412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » Фонтанелла » Текст книги (страница 3)
Фонтанелла
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:31

Текст книги "Фонтанелла"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)

Если она улыбнется: «Мне кажется, что вы спутали меня с кем-то другим», – я извиняюсь: «Простите…» – и удаляюсь.

А если она промычит: «Што?…» – или издаст любое иное «ммууу…» удивленной коровы, я извиняюсь: «Простите, я, наверно, спутал вас с кем-то другим…» – и удаляюсь. И если она хмурит брови, предупреждая, что сейчас позовет мужа, или товарища, или брата, а то и всех этих троих неандертальцев сразу, – я и тогда извиняюсь и удаляюсь.

Но если она смотрит мне прямо в глаза и говорит: «Опять ты забыл. Это было не так, это было в Амстердаме, и ты просил меня померить для тебя платье», мое сердце замирает в груди, а если она к тому же добавляет: «И ты еще сказал, что свет в этом городе такой приятный и мягкий, а я сказала, что нужно пойти в музей Анны Франк, а ты сказал, что предпочитаешь поесть селедку на улице, хотя маринованная селедка твоей бабушки лучше», у меня от радости подкашиваются ноги.

И тогда она, как всегда, улыбается и уходит, а я, как всегда, бухаюсь в канал Принсенграхт. Жалею: зачем мне нужен был весь этот разговор? Удивляюсь: а что бы случилось, заведи я его на самом деле, а не только в своем воображении? Возбуждаюсь: а в ее воображении тоже?

Так или так, но в нашем семействе каждый имеет свой способ запоминать, вот только, как я уже сказал – сказал ли? – забываем мы, на время, все одинаково: когда льется кровь, когда извергается семя, когда каплет молоко. «И поэтому, – смеется мой отец, – старики у вас помнят лучше молодых, а старухи – лучше молодух».

«У вас», – говорит он, не «у нас», потому что мой отец, хотя его фамилия тоже Йофе, родом из «внешних родственников» – тех, которые присоединились ко «Двору Йофе» посредством женитьбы и никогда не получат там полного гражданства: Парень тети Рахели, Жених тети Пнины, и он, Мордехай Йофе, который пролил больше крови и спермы, чем все Йофы, взятые вместе, но при этом ничего не забыл.

– Ты бы мог стать одним из нас, Мордехай, – слышал я, как говорила ему мама, – если бы только прекратил эти свои насмешки.

– А мне это и не нужно, Хана, – услышал я его ответ [услышал я его капающий яд], – мне достаточно быть одним из тебя.

Терпение, Михаэль, снова говорю я себе сейчас, черпая смелость у предметов, которые собрал перед собой до того, как начал писать, – у карандаша и у бумаги, у пачки «Драмы» [14]14
  «Драма» – сорт табака для закрутки.


[Закрыть]
, которую привезла мне Айелет из того самого Амстердама («если ты куришь одну сигарету в два дня, то хоть скрути ее сам»), у дисков для копий, которые купил мне Ури, у старой бритвы, которую дал мне муж Ани, а наточил Жених, той бритвы, у которой лезвие толщиной в одну металлическую молекулу.

– Осталось не так уж много времени, – сигнализирует мне моя фонтанелла той слабой неуверенной морзянкой, пророчества которой относятся ко мне, а не к другим. У нее есть разные сигналы – свой для зародышей, которым предстоит родиться (этакие пульсации, медленные для мальчика, быстрые для девочки, можете представить себе тот дикий барабанный бой, который еще до беременности Алоны приготовил меня к появлению на свет Ури и Айелет), свой для той беременности, что была у нее сразу после них и кончилась выкидышем (далекий глухой саксофон, поющая дюна, как будто мертвец напевает в своей могиле), свой для ожидаемой смерти (быстрая острая дрожь, привстающие на макушке волосы при виде ничего не подозревающей жертвы) и свой для смерти неожиданной (глухое, слегка болезненное жужжание). Есть у нее и сигналы, касающиеся моего персонального будущего, – вышеупомянутая слабая морзянка.

Теперь писать, Михаэль, терпеливо и честно писать, и улыбаться, и если нужно – даже «размазать сопли по носу» (так Йофы описывают нежелательное раскрытие семейных тайн), но писать и не сдаваться. Смешить себя, помнящего, и тебя, вспоминающего. Знать, что эта семья – моя семья, это отражение – мое отражение, это слабое, сожженное, продырявленное тело, Михаэль, – твое тело, мое.

* * *

На вопрос: «Кого ты больше любишь, папу или маму?» – который у других детей вызывает смущение, я всегда отвечал без запинки, громким голосом и указующим, уверенным перстом: «Его!» Так я чувствовал при его жизни, так и сейчас, когда он уже ушел, а она еще жива.

Я помню тот период моего детства, когда я, возмущенный и беспомощный, сражался, не желая признать, что моя мать не совсем нормальна, – насмешливое «цидрейте» [15]15
  Цидрейте – ненормальная ( идиш).


[Закрыть]
, по словам ненавидимых нами Шустеров, или «мутра» [16]16
  Мутра – гайка ( иврит).


[Закрыть]
– знак уважения и симпатии в устах Жениха, который называл так особенно заядлых упрямцев. Даже после того, как я вынужден был про себя признать, что дело обстоит именно так, я продолжал отрицать это перед другими, и даже сейчас, в этот сладостный миг, мои пальцы не знают, как им закончить предложение «Моя мать ненормальная» – точкой или вопросительным знаком. Потому что точка – это вроде окончательного подбивания счета, а я не из тех, кто мстит и сводит счета. Ограничусь поэтому предложением: «Моя мать ненормальная» – без всякого знака.

Я не знаю, то ли она помешалась от вегетарианства, то ли стала вегетарианкой, потому что была не вполне в себе, или же эти два качества просто находятся в той любимой Рахелью корреляции, когда свойства и признаки ходят парами, вроде куриных мозгов и зычного голоса. Может быть, придурь и вегетарианство тоже любят ходить рука об руку, и как только встречаются в одном человеке, так сразу, вне себя от радости, падают друг другу в объятья?

Так или так, но есть люди, которые любят помешанных, и есть такие, которые нет. Я – нет. В качестве единственного нормального человека во всем семействе Йофе (это не комплимент самому себе, а простая констатация факта) я не люблю ненормальных, даже если это моя собственная мать. Ненормальные и помешанные смущают меня и лишают покоя. Рядом с ними я чувствую себя как возле клетки с обезьянами в зоопарке. И те и другие похожи на людей, но, в сущности, и те и другие не люди. И вообще, когда границы между вещами не совсем ясны, как, например, женщина, которая одновременно мужчина, дядя, который также верный пес, или дедушка, который одновременно младенец, я испытываю неудобство – мне хочется тут же воздвигнуть стены и обозначить границы.

Отец смеялся. Когда он смеялся, его правый глаз сужался, а обрубок руки со странной веселостью подпрыгивал в пустом рукаве.

– Это не совсем так, – говорил он мне. – Есть женщины, которые одновременно мужчины, и они прекрасные женщины. Я желаю тебе такую. Что же касается обезьян, на которых ты не любишь смотреть в зоопарке, так тут нет вопроса, похожи они на людей или нет. Они похожи, но на тех людей, которых мы не любим.

– Смейся, Мордехай, смейся, – бросила ему как-то тетя Рахель на одном из наших пасхальных седеров [17]17
  Седер – порядок проведения еврейской пасхальной трапезы, а также сама трапеза.


[Закрыть]
, или наших обрезаний, или во время какого-то другого йофианского события, когда каплет кровь и «чашки в опасности», а алкоголь и воспоминания смешиваются с «компотом». – Смейся. Это всё, что ты умеешь делать: не страдать. Не окунать руки в дерьмо. Только стоять в стороне и смеяться.

И он, человек с мягким взглядом и пустым рукавом, дождался, пока свояченица закончит свою маленькую инвективу, и ответил:

– Ты, наверно, имеешь в виду «не окунать руку в дерьмо», Рахель, не так ли?

Мило улыбнулся, встал со стула, подошел к цветочному горшку и демонстративно выплеснул в него немного чая из своей чашки. Все Йофы имеют привычку заполнять чашку до самого ободка, а мой отец – нет. Он свою чашку заполняет на три четверти и ставит ее на край стола, специально чтобы все в тревоге протягивали к ней руки, произнося пароль: «Чашка в опасности!»

Моя мать тоже не любит обезьян, но только шимпанзе и по другой причине. У нее с ними личный счет, который, как и прочие ее личные счеты, тоже чужд обычной человеческой логике. Годами она приводила нам шимпанзе в пример и как образец для подражания:

– Так похожа на человека, а питается исключительно зеленью, листьями и фруктами, совершенная вегетарианка, а сил у нее при этом, как у пяти мужчин, жрущих мясо.

Так она не уставала повторять, пока однажды в газете не появился рассказ о том, что группу шимпанзе сфотографировали в Африке, когда они охотились на других обезьян, терзали их и даже разрывали на куски, а потом с большим аппетитом сожрали пойманного в зарослях несчастного олененка. На этом Хана Йофе прервала все свои отношения с лживыми, лицемерными шимпанзе, но не раньше, чем провозгласила, в полном соответствии с принципом логически порочного круга, к которому апеллируют все верующие и все глупцы во всех религиях, что именно пожирание мяса как раз и развратило бедных шимпанзе, подорвало их шимпанзиные нравственные устои и превратило в лицемеров и обманщиков.

С чего это всё у нее началось? Как и у многих других детей – с зарезанной курицы. Амума, вообще-то женщина мягкая, собирая яйца у своих кур, вела точные записи, и всякая несушка, не достигавшая требуемой производительности, получала у нее прозвище «курица, которая не старается» – ее резали, ощипывали и варили.

– Кто не хочет, пусть не смотрит! – объявляла Амума, и моя мать, навидавшись, как «курицы, которые не стараются», кружатся и разбрызгивают кровь по всему двору, падают и дергаются, пока последние частицы жизни не покидают их тело, решила больше никогда не есть мяса.

Другие дети по прошествии одной-двух недель возвращаются к мясному горшку {8} , но с Ханой Йофе произошло тогда то, что по сей день именуется у нас – с торжественностью, требующей пары кавычек, – «чудом мигрени», а в варианте Рахели, ее младшей сестры, – чудом кувшинчика с «квакером» [18]18
  Чудо кувшинчика с «квакером» – насмешливое обыгрывание так называемого «чуда кувшинчика с маслом». Согласно легенде, когда победоносные отряды Иегуды Маккавея освободили Храм от власти царя Антиоха Эпифана (164 год до н. э.), там нашелся лишь маленький кувшинчик с маслом для богослужения, однако этого кувшинчика чудесным образом хватило на целых восемь дней.


[Закрыть]
, – по той причине, что по прошествии восьми дней питания зеленью, бобовыми и фруктами Хана Йофе «вырвалась из когтей мигрени, которая мучила ее с самого детства». Эти последние слова я тоже поставил в кавычки, потому что, как и «галут» [19]19
  Галут – изгнание, диаспора ( иврит).


[Закрыть]
, «яды» и «укорененная семья», это тоже мамины слова, и она произносит их с такой торжественностью, что кавычки завиваются вокруг них даже в ее речи.

– Глупости! – сказала мне Рахель в одну из моих первых ночей в ее постели. – У твоей матери не было никакой мигрени. Ее боли были куда хуже: с одной стороны, у нее болела Пнина, которая всегда была удачнее и красивее, чем она, а с другой стороны, у нее болела Батия, которую отец любил больше всех других своих дочерей.

Иногда у Рахели рождаются фразы, который напоминают мне стихи из Библии – праотца Яакова, например: «Пойду и увижу его, пока не умру» {9} , или рассказ о Рицпе, дочери Айи {10} , которая сидела все лето возле повешенных своих сыновей «и не допускала касаться их птицам небесным днем и зверям полевым ночью».

А иногда наоборот: я нахожу в Библии стихи, напоминающие мне истории Рахели, – рассказ о сынах Божьих,например, сошедших к дочерям человеческим {11} , или о маленькой девочке из земли Израильской {12} , – так что я уже не знаю, кто сказал о ком – Библия о той несчастной девочке или Рахель о своей сестре Батии, что пошла за своим «Гитлерюгендом» (так, с полным пренебрежением к правилам немецкого языка, называют Йофы ее немецкого мужа) и сегодня живет в Австралии, которую моя мать называет «чужбиной» и «галутом».

– А как же с тобой, – спросил я Рахель, – ведь и ты была ее сестрой?

– Я четвертая дочь. Я никого не интересовала! – И ее старческая улыбка опять скользит по моему затылку. – Но твоя мать, Михаэль, решила стать вегетарианкой просто для того, чтобы завоевать немного внимания и придать себе побольше важности.

Ее пуховое одеяло, ее слова, ее объятье, фланелевая пижама ее убитого мужа окутывали меня в темноте.

– У тебя приятное тело, Михаэль, почти такое же, как было у моего Парня. – Сейчас она замолчит на мгновенье, как замолкает каждый раз, когда вспоминает его, потом придет в себя и продолжит: – Я люблю, когда приходит твоя очередь спать со мной.

Я уже говорил, что все Йофы накрываются «пуховиками» – одеялами из гусиного пуха. Особо дисциплинированные из нас, самые педантичные и образцово-показательные, продолжают спать под этими пуховиками до середины лета, потом на неделю заменяют их тонкими пикейными одеялами, тут же начинают неудержимо дрожать от стужи, клацать зубами и страдать бессонницей и уже двадцать первого июня, как только дни начинают укорачиваться, с облегчением говорят: «Зима приближается!» – и возвращаются под свои пуховики. Даже Жених, которого раздражают «всякие люксусы», вроде хождения к маникюрше, жеванья «чинги» (так он называет жвачку), покупки лотерейных билетов и прочих «испорченных обычаев», которым удается проникнуть в закрытый «Двор Йофе», – и тот укрывается пуховым одеялом, и даже у моей матери, по мнению которой любая избалованность вредит здоровью, зато утренний душ – это хлеб насущный, есть такой пуховик, который наверняка стоил жизни доброму десятку несчастных гусей, – но моя мать, как я уже сказал, принадлежит к разряду вегетарианцев во имя собственного здоровья, а не вегетарианцев во имя сострадания к животным.

Итак, мы с тетей Рахелью погребены в общей могиле под ее широким пуховиком, а вокруг нас развешаны чертежи, таблицы и отчеты, касающиеся инвестиций, фондов и акций. И я уже так привык к ним, что моя открытая фонтанелла видит их даже в полной темноте – все эти биржевые диаграммы, взлетающие и падающие кривые, колонки названий и цифр. На оси «игрек» ее графиков откладывается, как это обычно принято на бирже, стоимость «бумаг», но ее «иксы» вовсе не означают даты – иногда это среднемесячные значения температуры на прибрежной равнине, иногда – количество дорожных аварий на дорогах Страны или число заболеваний нильской лихорадкой, а то и частота повторений фразы «мы ни в коем случае не можем допустить» в речах очередного министра обороны. И если кто-нибудь спрашивает ее, почему так, она объясняет, что мир построен на корреляциях, и именно их – а не причины – следует прежде всего выявлять. Потому что, вопреки расхожему мнению, действительно важны именно корреляции, а не причинные связи.

– Но при чем тут министр обороны? – сердится Жених, которого пребывание под землей сделало весьма нетерпеливым, и Рахель с раздражающим спокойствием говорит:

– Очень даже при чем.

– Как это? Почему при чем?

– Потому что какая у него морда, так он и выглядит.

И Жених злится, потому что эту йофианскую логику невозможно прошибить.

Короче, ночами Рахель спит со своим очередным гостем – если угодно, с очередной жертвой, – а днями лежит и смотрит на чертежи на своей «Стене акций» [20]20
  Стена акций – иронический намек на Стену Плача, или Западную стену, – часть стены вокруг Храмовой горы в Иерусалиме, уцелевшая после разрушения Второго храма римлянами в 70 году, место молитв, символ веры и надежд многих поколений евреев.


[Закрыть]
.

– Смотрю, смотрю, – так она говорит, – пока у меня не появляется озарение!

И когда у нее появляется «озарение!», она тут же начинает звонить в неопознанные банковские объекты и втолковывать им свои приказы и инструкции. А если кто-нибудь входит к ней как раз посредине такого «озарения!», она нетерпеливо машет на него рукой:

– Тише, я зарабатываю для Семьи.

Заработанные деньги Рахель передает Жениху, потому что «всё началось с гонораров за его изобретения», а Жених, в соответствии со старым договором с Апупой, делит их на всех членов Семьи. Правда, улыбается она, все его примусы и плуги не внесли даже пятой части того, что принес ее бизнес, но она ценит Жениха и жалеет, а иногда даже называет «официальным кормильцем семейства Йофе» – обида в нашем понимании, но комплимент – в его. «Так или так», но он с большой торжественностью дает ей пустые чеки, испачканные сажей и машинным маслом и подписанные древним, сине-фиолетовым химическим карандашом – «Арон Ландау», «Арон Ландау», «Арон Ландау», а она вписывает в них имена получателей, назначает суммы и возвращает ему – раздать.

Вернусь к своей матери и к началу ее вегетарианства. В нашей деревне жил тогда человек по имени Натан Фрайштат, который был пацифистом, вегетарианцем и коммунистом одновременно – «вегетарианцем из соображений пацифизма и коммунистом из соображений здоровья», по его собственному определению. Кроме того он был еще столяром и радовал деревенских детишек симпатичными деревянными игрушками. В качестве коммуниста он рассказывал им воспитательно-развлекательные истории о детстве Сталина, а в качестве вегетарианца вел в деревенском листке постоянную рубрику под названием «Перекормленный бык и растительная пища». Я помню кое-что из того, что он там писал, потому что вырезки из этого листка подшивались и хранились в нашем доме. «Пять маленьких перекусов в день предпочтительнее, чем три больших еды, – утверждал Фрайштат, – а еще лучше три маленьких перекуса».

Каждый вечер этот Фрайштат рассказывал своей жене длинные истории и всегда начинал их словами: «Ты помнишь, Юдит…» – а со временем стал произносить такие же длинные речи перед каждым, кто, на свое несчастье, попадался ему на пути, и всегда начинал их со слов: «Послушай-ка сюда…» На деревенских собраниях он призывал выпустить кур из клеток, чтобы они несли яйца во дворе, «на свободе», и требовал от каждого владельца дойной коровы подписи под обязательством «ни при каких условиях» не отдавать ее на убой.

Сам он не держал никакой живности, кроме гигантского кипрского осла по прозвищу Дылда.

– Это был особенный осел, – рассказывала мне Рахель. – И просто как осел, и в силу того чувства солидарности, которое он испытывал по отношению к своему хозяину, – это был осел-вегетарианец, но если вдуматься, Михаэль, то видно, что это и так одно и то же.

Фрайштат очень гордился этим своим ослом и подчеркивал, что никогда его не запирал и не бил, а привязывал только в те дни, когда Дылда был возбужден, и то – по его собственной просьбе.

Летом этот Фрайштат ходил в резиновых сандалиях, вырезанных из старых шин, а зимой – в деревянных сабо без задников, и всё для того, чтобы не пользоваться шкурами «несчастных животных». А по ночам он спал в своем саду, покачиваясь в гамаке – «в объятьях моих друзей-деревьев», – и хотя спал голым, никогда на простужался, а комары, которые нападали на всех людей и животных и сводили их с ума, его облетали стороной и не дырявили его кожу ни единым укусом.

Он был так здоров, что не умер от какой-нибудь болезни, а погиб в автокатастрофе, и не в глубокой старости, а в сорок два года, «ибо так судьба любит поступать с теми, кто слишком умничает». Но подобно всем верующим, ждущим вознаграждения еще при жизни, Фрайштат тоже не принял в расчет возможность преждевременной смерти и не потрудился оставить завещание, если не считать заносчивого указания, что он завещает свое тело науке. Его указание было выполнено, и спустя несколько дней из медицинского колледжа пришло восторженное письмо, в котором говорилось, что наука никогда еще не видела таких чистых кровеносных сосудов, такой сверкающей печени и таких розовых легких. Деревенский комитет распорядился вывесить это письмо на доске объявлений, где оно превратилось в скромный объект паломничества, вызывая возбуждение и гордость, отзвуки которых проникли даже сквозь стены «Двора Йофе». Апупа, который обычно держался подальше от деревни, прослышал об этом, спустился к доске объявлений, прочел письмо и по возвращении подытожил всё это событие медицинским диагнозом, который тоже вошел в каталог наших семейных выражений: «Этот Фрайштат после смерти был здоров совсем как при жизни». До сих пор, кстати, в Семье идут споры, следует ли считать этот диагноз внезапным проблеском Апупиного остроумия или еще одним доказательством «куриности» его мозгов.

Безмерна была радость Фрайштата, когда однажды к нему спустилась «дочь самого Йофе собственной персоной» и попросила проинструктировать ее в первых шагах по пути вегетарианства. Она получила от него книги и брошюры, начала проращивать семена бобовых и пшеницы на ватных подстилках, которые постепенно ширились все больше и больше, и тогда же энергично взялась за два занятия, которые немедленно вызвали и по сию пору вызывают раздражение всей Семьи, – читать проповеди и нравоучения окружающим и бесконечно считать их жевки: десять жевков справа – потом одиннадцать слева – «потом закрываем глаза и рот ровно на шесть секунд, сосредотачиваем все свое внимание на нашем друге и благодетеле слюне, пока она разлагает для нас крахмалы пищи, – и тогда глотаем».

Амума умоляла дочь успокоиться, Пнина, Батия и Рахель заявили, что ее подсчеты жевков вызывают у них «квас», что на языке Йофов означает то, что обыкновенные люди называют «отвращением» или «тошнотой», – но Апупа, именно он, встал на ее защиту. Он поднялся во весь свой рост и провозгласил, что «в эти дни, когда Двор Йофе уже окружен домами Шустеров и других паразитов и бездельников, надо особенно ценить людей, имеющих твердые принципы»,

И, как все верующие, моя мать тоже имеет своего бога. Ее бога зовут доктор Роберт Джексон, он врач-натуропат, живет в Америке и написал книгу под названием «Всегда здоров». Историю доктора Джексона я слышал много раз, потому что родители каждый вечер перед сном рассказывали мне какие-нибудь истории. Отец читал мне всевозможные книги, из которых я помню в основном «В стране толстых и в стране худых» [21]21
  «В стране толстых и в стране худых» (по-французски «Patapoufs et Filifers») – детская книга французского писателя Андре Моруа (1885–1967).


[Закрыть]
, рассказы о животных Киплинга и сказки братьев Гримм. Эти сказки он рассказывал на свой особенный лад: «Ни в каком царстве, ни в каком государстве не жили ни Король, ни Королева, и не родилась у них совсем не красивая дочь…»

Рахель рассказывала мне истории из Библии и из греческой мифологии. А Аня, спасшая меня из огня, читала мне стихи, но всегда из одной и той же книги под названием «Откройте ворота» идишской поэтессы Кади Молодовской. И при этом всегда читала, вернее, декламировала наизусть одни и те же стихи: о бедном пастухе, у которого не было ни козы, ни палки, «только зеленые подушки-лужайки», о девочке по имени Дина с ее китайскими глазами и о плаще Парваимского золота {13} – это слово очень забавляло меня, – а чаще всего о девочке Айелет, у которой на глазах были слезы, а на губах улыбка. Я помню, как весело она распевала:

 
Этот плащик не стареет,
Год от года красивеет, —
 

как смеялась, когда читала:

 
– Ты, Перец, козел!
– Он ему закричал.
– Идешь голозадый,
А плащ потерял! —
 

и как толкала меня пальцем под ребра или гладила им мою открытую фонтанеллу:

 
А все остальное,
Дыру за дырой,
Получите строем,
За первым второй.
 

Иногда она читала мне какую-нибудь строчку прямо на идише, чтобы меня рассмешить, потому что я всегда думал, что на идише говорят только старики. Но когда она возвращалась к девочке Айелет:

 
Шесть лет уже девочке нашей,
Попробуй теперь ее тронь —
Голубеньким зонтиком машет
И кудри горят, как огонь, —
 

мы оба печалились:

 
И хочется Айелет
Умчаться птицей прочь,
Покуда день алеет
И не настала ночь.
 

А мама не печалилась и не смеялась, не гладила и не толкала – только читала и читала мне книгу доктора Джексона «Всегда здоров». Кадю Молодовскую она не знала, «Сказки просто так» Киплинга, по ее мнению, не заслуживали внимания, а читать мне детские сказки она отказывалась «принципиально!» – то есть в силу своих принципов: домик ведьмы в «Гензель и Гретель» весь состоял из «ядов», а Красная Шапочка, судя по вину, маслу и пирожкам, которые она несла в корзинке, была для бабушки куда опаснее волка. Но книга ее доктора Джексона странным и поразительным образом тоже излучала причудливое и пугающее очарование сказки, и я даже сегодня с непонятным для самого себя удовольствием вспоминаю многие из ее фраз и поучений:

«Действительно ли Создатель хотел взвалить на культурное человечество, этот венец Своего творения, так много бед и болезней?!»

«Когда мы завариваем чай кипящей водой, из него выделяется ядовитый алкалоид».

«Непереваренный крахмал есть не что иное, как яд».

А особенно я помню фразу, которая так полюбилась отцу, что он повторял ее с искренним одобрением на каждой йофианской трапезе: «Соус от жаркого стоит на одном уровне с обыкновенной мочой».

«Яды» – самое частое слово в лексиконе вегетарианства, и моя мать, принадлежа к строжайшим его блюстителям, внесла сюда свой лингвистический вклад:

«Белый яд» – это сахар и соль (которыми сам доктор Джексон в свои греховные дни злоупотреблял свыше всякой меры).

«Желтый яд» – это масло (доктор Джексон мазал его тогда на хлеб, который при этом лишался жизненной силы всякого произрастающего семени).

«Синий яд» – это табачный дым (к которому доктор Джексон был тогда весьма привязан).

«Черный яд» – это кофе (доктор Джексон каждый день вливал в свою утробу не меньше восьми чашек).

«Красный яд», корень зла и законный супруг масла, – это «мясо несчастных забитых животных».

Не удивительно поэтому, что доктора Джексона в конце концов поразили тяжелейшие болезни и он лишился всех своих сил. В сорок один год он «уже стоял на краю разверстой могилы»: у него выпали восемь зубов, кожа сморщилась, тело увяло, левый глаз ослеп, правое ухо оглохло.

– И как это мальчик засыпает после всех твоих ужасных рассказов? – заметил отец из кухни.

«С большим трудом, – продолжала мама читать воспоминания несчастного доктора, – поднимался я на три ступеньки моего жилища на первом этаже, вынужденный держаться за перила. И вот однажды появилась в моем приемном покое женщина, молодая и красивая, решительная и смелая…»

– Прочти эту строчку еще раз, – сказал я.

«Женщина, молодая и красивая, решительная и смелая», – снова прочла мама с раздражением, поскольку у этой строки не было никакой связи с вегетарианством.

Молодая и красивая, решительная и смелая женщина принесла с собой больного младенца «весьма жалкого вида». Доктор Джексон осмотрел его и сказал женщине следующее:

– Вы должны позаботиться о том, чтобы питание вашего ребенка соответствовало способности его органов поглощать и переваривать пищу и чтобы удаление отходов происходило у него регулярно и основательно. Сосредоточьте внимание на этих основных правилах теории здоровья, и он вырастет и расцветет, как полевой цветок.

«Когда я кончил говорить, женщина снисходительно посмотрела на меня и спросила, насмешливо разглядывая мою жалкую худобу: „Господин доктор, а в каком возрасте эти принципы уже перестают действовать?“»

– Всю ту ночь доктор Джексон вспоминал слова этой молодой женщины, – торжественно сказала мама, переходя к описанию «нового порядка жизни», к которому он приговорил себя уже назавтра: ледяной душ на рассвете, растирание грубым полотенцем, изнурительная зарядка против окна, открытого настежь даже в самые холодные зимние дни, «энергичные упражнения», предназначенные для «сжигания остатков пищи, еще не покинувших тело».

Наряду с описанием раскаяния и обретения новой веры, значительная часть книги доктора Джексона была, как это принято во всех жизнеописаниях праведников, посвящена воздаянию, полученному еще на этом свете. К шестидесяти годам доктор Джексон стал таким здоровым и крепким, что довел до изнеможения группу профессиональных велогонщиков, отправившихся с ним в дальний пробег. А в восемьдесят лет – так продолжала свой рассказ мама, и два ее пальца, как две ноги, быстро скачут по моему пуховику, поднимаясь по невидимым ступенькам, – он взобрался на пятидесятый этаж мемориала Вашингтона и обогнал при этом «компанию молодых парней, которые свалились, задыхаясь и без всяких шансов на успех, уже на восемнадцатом этаже».

– Это были не просто молодые парни, – заметил отец. – Это была сборная Соединенных Штатов по легкой атлетике.

– Не надо преувеличивать, Мордехай, – сказала мама. – Молодые парни, этого достаточно.

– Кстати, – заметил отец, – во многих высотных зданиях Америки есть лифты.

– У природы нет лифтов! – возмутилась мама, захлопывая «Всегда здоров».

– У природы нет также зданий в пятьдесят этажей.

– При чем тут лифт?! – воскликнула мама. – Он специально поднимался по лестнице! Пешком! Показать им!

– Это не здорово так нервничать, Хана, – сказал отец.

Она, закипая:

– Пятьдесят этажей в восьмидесятилетнем возрасте!

Он, не уступая:

– Это выходит чуть больше полуэтажа за год. Не Бог весть что.

Сейчас и я начинаю смеяться, а мама закипает всемеро яростней. Вот так это: мы пытались привыкнуть к ней и простить ее, но она привыкнуть к нам никогда не привыкла и простить нас уже не простит.

– Будь я кольраби, – сказал я ей однажды, – ты бы, наверно, обняла меня с большей радостью.

И тогда она сказала, повернув ко мне сурово-праведное лицо благочестивых вегетарианцев:

– Жизнь, Михаэль, это дело принципов и правил, а не объятий и радостей.

Отец не среагировал, но моя фонтанелла задрожала от его злости.

– Бог с ней, с люцерной, которую она жует из принципа, Бог со мной, с которым она спит по правилам, но так отстраниться от своего ребенка?! – слышал я потом, когда он разговаривал с соседкой.

Итак, вот вам типичное послеобеденное время в нашей семье: «она» (моя мать) возится в огороде, «ребенок» (я) вернулся из дома Ани, «он» (отец), идет в свой тайник с мясом, то есть к соседке («Убивице», по определению матери), а в воздухе плывут запахи соуса, апельсиновых корок, чеснока и любви – удивительно ли, что я вырос единственным нормальным человеком в семействе Йофе?

* * *

После пожара мама согласилась повести меня в медпункт, но не позволила, чтобы мои ожоги мазали мазями. Она лечила их своими лекарствами, «компрессами» на вегетарианском языке: марлевыми салфетками, пропитанными эфирными маслами и вонючими травяными настоями, – и накладывала на них тонкие до прозрачности ломтики цветочных бутонов и корней, а иногда свежий толченый чеснок, полоски картофеля и огуречные шкурки.

– Только сейчас ты надумала добавить к нему овощей?! – заметил отец. – Овощи добавляют до того, как кладут шашлык на огонь.

Но, несмотря на насмешки отца и гневные пророчества сестры в медпункте, растительные настойки подействовали прекрасно, и через несколько дней, уже выздоровев и снова начав ходить в детский сад, я увидел спасшую меня молодую женщину, которая шла мне навстречу, возвращаясь из магазина с веревочной сумкой в руке.

Целый букет странных и незнакомых ощущений разом расцвел в моем теле. Рот высох. Колени ослабели. Сердце, которое еще не знало, какие штуки выделывает любовь с такими полнокровными органами, как оно, смутилось настолько, что перестало биться. Я впервые увидел ее после пожара и впервые почувствовал то, чего удостаивался с тех пор еще только три раза, – будто какой-то сосуд рвется между грудью и животом и заливает слабеющую, растворяющуюся диафрагму. Если это не была любовь, уже тогда, то что это было?

Вот она: новая рабочая блузка сереет на ее теле. Новая юбка с новыми анемонами обвивает ее ноги. Волосы, сожженные, как мои, подстрижены точно так же, и былой их пробор исчез. Мои волосы обстригла сестра в медпункте. А ее?

Похоже, она заметила меня первой, потому что, когда я ее увидел, она уже сияла улыбкой мне навстречу, и я приближался к ней по дрожащей светлой дорожке, которую ее взгляд – луна над морем – плеснул к моим ногам. Она остановилась, глядя на меня, и, когда я, всё более замедляя шаги и всё плотнее закрывая глаза, приблизился к ней вплотную и застыл, села рядом со мной на землю. Не наклонилась, как обычно наклоняются к детям взрослые, с наигранной улыбкой и склоненной головой, этакое говори-раб-мой-ибо-слушает-тебя-Бог-твой {14} , а села по-настоящему, скрестив ноги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю