355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Мандельштам » Вторая книга » Текст книги (страница 43)
Вторая книга
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:19

Текст книги "Вторая книга"


Автор книги: Надежда Мандельштам



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 48 страниц)

[618]

что я постоянно читаю Шекспира: зачем вам такое старье!) Я плакала по ночам, что палачи никогда не читают ничего, что могло бы их смягчить. Я плачу и сейчас. Но сама я тоже ничего почти не читала ни в Малом Ярославце, ни потом в Калинине (это Тверь, просто Тверь). Только потом в Ташкенте я научилась грамоте, когда вместе с Ахматовой перечитывала Достоевского.

К этому времени мне пришлось говорить со многими людьми, вернувшимися из лагерей (большинство из них были снова отправлены в лагеря во второй половине сороковых годов). Первым мне рассказал о лагере – скупо и сдержанно – мужик, который пешком возвращался домой. По пути он заночевал в избе, где я жила с матерью в деревне под Джамбулом. Сын, получивший крупную военную награду, вымолил, чтобы освободили отца. До награды сын, наверное, ловко скрывал, что отца у него раскулачили и отправили в лагерь. Ничего иного он сделать не мог, и редкий сын вспоминал отца в минуту, когда вождь украшал его грудь орденом. Этот был сыном умного мужика и поступил отлично. Но сколько я ни расспрашивала о лагерях, живая зрительная картина создалась у меня только после того, как я прочла "Ивана Денисовича". Шаламов обижался на меня за такую измену и объяснял, что в таком лагере, как Иван Денисович, можно провести хоть всю жизнь. Это упорядоченный послевоенный лагерь, а совсем не ад Колымы. Так мне говорили и другие, кто попал в тюрьмы и лагеря в конце тридцатых годов, но показать они ничего не умели. Я знаю только, что лагерь Солженицына – это не тот ужас, в который попал в тридцать восьмом году на Второй речке Мандельштам. Но о лагерях должны рассказывать люди, которые погибали в них и случайно выжили. Мой рассказ о женщинах, которых эта участь случайно миновала.

В Калинине мне часто приходилось проходить по мосту через Волгу. Я знала, что подо мной чудная серая вода, только взглянуть на эту воду мне казалось святотатством. По этому мосту мы ходили вдвоем, и я всегда помнила и видела (проклятая способность видеть!), как мы шли там в одну из предзимних ночей последнего года нашей жизни. Ночью мы вернулись из Москвы, где раз

[619]

добыли немного денег. На раздобытые гроши мы могли заплатить недели за две хозяйке и несколько дней не ездить в Москву, то есть по теперешним временам у нас было рублей двадцать пять (тогда это называлось сотнями). В лавках продавали горох – мы варили его и ели раза два-три по горсточке. Вот и весь наш рацион, не считая хлеба, чаю и сахара. Главное было передохнуть и не ездить в Москву. Передышка нам была нужна как воздух. И психически сил не хватало на нищенство у довольно бедных людей, хотя по тем временам они казались богачами, и главное потому, что мы оба еле держались на ногах. Я не помню, кто дал нам эти деньги, но добывать их было всегда унизительно и трудно. В те годы никто не представлял себе, что можно что-то вынуть из собственного кармана и отдать ссыльному. Научились этому только сейчас. Нам мучительно хотелось хоть чуть-чуть забыть обо всем прежде, чем начинать новый тур унижений и поисков. На вокзальной площади мы поспорили, брать ли извозчика. Я возражала – извозчики стоили непомерно дорого. Жили мы на окраине, и он заломит дикую цену. Прощай тогда горох и мирная жизнь... Мандельштам жаловался на сердце и напоминал, какой дальний путь до дома. Есть два способа жить в нищете. Один – растягивать деньги, отказывая себе во всем (я и сейчас отказываю себе во всем, кроме такси), другой удовлетворять насущные нужды, а потом снова идти с протянутой рукой. Я пробовала спасаться самоотказом, но ведь от горсточки гороха не откажешься.

Спор продолжался минутку, но, когда я согласилась на растрату, на нарушение мнимого бюджета, извозчиков успели разобрать. Всего-то их выезжало к поезду два, три, от силы четыре. Частники, они облагались таким налогом, что перед войной почти исчезли, а такси еще не было и в помине. (И сейчас, приехав в провинциальный город, человек стоит со своим чемоданом и не знает, куда податься...) Вышло по-моему – мы пошли пешком. Мандельштам шел останавливаясь и тяжело дыша. Особенно тяжко ему стало на мосту, где дул пронзительный ветер. Он не жаловался, но я чувствовала, что ему плохо, и замирала от страха: вдруг он упадет

[620]

куда броситься за помощью? Ночь, никого на улицах, тьма, мост, река... Все обошлось благопо-лучно – мы добрались до дому, вскипятили чаю, хозяйка притащила чего-то своего поесть, а наутро купили гороху.

Казалось бы, в наш жестокий век боль в сердце и ветер на мосту не тема для горестных вос-поминаний, но именно так погибают все доходяги – в лагерях и на воле. Они через силу идут, идут, а там свалятся, и крышка... (Вот почему для меня такси важнее хлеба.) Свалившись, доходяга иногда проползает несколько шагов, вероятно по инерции... Я видела много доходяг на воле и потому считаю мгновенную смерть – даже от горсточки свинца удачей. Разные бывают удачи, но кое-кто поймет эту удачу профессионального доходяги.

В Калинине, проходя по мосту уже одна, я каждый раз видела эту ночь и задыхающегося, еле бредущего человека. Вот тогда, думала я, лучше бы броситься вниз – в холодную воду... Река еще не стала, можно было утонуть. Или умереть от инфаркта (мы тогда еще не знали этого слова)... Но, умри он тогда на мосту, я бы не знала, что он избавлен от еще горшей муки – будущее для нас закрыто. Видно, каждому надо пройти свой путь до конца и благословить смерть, которую недаром называют избавительницей. Я так погружалась в себя, переходя Волгу по длинному мосту, что, если, случалось, меня окликал какой-нибудь прохожий или знакомый, я смотрела на него диким невидящим взглядом. Меня даже спрашивали, что со мной, не заболела ли я... Объяснить, что у меня болезнь эпохи – оцепенение, разговор со смертью, я не решалась. Видевшие меня в такие дни говорили, что я чокнутая. Они не знали, что они тоже чокнутые.

Такой была не я, а то, что сделала из меня эпоха. Миллионы женщин точно так ходили по улицам и мостам, стояли в очередях к прилавкам и кассам, никого не видя и ничего не замечая. Они не составляли никакого "мы", а были случайным набором песчинок, не отсосанных мощным пылесосом. Это, говорят, делалось ради таинственных государственных целей, и сейчас есть люди, которые свято верят в вождя, предусмотрительно уничтожившего "пятую колонну". Они не прочь повторить все сначала. Надеяться нам не на что – я это знаю. И я спра

[621]

шиваю себя, что представляли собой те, кто сначала декретировал, а потом провел в жизнь массовое уничтожение людей... Можно ли считать их людьми? Не правильнее было бы их уничтожить?.. Ответ пришел уже тогда: тот, кто начал уничтожение людей, пусть даже преступных и повинных в чудовищных убийствах, сам неизбежно станет зверем. (Бедные звери! С кем мы их сравниваем...) Он не сможет остановиться, потому что на этом пути остановки нет. Раз человек поставил себя над людьми и захватил право распоряжаться жизнью и смертью, он уже не властен над собой. Если построен аппарат уничтожения, человек неизбежно потеряет власть и над ним. Машина будет работать, пока не развалится от пресыщения. Под конец она работает вяло, как сейчас у нас, но сущность ее действий остается той же. Отдохнув, она в любой момент может заработать во всю силу. Говорят, перед концом она будет переведена на грозную мощь. В ней заложена программа уничтожения, и она выполнит ее до конца.

Все это я смутно понимала всегда, но выявилось оно с полной отчетливостью, как знание, в первые дни моего одиночества, когда надо мной издевался писатель-генерал по фамилии Костырев. Его вселил к нам в квартиру Ставский, дав гарантию, что он уедет, когда понадобится вторая комната, то есть по возвращении Мандельштама. Я получила временную прописку (на один или два месяца) в проходной комнате у моей матери, а он, шествуя в свою, произносил: "В Биробиджан этих стерв". В конце концов он выбросил меня на улицу, не дав дожить срока, через особую комнатку в милиции, где сидит представитель органов. В те годы у нас еще не было официального антисемитизма, но Костырев, связанный с двумя передовыми отрядами литературой и органами порядка, "шел впереди прогресса". Он был гнусен, но еще гнуснее была его унылая жена. Неужели у них такая же дочь – тупая смрадная убийца?.. Она казалась самым обыкновенным ребенком, и мне любопытно, в гены ли вложена преступность или она развивается воспитанием.

Супруги Костыревы рылись во всех углах в поисках бумаг Мандельштама. Они нашли за ванной список стихов Мандельштама. "В меня вошла такая сила", как выра

[622]

жалась Ахматова, что я отняла список, и генерал не посмел пикнуть. Думаю, это случилось потому, что я смотрела ему прямо в глаза. Этого они не выдерживают.

В уборной на гвоздике я находила черновики писем Костырева к вождю. Письма были преи-мущественно благодарственные: я был никем, а стал всем только вашей милостью. В каждое письмо был вкраплен мелкий донос. Ели они своеобразно – не как обыкновенные люди: жена варила макароны, кладя их в холодную воду. К ней не приставали никакие навыки, как к идиоту, которого взяли в ночную охрану. Таинственная порода, восприимчивая только к тому, что вносит разлад и уничтожение. Откуда такие берутся?

Как почти всем женщинам в моем положении, мне однажды ночью представилось, что нашлись и у меня защитники – они явились в дом, навели порядок и, может даже, увели Костырева из украденной им квартиры. И тут же – в ту же секунду – я поняла, что "не хочу иметь своих фашистов". Пусть лучше все эти негодяи умирают на собственных дачах, проживая пенсии, достойные палачей, чем мне иметь в своем распоряжении отряд палачей для расправы с ними. Я не хочу уподобляться им и отказываюсь от защитников, если бы они каким-нибудь чудом возникли и предложили мне свои услуги. (Такого искушения, надо сказать, у меня не было и быть не могло. Я отказываюсь от умозрительных "защитников".) Боюсь, что такое отношение к жизни называется "непротивлением злу". Если так, я "непротивленка", хотя предпочла бы, чтобы это называлось как-нибудь иначе.

Как бы оно ни называлось, мое убеждение сложилось следующим образом: уговаривать убийц, увещевать их или пускаться с ними в рассуждения не имеет никакого смысла – их не пронять ничем. Они непроницаемы для мысли и слова. Им внушает отвращение мысль и слово, а это наше единственное оружие, и недаром его так боятся. Но убийцы сильны только в том случае, когда за ними стоят обыкновенные люди и восторгаются их подвигами и силой, как происходило в первую половину нашего века. Обыкновенные люди, будь то охранительная и ленивая масса или беснующиеся толпы народной революции, доведенные до неистового накала тупостью преж

[623]

них охранителей, сначала прельщаются новым способом думать и объяснять жизненные явления. Они втягиваются в хитроумные ловушки рассуждений и учатся выворачивать все понятия наизнанку, чтобы оправдать то, что раньше называлось злом. Они начинают поклоняться насилию как единственному способу действовать. Не успев спохватиться, они уже сочувствуют убийцам, подхватывают их лозунги, восхваляют их цели – с виду реальные, а на самом деле мнимые и обманные. Цели не достигаются, они отмирают. Люди перестают им верить, но по инерции продолжает действовать культ силы (у нас был не культ личности, как писали в газетах, а именно культ силы, которая в конце концов оказывается чепухой, петрушкой, комической немощью), а потом остается только голый страх, порожденный злой силой. Нужно начисто побороть страх в себе и бороться за каждую человеческую душу, напоминая человеку, что он человек и тридцать сребреников еще никого не спасли.

Все пережитое нами – соблазн века и грозит всем, кто еще не переболел болезнью силы и кровавой расправы. (Зависть и месть – основные движущие силы.) Нашим опытом нельзя пренебрегать, а именно так поступают ленивые иноземцы, лелея надежду, что у них – таких культурных и умных – все будет иначе. Я тысячи раз слышала такие заверения (я не устану это повторять) от чистеньких людей, которых держали под паром в наших теплицах, чтобы в нужную минуту выпустить на родные поля. Они созревали у нас до восковой спелости и у себя рассыпались ядовитыми зернами. Многие погибли и, только погибая, что-то поняли. Другие и погибая продолжали твердить мерзкие азы. Кто жив, тот действует и будет действовать, как ему полагается, и доведет программу до конца. Дети, выросшие в подобных семьях, обычно сохраняют семя зла и преступления. Сами они часто не убийцы, потому что выросли белоручками, однако говорят на том же языке и орудуют теми же понятиями. Наш опыт – единственное лекарство, спасительная прививка, вакцина. Я для того проходила, не глядя на воду, по длинному мосту как чокнутая, как городская сумасшедшая, чтобы хоть один человек не захотел, подобно мне, получить собст

[624]

венных фашистов, чтобы выдворить Костырева из моей квартиры.

Несчастье в том, что мы продолжаем скрывать свой опыт и добраться до него нельзя, не приложив некоторых усилий, а люди ленивы и нелюбопытны. Единственное, что нам надо делать, это накапливать сопротивление грубой силе, чтобы все передачи в машине испортились и она покрылась ржавчиной. Чтобы это произошло, надо слишком много времени, потому что у нас нет языка, нет мерила, нет светоча, а только подлый страх.

Самое трудное – преодолеть подлый страх, потому что нам есть чего бояться. Окончательно я преодолела страх во сне. В течение двадцати, а то и тридцати лет я по ночам прислушивалась к тарахтению автомобиля, если он останавливался у моего дома. В начале шестидесятых годов в Пскове у меня во дворе затарахтел грузовик. Во сне я увидела, что меня будит Мандельштам: "Вставай, на этот раз за тобой... Меня ведь уж нет..." Я ответила ему во сне, не просыпаясь: "Тебя уж нет, а мне все равно..." И, повернувшись на другой бок, спокойно заснула без снов. Наутро я поняла, что не открою двери, как бы ко мне ни стучали. Пусть хоть ломают (дверь-то из картона!), мне все равно. Я им дам статью – сопротивление при аресте, пусть радуются. Меня может разбудить не стук, а только человеческий голос, но не всякий голос принадлежит человеку. Убийца не человек.

Это произошло после того, как стихи были напечатаны. Теперь пропасть они не могут. Я вышла на полную и безоговорочную свободу, и мне легко дышать, хоть я и задыхаюсь. Поймет ли кто-нибудь, какое счастье легко вздохнуть хоть перед смертью.

Книга, которую я сейчас кончаю, может пропасть. Нет ничего легче, чем уничтожить книгу, пока она не распространилась в Самиздате или не напечатана в типографии, как было в гутенберговский период русской истории. Но, даже погибая, она не полностью пропадет. Ее прочтут прежде, чем бросить в печь, специалисты по уничтожению рукописей, слов и мысли. Они ничего не поймут, но в их странных головах застрянет мысль, что чокнутая старуха ничего не боится и презирает силу. Пусть узнают хоть это. Единственная мысль, которая до

[625]

них дойдет, будет вроде соли к пайку, к пакету и к литературе, предназначенной для воспитания кадров, которым все нипочем: жизнь, человек, земля и светоч, померкший от их дыхания. Бог с ними, но неужели они успеют уничтожить все и всех?

Последнее письмо

Вот письмо, которое не дошло до своего адресата. Оно написано на двух листках дрянной бумаги. Миллионы женщин писали такие письма – мужьям, сыновьям, братьям, отцам или просто друзьям, только ничего не сохранилось. Все уцелевшее надо считать чудом или случайностью. Мое письмо уцелело случайно. Я написала его в октябре 38 года, а в январе узнала, что Мандельштам умер. Письмо было брошено в чемодан с бумагами и пролежало там почти тридцать лет. Оно попалось мне, когда я разбирала в последний раз бумаги, радуясь каждому сохранившемуся клочку и оплакивая огромные, непоправимые потери. Прочла я его не сразу, а только через несколько лет. Читая, думала о женщинах моей судьбы. Подавляющее большинство думало то же, что я, хотя многие из страха не смели себе ни в чем признаться. Никто еще не рассказал, что с нами сделали люди, наши соотечественники, которых я не хочу уничтожать, чтобы не уподобиться им. Мои сегодняшние соотечественники, духовные братья тех, кто убил Мандельштама, и миллионы людей, прочтя это письмо, выругаются, что вовремя не уничтожили стерву, то есть меня, да еще ругнут тех, кто "ослабил бдительность", позволив прорваться запрещенным мыслям и чувствам. Сейчас опять запрещают помнить и думать, а тем более говорить о прошлом, а так как от разгромленных семей если кто уцелел, то только внуки, то и вспоминать и говорить, в сущности, некому. Жизнь идет своим чередом, и ворошить прошлое почти никому неохота. Сначала признали, что в прошлом совершили некоторые "ошибки", а сейчас пытаются взять это признание обратно и никаких "оши

[626]

бок" больше не усматривают. Я тоже не назову того, что было, "ошибкой". Разве можно считать ошибкой действия, которые входят в систему и являются неизбежным выводом из основных предпосылок...

Вместо послесловия заканчиваю книгу письмом. Постараюсь принять меры, чтобы сохранилась и книга, и письмо. Надежды на это мало, хотя нынешний период – мед и сахар по сравнению с прошлым. Будь что будет, а вот письмо:

22/10(38)

Ося, родной, далекий друг! Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память.

Осюша – наша детская с тобой жизнь – какое это было счастье. Наши ссоры, наши перебранки, наши игры и наша любовь. Теперь я даже на небо не смотрю. Кому показать, если увижу тучу?

Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные бродячие дома-кибитки наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом и его едят вдвоем? И последняя зима в Воронеже. Наша счастливая нищета и стихи. Я помню, мы шли из бани, купив не то яйца, не то сосиски. Ехал воз с сеном. Было еще холодно, и я мерзла в своей куртке (так ли нам предстоит мерзнуть: я знаю, как тебе холодно). И я запомнила этот день: я ясно до боли поняла, что эта зима, эти дни, эти беды – это лучшее и последнее счастье, которое выпало на нашу долю.

Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка – тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой милый слепой поводырь...

Мы как слепые щенята тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова и все безумие, с которым мы прожигали наши дни. Какое это было счастье – и как мы всегда знали, что именно это счастье.

[627]

Жизнь долга. Как долго и трудно погибать одному – одной. Для нас ли неразлучных – эта участь? Мы ли – щенята, дети, – ты ли – ангел – ее заслужил? И дальше идет все. Я не знаю ничего. Но я знаю все, и каждый день твой и час, как в бреду, – мне очевиден и ясен.

Ты приходил ко мне каждую ночь во сне, и я все спрашивала, что случилось, и ты не отвечал.

Последний сон: я покупаю в грязном буфете грязной гостиницы какую-то еду. Со мной были какие-то совсем чужие люди, и, купив, я поняла, что не знаю, куда нести все это добро, потому что не знаю, где ты.

Проснувшись, сказала Шуре: Ося умер. Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня? Знаешь ли, как люблю? Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе... Ты всегда со мной, и я – дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, – я плачу, я плачу, я плачу.

Это я – Надя. Где ты? Прощай.

Надя.

[628]

Примечания*

Примечания Александра Морозова

С. 9 Как все каторжанки, стопятницы, пленницы... – Из "Поэмы без героя" Ахматовой:

Ты спроси у моих современниц,

Каторжанок, "стопятниц", пленниц,

И тебе порасскажем мы,

Как в беспамятном жили страхе,

Как растили детей для плахи,

Для застенка и для тюрьмы.

В книге "Воспоминания" (М., 1999) Н.Я.Мандельштам писала, как ею было подсказано Ахматовой слово "стопятницы".

...изучающие "Четвертую главу" и историю обезьяны... – То есть в "Кратком курсе истории ВКП(б)" главу "О диалектическом и историческом материализме", написанную Сталиным, и работу Энгельса "Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека", вошедшую в его "Диалектику природы".

С. 10 Тысячелетнее царство только начиналось... – См. примеч. к с. 136 (хилиазм).

С. 13 ...как Солженицыну, перепадала иногда палочка шашлыку... Замечательный эпизод в конце "Ракового корпуса" Солженицына (гл. 35).

С. 14 Прошло больше сорока лет. как вышла последняя книга Мандельштама... – Книга "Стихотворения", вышедшая в 1928г.

С. 15 ..."Разговор о Данте" исчез с прилавков в один миг. – Книжка вышла в 1967 г.

С. 16 Один из самых блистательных людей в истории человечества сказал... – Видимо, говорится о Гёте, и далее приводится, что сказано в "Фаусте" (ч. 1, сцена 2) устами Мефистофеля: "Denn eben wo Begriffe fehlen, // Da stellt ein Wort zur rechten Zeit sich ein" (на место понятий тут же отыщется слово).

С. 19 ...происходит гигантская потрава. В те дни я бегала в одном табунке с несколькими художниками. – В 1919 г. в со

* Цитаты из стихотворений Мандельштама и Ахматовой в примечаниях, как правило, не оговариваются. – A.M.

[631]

ветском Киеве Надя Хазина занималась в студии при мастерской декоративного искусства ААЭкстер, известной художницы русского авангарда. "В мастерской Экстер, – вспоминала Н.Я.Мандельштам, – занимались будущие жены Эренбурга, Бабеля, Вишневского. Вокруг студии – И.Рабинович, Шифрин, Чекрыгин, Челищев, Редько. Параллельно еврейская студия – Тышлер, Минчин, скульпторы – Пайлес, Эпштейн (существовала за счет меценатов)"

Красные вошли в Киев, на смену петлюровцам, 5 февраля. Наркоматом просвещения УССР школе Экстер было тогда же предложено участвовать в оформлении улиц города к годовщине Красной Армии, потом к празднованию 1 Мая.

Марджанов ставил пьесу испанского классика... – "Фуэнте овехуна" ("Овечий источник") Лопе де Всги. Премьера этого революционного спектакля, оформленного Исааком Рабиновичем, с артисткой Верой Юреневой в главной роли прошла в Театре им. Ленина (бывшем Соловцов-ском театре) 1 мая.

С. 20 ...постепенно просачивались гости с севера. Одним ш первых появился Эренбург. – И.Г.Эренбург приехал в Киев в сентябре 1918г., еще в правление гетмана, выпустив перед тем в Москве книжку экстатических, оплакивающих погибший мир стихов "Молитва о России".

С. 21 "Хлам" помещался в подвале главной гостиницы города... Гостиницы "Континенталь" на Николаевской улице, в подвале которой прежде располагался Киевский литературно-артис-тический клуб (КЛАК).

...[в "Континенталь"] поселили приехавших из Харькова правителей второго и третьего ранга. Мандельштаму удалось пристроиться в их поезде... – В феврале 1919 г. Мандельштам с братом Александром выехал из Москвы в Харьков. Там он заведует секцией поэзии во Всеукра-инском литературном комитете. В Киев он попадает в апреле – с переездом правительственных учреждений в занятую столицу Украины. На следствии 1934 г. Мандельштам сообщил, что "с конца 1918 г. наступает политическая депрессия, вызванная крутыми методами осуществления диктатуры пролетариата. К этому времени я переезжаю в Киев" В стихах этому периоду отве-чают строчки:

[632]

Век. Известковый слой в крови больного сына

Твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь,

Век. Известковый слой в крови больного сына

Твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь.

И некуда бежать от века-властелина...

Снег пахнет яблоком, как встарь.

Мне хочется бежать от моего порога.

Куда? На улице темно,

И, словно сыплют соль мощеною дорогой,

Белеет совесть предо мной.

("1 января 1924")

Мстиславский повествовал об аресте царя. – После ареста бывшего царя, произведенного Временным правительством 8 марта 1917 г., на следующий день Исполком Совета рабочих и солдатских депутатов послал в Царское Село вооруженный отряд во главе с эсером Мстиславским (Масловским), наделенным неограниченными полномочиями, вплоть до насильственного увоза "гражданина Романова" в Петропавловскую крепость. Дело кончилось оскорбительным "предъявлением" Николая II Мстиславскому. См. описание этой сцены в "Марте семнадцатого" Солженицына (гл.531).

Он всегда напоминал, что он Рюрикович... – Мстиславский, очевидно, мистифицировал слушающих: его настоящая фамилия – Масловский – к древнему боярскому роду отношения не имела.

С. 24 Убийцу Урицкого, Каннегисера, Мандельштам встречал в "Бродячей собаке". – Так называлось литературно-артистическое кабаре в Петербурге (1912-1915). На убийство Урицкого – 30 августа 1918 г. – Петроградская ЧК ответила немедленным расстрелом свыше 500 заложников – еще до официального объявления "красного террора" 5 сентября.

Мальчиком под влиянием Бориса Синани он верил, что "слава была в б. о.", и даже просился в террористы.. – Б.Синани – юноша из эсеро-народнической семьи, с которым Мандельштам сблизился осенью 1906 г., учась с ним в одном классе Тенишевского училища. В автобиографической книге Мандельштама "Шум времени" (1923), в главе "Семья Синани", рассказано об их совместной поездке "поздней осенью" 1907 г в Райволу (Финляндия). В это время на заседа-ниях эсеровского ЦК, штаб-квартира которого помещалась

[633]

в Выборге, с участием Азефа, Савинкова и только что бежавшего с каторги Гр.Гершуни решался вопрос о восстановлении Боевой организации партии в ее прежнем виде. "Большую стриженую голову Гершуни" упоминает Мандельштам, описывая заседание, на которое они попали с Б.Синани. В стихотворении 1912 г., видимо, говорится об этом:

То было в сентябре, вертелись флюгера,

И ставни хлопали – но буйная игра

Гигантов и детей пророческой казалась.

И тело нежное – то плавно подымалось,

То грузно падало...

("Пусть в душной комнате, где клочья серой ваты...")

С. 25 ...в "Деловом клубе" в Ленинграде взорвалась бомба. – Возможно, провокационный взрыв, произведенный 7 июня 1927 г. в ленинградском партийном клубе на Мойке. По совпадению, в тот же день был убит монархистами полпред СССР в Польше П. Л.Войков, когдато принимавший участие в организации убийства Николая II и его семьи.

С. 26 ...большевики перед уходом расстреливали заложников... – Террор в Киеве, аналогичный тому, что проводился в Одессе, -см. "Окаянные дни" ИА.Бунина – начался с первых дней вступления большевиков. Председателем Всеукраинской ЧК был известный Лацис. В середине августа в город прибыл не менее знаменитый Петере, специально посылавшийся в эвакуируемые города для наведения последней "чистки". 29 aвгуста в киевских "Известиях" успели поместить список 127 расстрелянных "в порядке красного террора".

Чека помещалась в нашем районе... – Семья Хазиных жила на Институтской улице в районе Старого Киева, переходящем в аристократический район Липки. На пересекающей Институтскую Садовой улице в бывшем генерал-губернаторском доме располагалась губернская ЧК (всего в Киеве действовало до 16 "чрезвычаек" во главе с Всеукраинской, помещавшейся в бывшем великокняжеском дворце). Рядом, в учреждении Собеза, в секции эстетического воспитания детей, служили в то время Мандельштам и Эренбург. Ср. в одной из статей Эренбурга: "В коридоре киевской "губчека" висел плакат: "Не целуйте детей. Поцелуй -источник зара

[634]

зы. губкомздрав"... А в соседнем доме помещался "собес". В саду каждый день умные и честные педагоги обсуждали устройство "Дворца ребенка". Тонкий забор отделял этот сад от другого, где каждую ночь пытали и убивали безвинных людей" (Донская речь. Ростов-на-Дону. 1919. 27 ноября (10 декабря).

С. 27 Нам пришлось видеть из другого окна, выходившего на городскую Думу, как разъяренная толпа после прихода белых ловила рыжих женщин... Это день 31 августа, когда в Киев входили воинские части галичан-петлюровцев (на следующий день ушли) и добровольцев. Были открыты на обозрение дворы и подвалы "чрезвычаек". Картина превосходила самое жес-токое воображение. Потрясенные люди искали тела родных и близких. Вспыхнувшие погромные настроения толпы вылились в поиски еврейских женщин-чекисток. Маячили имена Розы (о "товарище Розе", следователе полтавской ЧК, рассказано в дневниках В.Г.Короленко) и Бош (очевидно, Евгении Бош, раньше зверствовавшей в Пензе).

В этот же день Мандельштам выехал с братом из Киева в уже занятый раньше белыми Харьков, потом – в белый Крым. В стихотворении "Как по улицам Киева-Вия..." (апрель 1937 г.) воссоздан день 31 августа 1919 г. Это стихотворение – памятник неизвестной женщине, ищущей в застенках эпохи своего убитого мужа. Строчка: "Пахнут смертью господские Липки" – говорит сама за себя.

Уже без Мандельштама– город на несколько часов был захвачен красными. – Речь идет об "исходе" деникинцев из Киева 1-3 октября 1919 г. в результате набега считавшихся отрезан-ными красных частей. После обратного взятия города началась полоса еврейских погромов.

Я обещала приехать в Крым с Эренбургами, но не решилась... Сохранились обрывки писем Надежды Хазиной к Мандельштаму (1919 г.). 17/30 сентября: "От вас ни единого слова уже три недели... Не знаю, выезжать или нет..." 13/26 октября: "Получила 13 [26] октября телеграмму, отправленную 18 сентября [1 октября]. Вы пишете, что собираетесь в Киев – зачем? Отчего хотите уехать из Крыма? Страшно волнуюсь, как вы проедете. Здесь ходят всякие страшные слухи о дороге... Посылаю вам письмо с Исааком [Рабиновичем]. Вы его встретите в Харькове... Сейчас дорог каждый день, если решили

[635]

приехать, приезжайте скорее". Ноябрь: "Только что звонил Илья Григорьевич [Эренбург] и сказал, что мы сможем ехать в четверг. Если удастся, я выеду в Харьков и в Харькове буду ждать инструкций, ехать ли в Крым или ждать вас в Харькове".

"Лоном широкая палуба"... – Из обращенного к Н.Я.Мандельштам стихотворения 1922 г.:

О, сколько раз ей милее уключин скрип,

Лоном широкая палуба, гурт овец

И за высокой кормою мельканье рыб!

С нею безвёсельный дальше плывет гребец.

("С розовой пеной усталости у мягких губ...")

С. 28 Мандельштам вернулся в Москву с Эренбургами. – В сентябре 1920 г., бежав из доживающего последние дни врангелевского Крыма, Мандельштам встретился с Эренбургом в Тифлисе. В начале октября они выезжают из меньшевистской тогда Грузии в Москву. См. в мемуарах Эренбурга "Люди, годы, жизнь" (II, 14-16).

В марте он приехал за мной... – В Киев Мандельштам выехал 7 апреля 1921 г. из Москвы.

С.30 Вышла "Вторая книга"... – Книга стихов Мандельштама с посвящением Н[адежде] Х[азиной] вышла в мае 1923 г. в Москве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю