Текст книги "Фонтанелла"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 34 страниц)
– Михаэль, – сказал ее голос, – если тебе не трудно, сходи и принеси твоего подохшего папашу из дома этой Убивицы.
Я был потрясен. Не только стилем и не только быстротой, с которой оправдалось мое пророчество, но и тем фактом, что тот десяток шагов, которые нас разделяли, моя мать предпочла преодолеть по телефону, а не ногами или позвав меня через окно.
– Ты можешь взять тачку для отбросов, – добавила она.
– Что за чушь ты несешь?! – крикнул я, а она – наверняка услышав меня и по телефону, и по воздуху, в два своих уха и в два моих голоса – сказала:
– И у нее еще хватило наглости заявиться сюда, ко мне, чтобы сообщить, что случилось. И хочешь знать, как она вошла? Через ту вашу дыру, которую вы с ним пробили в стене! – И швырнула трубку раньше, чем я успею сказать что-либо, что нанесет ущерб сапфировому сиянию ее праведности.
Я встал. Посмотрел в окно на его и ее дом, и из меня вырвался всхлип. Короткий йофианский всхлип. Как будто маленький теленок на миг поселился у меня в горле. Я сказал Габриэлю:
– Мой отец умер, – и пошел к Рахели.
Рахель сказала:
– Я знаю, она позвонила сюда тоже. – И вдруг ее щеки тоже стали мокрыми от слез. – Поверь мне, так лучше. Представь себе, каково ему было бы стареть и слабеть возле нее, выслушивать ее замечания, и упреки, и эти ее: «Я тебе говорила…» – И, смеясь сквозь слезы, добавила: – И он хотя бы умер так, как ему подобало, у самой близкой своей «цацки», такой, что и мы ее знаем, и не нужно идти далеко, чтобы его привезти, не у какой-нибудь чужой женщины.
Убивица, одетая и, несмотря на летнюю жару, закутанная в одеяло, сидела на краю их кровати. Увидев меня, она прошептала:
– Он очень любил тебя, Михаэль. – И потом: – И меня тоже. Это была любовь. Так он сам сказал мне – давай решим, что отныне это любовь.
Я взглянул на его спокойное гладкое лицо, коснулся еще теплой груди, руки, уже начавшей холодеть, хотя и медленней, чем я думал, от пальцев в сторону тела. На этот раз он не успел растереть в ней апельсиновые корки, и мне подумалось, что именно сейчас, после его смерти и только от его тела, я чувствую его настоящий запах: запах любви, который при жизни он хотел скрыть и заглушить.
И от нее, от Убивицы, закутавшейся и сжавшейся на краю кровати, исходил запах, тот же самый запах, ее и его, и она всё твердила, то ли мне, то ли деревне, а может быть, всему человечеству:
– Это была любовь… Это была любовь…
Я хотел потрогать также обрубок его левой руки, которого касался не раз при его жизни, но знал, что разница в температуре между двумя его руками свалит меня с ног, и не нашел в себе достаточного мужества или сил. «Священный отряд» явился и привел с собой врача, который сказал: «Нечего делать», и несколько растерянного полицейского, язык которого не понимал, то ли говорить, то ли выковыривать крошки из зубов между двумя вопросами: «Ты сын?» – и: «Ты жена?»
Мы ответили, как и следовало: я – «Да», она – «Нет», – потом были заданы еще несколько вопросов, заполнены пустоты еще нескольких бланков, подписаны нужные подписи и впечатаны положенные печати, а Рахель тем временем позвонила старому Шустеру, который выполнял у нас функции похоронной команды.
На кладбище ехали тогда вдоль новых цитрусовых посадок. Дорога уходила на север, огибала низкий холм и кончалась за ним в маленькой роще. Когда отец умер, там уже лежали несколько стариков, из тех основателей деревни, которые сегодня стали маленькими переулками в сердце города, и там же были похоронены наши погибшие в Войне за независимость, и в Синайской кампании, и в Шестидневной войне, но, «поскольку у евреев нет ума», как говорил уже тогда Жених, никто не подумал наперед и не приготовил место для следующего поколения погибших – в войне Судного дня, и в Ливанской войне, и в интифаде, – и поэтому им пришлось сделать новый военный участок, на другой стороне кладбища, с неизбежными спорами – какое место более почетно и можно ли переносить останки из одного участка на другой. Но отец был похоронен не на военном участке, как хотела мать, хотя она утверждала, что «это можно было устроить», и не «под тропой, по которой девушки ходят к колодцу», как он не раз шутил, а вблизи кладбищенской стены. Кто-то из выступавших над могилой даже выдвинул идею: посадить на его могиле дерево, скомбинированное из апельсина, лимона, мандарина и грейпфрута, и так случилось, что именно я, убитый горем сын покойного, рассмеялся на похоронах, потому что Рахель шепнула Заднице, а я услышал:
– А лучше дерево, скомбинированное из белков и углеводов.
Мордехая Йофе знали все, у кого были цитрусовые деревья, будь то одинокий лимон во дворе, участок с грейпфрутами за курятником или сотни «дунэмов» апельсинов на экспорт. На его похороны пришли все жители деревни, а также многие другие, из близких и далеких мест. Они ждали за стенами Двора, пока открылись ворота и вслед за черным «траксьон-авантом» вышло все семейство Йофе. А когда мы уже выходили из деревни, шагая по горячей земле в сторону кладбища, случилось нечто, «хорошо вписавшееся в обстановку», по словам Габриэля: темно-синий «Пежо-403», ожидавший под казуаринами у главной дороги и никем не замеченный, пока не сдвинулся с места, вдруг выехал из тени и присоединился к хвосту процессии. Большая женщина в берете, который отчаялся сдержать ее кудри, держала руль, и еще одна женщина сидела рядом с ней, и две сзади, а дойдя до кладбища, мы увидели арендованный автобус, сине-белевший в стороне, низкорослого водителя в коротких штанах, кипятившего себе кофе в тени большого рожкового дерева, и группу поджидавших нас женщин. Вначале никто из семьи не заметил эту группу, потому что их неподвижность, скорбь и любовь к одному и тому же мужчине придавали им всем однообразно землистый оттенок. Но они сами увидели приближающуюся похоронную процессию, медленно поднялись и присоединились к ней, сохраняя расстояние прохладной вежливости от семьи и теплую близость к покойнику.
Никто не нуждался в объяснении. Это были те самые «цацки», любовь которых к моему отцу объясняла такое медленное охлаждение его тела. Их число свидетельствовало о присущем ему любопытстве к жизни, а их лица – о его снисходительном и разнообразном вкусе: среди них были молодые и зрелые, толстые и тонкие, смешливые и задумчивые, светлые и темные, и не только красивые, но также обычные и несколько вполне уродливых. Я пробовал их пересчитать, но так и не сумел, потому что они все время передвигались с места на место и стояли вплотную друг к другу.
– Интересно, сколько придет на мои похороны, – смеется Айелет за моей спиной, читая описание похорон ее деда.
В отличие от тебя, дочка, мой отец никогда не бросал своих возлюбленных, он только позволял им отдалиться, или отпасть, или исчезнуть, а если они были из типа женщин возвратно-приходящих, он не говорил: «Я знал, что ты вернешься». И в отличие от тебя, Михаэль, у которого все три женщины, познанные тобою в твоей полувековой с лишним жизни, начинались с буквы А и все три были высокими и сильными, у него они начинались со всех букв алфавита и среди них были и тоненькие, и низенькие, но все они источали сильный до слез запах цитрусовых корок, который свидетельствовал о предварительном уговоре, и на лице у всех был один и тот же знак. Не какая-то складка на переносице, и не шрам или не «не-шрам», и не татуировка тайного ордена, но такая себе маленькая морщинка, у которой важно не столько место, сколько выражение. У нашей Убивицы она выделялась очень сильно, у других немного меньше, а у третьих была смазана, почти не видна. <Не эта ли морщинка с самого начала притягивала его к ним? Или же их всех пометила этим знаком его любовь к ним [их любовь к нему]?>
Вся деревня с большим интересом разглядывала женщин моего отца, узнавая некоторые лица, указывая пальцем и шепотом называя имена. Но они – возможно, в силу уверенности, вызванной их большим числом [возможно, в силу уверенности, которую стая вселяет в своих членов], – не реагировали, даже взглядом. Не рассматривали нас, только смотрели друг на друга – некоторые с едва заметным кивком: «Я тебя помню», некоторые слегка приподняв подбородок, удивленно: «Что, и ты тоже?» – но, главное, в согласии с тем, что они и без того знали и принимали: «Я не единственная».
Убивица прошла среди них, обменялась приветствиями и шепотом. А мать полностью игнорировала их – стояла, жестко выпрямившись, с отвердевшим взглядом, как будто здесь хоронят просто мужчину, одного из большого стада грешников. Только на одно мгновенье у нее исказилось лицо и вена вздулась на шее: когда Задница, все время державшаяся возле Рахели, которая стояла возле меня, вдруг вышла из группы Йофов и присоединилась к группе любовниц.
Мы выслушали короткие речи представителя деревни и еще кого-то, который сказал: «Ты, Мота, знал Страну и много походил по ее просторам», – и которого еще через годы я увидел в роли «Командира» в «Парламенте пальмахников», и еще одного «товарища по оружию», никому не известного, но всех поразившего тем, что он выглядел, как зеркальное отражение отца: очень походил на него лицом и походкой, только отсутствующая рука у него была правой. Приехал также представитель объединения цитрусоводов, но увидел там свою жену, порвал принесенную с собой надгробную речь и ушел.
Старый Шустер держал перед моими глазами какую-то бумажку, и его палец вел меня от «да возвеличится» через «да освятится» к «да будет благословенно» [120]120
Слова поминальной молитвы (кадиша), которую сын читает по отцу.
[Закрыть], а после погребения, когда Йофы и деревенские прошли перед матерью и пожали ей руку, «цацки» прошли перед Убивицей – улыбались, обнимали, целовали, что-то шептали, договаривались встретиться снова. Одна сказала: «Умер в расцвете сил», Задница произнесла напрашивавшееся: «В полном смысле этого слова», некоторые «цацки» засмеялись, некоторые нет, а толпа, как всякая толпа в конце похорон, рассеялась среди могил, собралась в группки для воспоминаний, разделилась поодиночке для уединения и мало-помалу разредилась и растаяла, и там остались одни только женщины моего отца – собрались вокруг Убивицы, вокруг берета с кудрями и с «пежо» и вокруг Задницы.
Похоже было, что они ожидают, пока все остальные наконец уйдут и они смогут открыть свежую могилу и попрощаться, как следует, и мне захотелось тоже остаться там, спрятаться за забором, подслушать и подсмотреть, а главное – снова поглядеть на женщину, которая когда-то была девочкой из Нетании, а сейчас приехала с «товарищем по оружию», тем одноруким, который говорил над могилой отца и был так похож на него. Я с легкостью узнал ее, его первую любовь, которая поцеловала его и забеременела от другого, которая изменяла своему мужу при его жизни, но хранила ему верность после его смерти, и вычеканил в своем сердце ее образ, чтобы знать, отныне и далее, как выглядят женщины, «которые возвращаются».
Я посмотрел на нее, и она ответила на мой взгляд, но я вернулся с матерью во «Двор Йофе», ибо покойник и я – мы и без того слишком много изменяли ей и, невзирая на ее телефонное сообщение, я решил быть рядом с ней на шиве. Но мама объявила, что не намерена скорбеть. С нее хватит того унижения, которое досталось ей до его смерти, и во время, и после нее, и у нее нет желания ссориться по поводу подаваемого угощения.
– Так что сидите себе в доме Апупы и Габриэля, веселитесь со своими «цацками» и голубочками и ешьте свои яды.
«Цацки» не пришли, но габриэлевские «голубочки» приготовили нам прекрасные яды, которые я был бы рад разделить со своим отцом в память о нашей матери. Мы сидели там, Йофы по крови и родственники со стороны, и товарищи отца из Министерства сельского хозяйства, и из Долины, и из Пальмаха, они припоминали истории и «куриозы», а я все больше понимал, как мне тоскливо и как сломалось что-то в моей душе. Я вызывал в памяти картины и воспоминания, но чаще всего передо мной почему-то всплывала та фраза, которую он произнес, глядя вслед сестре погибшего летчика. «Пойди за ней, я хочу, чтобы ты с ней познакомился», – вновь и вновь слышалось мне его завещание. Однако до очередного Дня кипариса оставалось еще несколько месяцев, да мне и видеть никого не хотелось, кроме Ани. Но именно в это время к нам заявилась неожиданная и всех взволновавшая гостья – Аделаид, дочь Батии, моя двоюродная австралийская сестра.
Ее приезда никто у нас не предвидел, даже я. Никто не знал, как она выглядит, а сама она вначале немного поездила по Стране, и, только когда приехала глянуть на разрушенный дом на бывшей ферме семьи Рейнгардтов, нам позвонили из канцелярии тамошнего мошава и сказали, что «тут крутится какая-то молодая женщина» и они думают, что она из наших. Жених, почувствовав срочность в голосе Рахели, согласился одолжить мне «пауэр-вагон», чтобы я проехал полевыми дорогами, не застревая в субботних заторах.
Несколько человек уже поджидали меня возле бывшей немецкой церкви. По их рассказам, молодая женщина прошла, «надо думать», ночью по старой немецкой тропе среди холмов, о существовании которой «Бог знает, кто ей рассказал», и заявилась, «надо думать», засветло, потому что доярки, поднявшись на рассвете, увидели, что она уже сидит на траве и готовит себе кофе на маленьком примусе. «Вон там», – указали они в сторону коровника и пошли следом за мной.
– Да вон она и сейчас там, видишь высокую блондинку, вот это она и есть. – И их пальцы уже воткнулись в мою спину и стали осторожно, но настойчиво подталкивать. – Подойди к ней. Спроси, чего ей надо.
Молодая девушка, в дорожных широких штанах, тысяча карманов и застежек-молний, на голове – чудесная шапка золотых кудрей, на ногах – австралийские рабочие ботинки, тяжелые, как положено, но, в нарушение всех йофианских принципов, без шнурков. Широкоплечая, желтоглазая, вся в веснушках, она была очень похожа на моего деда и на моего двоюродного брата – а также, как это выяснится спустя несколько лет, и на мою собственную дочь – и, как все они, выше меня не меньше, чем на полголовы. Она смотрела, как я приближался, и, хотя не знала, что стоит на том самом месте, где наш дед убил сторожевых собак ее бабки, знала, кто я, и знала, что я знаю, кто она.
Я подошел к ней. Сказал: «Hello», она ответила: «Good day», сбросила с плеча рюкзак, присела – я видел, как напряглись ее сильные бедра, – и вытащила из него фотографии Юбер-аллес – другие, не похожие на те, которые Амуме удалось спасти из бешено рвавших рук Апупы. («Так же, как он думал, что взвалить на себя супружеское бремя – это значит взвалить жену на спину, – сказала Рахель, – так он считал, что навсегда порвать с дочерью – это значит порвать руками ее фотографию, как на похоронах надрывают рубашку».)
Я без труда опознал Батию, потому что Амума и сестры описывали ее точно и правдиво. Вот она: маленькое изящное тело Амумы, вспыльчивый и неукротимый темперамент Апупы, так и рвущийся из фотографий, несмотря на их выцветшую молчаливость.
«Высокая блондинка» выпрямилась, прочитала выражение моего лица, и мы оба поняли, что прошли первую проверку взаимного узнавания. Она приблизилась ко мне с торжественностью, которая наверняка рассмешила бы меня, если бы я не был так взволнован и если бы две ее горячие австралийские руки не обвились вокруг моей прохладной шеи, и две ее горячие немецкие груди не прижались бы к моей холодной груди, и ее горячий йофианский живот не сомкнулся бы с моим застывшим. Она чмокнула меня в губы и сказала на своем улыбчивом австралийском английском:
– Я Аделаид, дочь Батии.
Затем она оторвалась от меня, снова пошарила в своем рюкзаке и извлекла из него другие старые фотографии – ее предков и родичей с другой стороны, возле их телег, их фруктовых деревьев, их полей хумуса, с их гусями, и свиньями, и собаками: женщины в белых платьях, мужчины в штанах на подтяжках, в тирольских шляпах и кавалерийских сапогах. Вот ее немецкая бабушка (она называет ее «омама», какой сюрприз!) – холодное, суровое лицо и подстриженные шлемом волосы. Вот снимок двух сыновей, Иоганна Рейнгардта, ее отца, искателя мандрагор, и Фридриха Рейнгардта, ее дяди, – они стоят в сапогах под натянутым между деревьями транспарантом с надписью: «Willkommen Parteigenosse. Halt! Hitlerjugend Waldheim». Вот разрушенный дом, возле которого мы стоим сейчас, вот большая дамасская шелковица, тогда только что посаженная, пальма и дуб, всё еще стоящие здесь, и другие деревья, теперь уже срубленные. Вот два пса – которого из вас двоих он убил ножом, а которого палкой? Вот большие грузовые телеги Карла Апингера, которые везли блоки известняка с железнодорожной станции Тель-Шамама в Вальдхайм и по дороге встретили высокого молодого мужчину с маленькой молодой женщиной у него на плечах.
– Я пришла по этой дороге, – сказала она, показывая одну за другой копии кусков немецкой карты на редкость откровенного и щедрого масштаба, один к десяти тысячам, – старой карты, без новых дорог и домов, зато с давно уже срубленными деревьями, засыпанными оврагами и вспаханными террасами, многие из которых давно уже сглажены и застроены зданиями.
Ее палец двигался по дороге, от Нойгардтхофа возле Тиры – «Сегодня там уже ничего нет», – сказала она, – к Немецкому кварталу в Хайфе, а оттуда к железнодорожной станции – «Я видела там красивый мраморный барельеф старого поезда с паровозом» – и дальше к Чек-посту, где она искала нарциссы, потому что «мама просила посмотреть, цветут ли они еще там, но только нарциссов там уже нет, да и земли тоже».
– Есть! – встрепенулся я. – Я повезу тебя, ты увидишь. Еще осталось несколько нарциссов, просто нужно знать, где и как искать.
От Чек-поста Аделаид прошла вдоль старой трассы – остатков железнодорожной колеи – до старого моста через Кишон. «Мама рассказывала, что это симпатичный ручеек, но сейчас это вонючая канава». Там она поднялась на шоссе и за кибуцем Шаар а-Эмэк, Ворота Долины, свернула к вади, по которому немцы проложили тогда дорогу к двум своим поселениям.
– Как я нашла? По фиолетовым цветам из маминых рассказов, и по этой старой карте, и по вашим дорожным камням, и по старым следам немецких телег.
Наш «пауэр-вагон» вызвал у нее радостную улыбку.
– Таких даже на австралийских фермах нет. Я хочу на нем немного поездить, – сказала она.
– Для этого нужно спросить разрешения у дяди Арона.
Ее рука охватила мой затылок.
– Я хочу сейчас! – повторила она.
– Здесь водят по правой стороне, ты вляпаешься в аварию.
– А мы спустимся на проселочную дорогу, там нет сторон.
– Но ты привыкла переводить скорости левой рукой.
– I am ambidextrous! – объявила она и, когда я спросил, что это значит, сказала: – У меня обе руки правые, они могут работать одинаково.
Машину она вела, как Габриэль, так же умело и свободно, как будто тренировалась вместе с ним в армии, на самой высокой возможной передаче, плавно тормозя перед препятствиями, поворачивая и ускоряясь сразу за ними, сглаживая повороты и хохоча, как девчонка. Моя фонтанелла барабанила, мое сердце грохотало. Тетя Батия послала мне из Австралии повязку на раны.
А когда мы начали подниматься по Аллее Основателей ко «Двору Йофе», она разволновалась и сказала, что их двор в Австралии, который ее мать построила после развода с отцом, тоже окружен стенами и у него тоже большие ворота и живые колючие заборы из бугенвиллий, и роз, и малины, и кактусов.
Всё семейство Йофе вышло посмотреть на нее. Все молчали. Аделаид предстала перед шеренгой расстреливающих глаз и тут же выстрелила обратно, прежде всего в Апупу, лежавшего в своем инкубаторе, взглядом удивленным, печальным и лишенным жалости. Потом она прошла от Йофе к Йофе, точно чужой глава правительства в далекой и недоверчивой стране, – пожимая руки, впиваясь в каждого желтыми глазами и повторяя все имена. А затем Рахель организовала поездку на кладбище, и там Аделаид постояла у могилы Амумы, но не произнесла ни слова.
Мы вернулись домой. Гостья зашла в дом Пнины, вышла и сказала, что темнота помогает и что, в отличие от остальных Йофов, Пнина выглядит точно так, как описывала ее мама. Потом она вынула сложенную записку, сказала, что ей велено «кое-что сделать», и пошла в старый барак. Все застыли. Послышался громкий, как взрыв, треск отламываемой половицы, и Аделаид вышла, держа в руке пылающие пряди волос, совсем таких, как у нее на голове.
– Это я повезу домой, маме, – сказала она, – а тут у меня есть кое-что, что она просила вернуть вам, – и вынула из своего рюкзака маленький пакет, а когда развязала его, все – и те, кто его видел, и те, кто только слышал, – вскрикнули: «Балахон!»
Послышался нервный смех, несколько глаз увлажнилось, я сказал: «А я-то думал, что он больше похож на плащ из парваимского золота», – но, понятно, про себя, – а моя мать, которая все это время молчала, вдруг сказала:
– Я ведь вам говорила, что он у нее.
Потом сели обедать. Аделаид удивилась, когда мы открыли окна, засмеялась, когда ей объяснили «пюре пропало, но окна спасены», прижала хлеб одной рукой и отрезала другой на манер Йоава бен Саруйи, и тогда один из далеких Йофов – он приехал на шиву по моему отцу и остался спать с Рахелью, но я уже не помню, кто это был и откуда, – набрался смелости и спросил то, что хотели спросить все: «А когда она вернется?» – потому что много обещаний и пророчеств было приурочено ко времени ее возвращения.
Воцарилось молчание. Аделаид сказала, что ее мать не вернется, и не напишет, и вообще не хочет больше быть членом Семьи, особенно с тех пор, как умерла Амума и тем, кто послал ей телеграмму об этом, оказался Гирш Ландау, а не ее отец или одна из ее сестер.
– Нужно организовать примирение, – сказала Рахель, – и всё пройдет.
– Не нужно, – сказала Аделаид. – Прошло слишком много времени, и Австралия далеко, и вы знаете мою мать, и потом, у нее есть там очень преуспевающий бизнес, вы не поверите, с чего мы живем.
– Чего тут угадывать? – сказала Рахель. – У вас есть маленькая фабричка по изготовлению мороженого.
Все рассмеялись, но атмосфера сгущалась и тяжелела, пока Аделаид не вытащила еще несколько фотографий и мы увидели сегодняшнюю Батию – всё еще маленькую и изящную, с дерзким взглядом, но уже морщинистую от работы, и солнца, и времени.
– Она не очень изменилась, – сказал Жених и спросил, можно ли взять эти фотографии и показать их Пнине.
– Не стоит, – сказала моя мать, а Рахель заметила:
– Она может заплакать, и что тогда будет с ее красотой, которая принадлежит только тебе?
Жених уже собирался взорваться, а Рахель еще добавила:
– Мы все тут уже в ссоре с зеркалом, а у него есть «тама» принцесса. – И не знаю, что бы произошло дальше, если бы старые снимки, привезенные Аделаид, не вызвали вдруг вопрос Габриэля:
– А это кто?
– Это моя тетя Берта, – сказала Аделаид.
– Я знаю это платье, – сказал Габриэль, побежал к шкафу и вернулся, наряженный в него.
* * *
Как буря, ворвалась Аделаид в нашу жизнь, смела преграды и ограды, распахнула жалюзи, вырвала замшелые древеса познания, принесла с собой новый и освеженный поток наследственности: ген золотых волос, ген телесной силы, романтическую практичность и практичную романтичность, унаследованные от своего отца, и жажду мести и сладостей, унаследованную от своей матери. И что важнее всего – дыхание больших просторов: расстояний, что меж нами и ею и меж нашей страной и ее, и расстояний в воспоминаниях, переданных ей по наследству ее дедами и бабками, которые прошли длинными и пустыми дорогами по пустой и широкой Стране. Всех тех расстояний, чье дыхание веяло от ее тела к нашим маленьким полям, которые мы пахали и засевали, к нашим маленьким домам, которые мы строили, к нашей маленькой стране, которую мы спасали, к нашим маленьким воспоминаниям, которые мы приковали к нашим лодыжкам, к тем маленьким людишкам, которых мы посадили править нами, к нашей яме, – а яма-эта-пустая-нет-в-ней-воды {60} , как сказано в Книге, – и в которой мы тем не менее утонули.
И расстояний в ее теле: того, постоянного, между углублением в шее и подъемом ступни, и того, меняющегося, что между коленями, и большой треугольник, в трех вершинах которого – два холма ее грудей и венерин холм ее лона, и орлиный размах ее рук, и широкий просвет меж ее глазами.
Я любил ее. Ее тело вливало в меня силы, залечивало мои раны, укрепляло мою плоть. Она заполнила часть той пустоты, которую оставило во мне исчезновение отца и Ани. Ее мысли были мягкими и легкими, в ее душе, как в душе всякого крупного животного, царили спокойствие и уверенность. Несколько недель я плыл на ее просторах, прикрывая глаза козырьком ладони, глядя вдаль с мачты ее плеч, моя рука опирается на ее шею, голова наклонена к эху в раковине ее уха, и вот я уже схожу по покатости ее груди на выпукло-золотистую «терру когниту» ее живота. Я смотрел на нее и видел Апупу в юности, ее мать в детстве, и в первую нашу общую ночь она шепнула мне: «Я расскажу тебе о ней, Михаэль, то, что не расскажу остальной семье», – и рассказала, как все Рейнгардты во главе со свекровью унижали и преследовали ее, притесняли и обвиняли в своем изгнании, и как она развелась с мужем через несколько лет после прибытия в Австралию: «Поднялась и ушла, как только она умеет. Забрала меня и скрылась от них так же, как скрылась от вас здесь».
В течение нескольких лет, рассказывала она, ее мать занималась овечьей фермой, «там я научилась скакать верхом и водить машину и ездила с ней ловить ослов, из тех, что за много лет до того одичали, фермеры стреляют в них с вертолетов, но она говорила им какие-то слова, и они шли за ней, как стадо овец. Потом мы переехали в город, и наша тетка права – мама действительно открыла мороженое дело, но это не то, что я хотела тебе рассказать. Я хотела рассказать, что ночами мы спали вдвоем в одной кровати и я слышала, как она, каждую ночь перед сном, когда думала, что я уже заснула, декламирует имена. Лежит на спине, как мертвая, и произносит одни и те же имена и всегда в том же порядке, и только когда мне уже было шестнадцать и я была значительно больше ее, я осмелилась сказать ей, что слышала, ночь за ночью, и я тоже знаю их уже наизусть, и она сказала мне, что это имена вдоль улицы с кипарисами, поднимающейся домой, и она повторяет их себе, чтобы не забыть, чтобы не сойти с ума, как будто она возвращается домой – сходит с автобуса, идет по дороге, ведущей в деревню, подымается на холм и, проходя, декламирует имена».
Два пальца Аделаид вышли на прогулку по моей спине, поднялись вдоль позвоночника, и ее рот шептал имена, которые я знал и помнил, и я не сказал ей, что с той поры, как ее мать ушла в изгнание, появилось много новых имен, а другие уехали, и многие уже умерли.
А потом, толкая и переворачивая меня, ведя палец от шрама к шраму, от выходного отверстия к входному, она сказала:
– Я думаю, что мама делала это еще по одной причине – потому что ваша страна такая маленькая, у вас есть только время, а расстояний нет совсем. Может быть, поэтому вы хороши только памятью и пророчествами.
Пять изнурительных недель провел я в обществе своей двоюродной сестры и начал понимать и любовь Амумы к Апупе, и ее жалобы на его тело. Мое ребро сломалось в ее объятьях, и мое тело покрылось синими, и желтыми, и черными пятнами, цвет которых свидетельствовал о разной давности их появления.
– Скажи ей, что ты всего год назад вышел из больницы! – смеялся Габриэль, но я героически переносил свои муки. Я любил ее силу, ее рост, ее вес и ее страсть, которую не всегда мог удовлетворить, и тот безудержный гнев, который охватывал ее, когда она не кончала. И когда однажды она поднялась, забрала у Габриэля белое платье своей немецкой тетки Берты, сложила фотографии, которые привезла оттуда, и те, которые сделала здесь, и сказала, что должна вернуться домой, я был искренне опечален. Я знал, что она не вернется и что я не поеду к ней, но рядом с грустью во мне улыбалось облегчение. Так это у меня, не у всех у нас в семье.
В первые месяцы после отъезда она каждые несколько недель посылала мне фотографию какой-нибудь части своего тела: плечо, верхушку груди, скругленное колено , «мышцу и голову» {61} , венерин холм, левый глаз в щедром масштабе, но закрытый, подбородок и половину рта, и кучу пупков – каждый раз в другом углу фотографии. Я сохранял их, чтобы когда-нибудь собрать из них целую Аделаид, но она никогда не прислала мне ни ладоней, ни ступни, ни целого рта, ни правого глаза. Но мне «довольно было и того» [121]121
Слова из третьей песни пасхального седера «Дайейну» («нам достаточно»). Участники седера последовательно перечисляют все чудеса, которые Господь сотворил для своего народа, заявляя в припеве, что даже самого малого из этих чудес им было бы достаточно, чтобы испытывать глубочайшую благодарность.
[Закрыть], что она присылала, чтобы заонанироваться до забвения, и каждый раз, когда я хотел ее, она тотчас возникала у меня в памяти: змеиные кудри ее волос, светлые бесконечные равнины ее спины, колодец ее пупка, пшеничная насыпь ее живота, дюны ее бедер. Как чайка, прилетающая в свое гнездо, я помню утес ее ребер, расправляю крылья перед посадкой. Я улыбаюсь про себя, находя север по направлениям оврагов и по более заросшим склонам холмов, обнаруживаю следы, и снова кричу: «Суша, суша!» – весь глаз, весь нос, весь губы, весь кожа, и плоть, и память, и кровь, и пальцы.
А однажды Габриэль вдруг сказал за семейным столом:
– Вы заметили, что происходит с Михаэлем в последнее время?
– Что? – спросила Рахель.
– Он отплыл и вернулся на то же место и этим доказал, что женщина круглая.
Гирш засмеялся, почти задохнувшись. Рахель сказала:
– Я не понимаю. Объясните мне. Я не понимаю.
* * *
В те месяцы, что последовали за моим выходом из больницы, мы с отцом сблизились еще больше. Он кормил меня, смешил, поддерживал, подбадривал, когда я выполнял болезненные и скучные восстановительные упражнения. А когда я немного окреп и уже мог переносить дорожную тряску, он начал брать меня с собой в свои поездки по делам работы: в цитрусовые рощи, на упаковочные станции и к маленькому вади в Галилее, где годы назад он создал опытный садовый участок. Всего несколько дней назад я побывал там снова – попрощаться и с ним: забор сломан, маленький сад выжжен и вытоптан, козы и дикие свиньи пожирают плоды, которые отец когда-то срывал и осматривал. Тогда он приносил их нам и показывал специалистам из министерства – а сейчас они падают и гниют на земле.
Отец получил этот участок в пятидесятые годы. Он посадил и привил там разные экзотические виды: иранские грейпфруты с кожурой тонкой, как пергамент, сладкие индонезийские лимоны, благоуханные мандарины из Северной Африки и любимые мной с раннего детства испанские кровавые апельсины, из которых, к недовольству матери, выдавливал для меня красный сок. Тогда он еще не рассказал мне о существовании этого участка и взамен придумывал разные истории: