему не уступает, но и превосходит его, как это видно по его гравюрам на меди. И я уверен, что знаменитый Маттео дель Назар, которым равно дорожат и король Франции и искуснейший Джованни из Кастель-Болоньезе, считает чудом резьбу по горному хрусталю, драгоценным камням и стали, выполняемую Луиджи Аникини, который также проживает в Венеции. И там же – Франческо Марколини из Форли, цветущий талант которого преисполнен великих возможностей. Живут там еще добрый Серлио, архитектор болонский, и мессер Франческо Алунио, божественный изобретатель литер на всех языках мира. Кто же еще? Достойный Якопо Сансовино{105} променял Рим на Венецию, и поступил мудро, ибо, если верить словам Андриана, великого отца музыки, Венеция – тот же Ноев ковчег.
Валерио. Верю тебе, а раз я верю твоим словам, я хочу, чтобы и ты поверил моим.
Фламминио. Говори же.
Валерио. То, что ты мне перечислил, – чистейшая правда. Но она тут ни к селу ни к городу. Я утверждаю, что твоя нищета происходит от неуважения ко двору, которым ты всегда отличался. Порицание всех мнений и установлений двора – вот что всегда вредило и будет тебе вредить.
Фламминио. Я предпочитаю вред от правдивости, чем пользу от лжи.
Валерио. По правде говоря, это-то никому не нравится, ибо ничто так не колет синьорам глаза, как истины, тобой изрекаемые. О великих мира сего надо всегда говорить, что творимое ими зло – добро; осуждать их настолько же вредно и опрометчиво, насколько хвалить их безопасно и прибыльно. Им дозволено делать все, что вздумается, нам же не дозволено даже говорить, что думаем. И не нам пристало исправлять чинимые ими преступления, но Господу Богу. Так одумайся же немного и давай побеседуем без раздражения: неужели тебе кажется, что ты поступил разумно, наговорив этакое о дворе?
Фламминио. А что я о нем такого наговорил?
Валерио. Ты изобразил его как еретика, фальшивомонетчика, предателя, наглеца, лишенного чести. И он стал притчей во языцех благодаря твоим россказням.
Фламминио. Вернее, благодаря собственным своим заслугам.
Валерио. Снова ты за свое. Болтать о дворе, как ты это делаешь, еще полбеды, ибо Паскуино всегда говорил о нем правду и всегда будет ее говорить. Но ты перешел на злобу дня, занялся сплетнями, заговорил о чужих мнениях и привилегиях, якобы сказал даже, что у герцогов бывают ноги, как у прочих смертных, – словом, ты выражаешься о них так, что должен бы постыдиться.
Фламминио. Почему я должен стыдиться говорить о том, чего они не стыдятся делать?
Валерио. Потому что синьоры есть синьоры.
Фламминио. Если синьоры есть синьоры, то простые люди есть люди. Синьорам приятно видеть, как умирает с голоду тот, кто им служит, и тем больше они наслаждаются, чем больше страдает человек достойный. К сугубому их позору, они пристают то к невинному мальчику, то к заправскому развратнику, то к старому вонючему козлу. Воспевая их гнусность, я торжествую. И замолчу я лишь тогда, когда хотя бы двое из них по доброте и щедрости сравняются с королем Франции.{106} Но я знаю, что никогда не замолчу.
Валерио. Почему?
Фламминио. Да потому, что скорее увижу этот двор честным и скромным, чем найду там двоих таких людей! Но поскольку – положа руку на сердце – за долгие и долгие годы я настолько привык к своей службе, что жить без нее уже не могу, то вот я и решил отправиться ко двору его величества короля Франции. Ведь даже если бы я не получил там ничего, кроме лицезрения стольких синьоров, стольких военачальников и стольких талантов, я все равно буду жить припеваючи, ибо величие, веселье и свобода французского двора способны утешить любого человека точно так же, как нищета, уныние и раболепие здешнего двора способны повергнуть его в отчаяние… Я не раз слыхал, что ласковая доброта наихристианнейшего из королей столь безгранична, что заставляет всех его боготворить, подобно тому, как неприветливость и грубость всякого другого синьора заставляет всех его ненавидеть.
Валерио. Ты прав. Можно бы воздать и большую хвалу. Но ведь на белом свете существует только один король Франции, и милость его беспредельна, ибо даже те, кто никогда его не видел, им восхищаются, его прославляют, уважают и боготворят.
Фламминио. Потому-то я и хочу бежать от заразы здешнего двора, чтобы перейти на службу к нему, и не скрою от тебя, что у меня есть рекомендательные письма от монсеньора де Баиф,{107} этого блюстителя изящной словесности, и бывшего посла Франциска в Венеции, который обещает мне благосклонный прием у его величества. Не будь на свете этого великого короля, я отправился бы в Константинополь на службу к синьору Альвиджи Гритти,{108} в свите которого собралась вся куртуазность, бежавшая от плебейских синьоров, в коих нет ничего княжеского, кроме имени. К нему поехал бы и сам Пьетро Аретино, когда бы король Франциск не приковал его к себе золотой цепью и когда б великодушный Антонио де Лейва не обогатил его золотыми сосудами и денежными наградами.{109}
Валерио. Слыхал я и о короле и том даре, который Аретино получил от синьора Антонио, этой колесницы всех триумфов, справляемых нашим кесарем. Однако, раз ты уже решил отправиться, дождись отъезда его святейшества в Марсель.{110}
Фламминио. Пришлось бы дожидаться второго пришествия.
Валерио. Так, значит, ты не веришь, что он туда поедет?
Фламминио. Я верю в Господа нашего Иисуса Христа.
Валерио. Что за канцелярские у тебя мозги! Все готовятся к его отъезду, а ты над этим глумишься.
Фламминио. Если папа туда отправится, я начну верить, что мир близится к своему концу или же что папа вернется оттуда порядочным человеком.
Валерио. Почему ты в этом сомневаешься?
Фламминио. Потому что, если это произошло бы, я с радостью ухаживал бы за конями при этом дворе и считал бы себя счастливейшим из смертных. Ведь если наш святой отец снюхается с королем, мы сразу же стряхнем с себя всех вшей. Но если он отправится в Марсель в том же образцовом порядке, в каком мы ходили в Болонью, то я сейчас уже вижу, как над нами будут потешаться французские придворные, проявляющие куда больше пышности в своих нарядах и угощениях, чем мы по своей бедности привыкли это делать. Если бы не великолепие кардинала Медичи, которое скрадывает все остальное, мы походили бы на толпу разорившихся купчиков.
Валерио. Замолчи, выходит хозяин. Пойдем отсюда в местечко поукромнее, и там я тебе объясню, как можно с честью расстаться с этим двором.