Текст книги "Фонтанелла"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
Филиппинские няньки согласовывают между собой время этих вечерних прогулок, чтобы использовать их для совместных посиделок. Вначале я думал, что они привозят сюда несчастных старух помимо их воли, но это не так. Те тоже ждут этих встреч, и собираются на них с воодушевлением, и тоже участвуют в шумно-смешливом разговоре. Некоторые из них говорят на английском, беглом среди филиппинок, некоторые на иврите, который филиппинки уже немного понимают, а несколько на идише, который филиппинки не понимают совсем. Но обилие языков не помогает и не мешает. Все говорят и бормочут, шепчутся и смеются, и все одинаково счастливы.
Только одно заставляет их умолкнуть, и это – появление, раз в две недели, моей матери, старше их всех на многие годы. Она вдруг вылетает из-за крутого поворота улицы и проносится мимо нас широкими быстрыми шагами, толкая по подъему холма свою тачку удобрений. Ее губы сжаты, глаза устремлены, здоровые ноги крепки и дыханье спокойно, как дыхание доктора Джексона после пятидесяти этажей бегом по ступенькам. У нее живая и гладкая кожа, упругие и сильные мышцы, и справедливость перед ней оруженосцем.
А что там делаю я? Я здесь потому, что Адика хранит в своем мини-маркете принадлежащую мне пачку «Ноблесс». Как тот тайный запас мяса, который мой отец хранил в доме Убивицы, и как личная бутылка вина, которую клиенты Айелет хранят у нее под стойкой. Я не настоящий курильщик. Эта привычка не хороша для астматиков, даже таких легких, как я. Но одна сигарета в день дарует мне желанное головокружение, а когда мои боли «складываются одна с другой», она куда лучше, чем целая пластинка «оптальгина».
Это я, кстати, открыл еще в больнице, после ранения. Габриэль приходил туда ко мне со своим «Священным отрядом», выталкивал мою кровать на открытую веранду, и там мы с ним подолгу трепались вдвоем: я курил принесенную им тайком сигарету и, затуманенный дымом, расспрашивал, что нового в части, – а потом он устраивал мне «санитарный день» – один из «священных» торжественно брил отросшие щетинки на моем подбородке, другой состригал мне ногти на ногах, третий, внутри комнаты, чистил маленькую прикроватную тумбочку: прочитанные книги забирал, новые клал, выбрасывал уже заплесневевшие «кошачьи язычки», которые принес мне Гирш Ландау, и менял засохшие цветы на новые. И еще в расписание их визита входила моя полная обмывка, и с ними эта процедура была совершенно свободна от того смущения, которое вызывали у меня глаза сестер, и тех мучений, которые доставляли мне их руки. При всех их добрых намерениях и опыте у этих женщин было недостаточно сил, и их попытки сдвинуть меня причиняли мне боль. А ребята Габриэля были сильными и точными, и их движения были синхронны, как у зеркальных отражений. Когда они раздевали меня или даже просто приподымали мое тело, чтобы вытащить и поменять грязную простыню и подстелить клеенку и полотенце, мне не было больно, и я не стонал под их руками, как под дрожащими от напряжения руками сестричек.
Большая клеенка натянута на моей кровати, два дымящихся таза – один с мыльным раствором, другой с чистой водой – поставлены у моих ног, две ширмы расставлены. И вот я уже лежу, обнаженный, и четыре мокрые и теплые намыленные тряпки проходят по моему телу, и сразу же за ними движутся такие же мокрые, но капающие чистой водой. Еще две руки моют мне голову над третьим тазом, ощущая мою фонтанеллу, не говоря ни слова, но остерегаясь.
А однажды – примерно через месяц после того, как «в-тебя-стреляли-и-ты-стрелял-обратно», – когда мое тело было в очередной раз погружено в эту приятность, и в доверие, и в благодарность, голос Габриэля спросил, не «беспокоят ли меня» медсестры.
– Конечно, беспокоят. Даже ночью будят, чтобы я принял снотворное.
Я лежал голый, с закрытыми глазами, вода с мылом капала с моего тела. Две осторожные руки – чьи? – мыли мою голову, еще две – чьи? – массировали мои ступни.
– Я не о таком беспокойстве говорю, – сказал Габриэль.
– Тогда о каком?
И вдруг на меня легла еще рука. Не на голову, и не на грудь, и не на ногу, и не на руку, и не на плечо. На языке Йофов это место имеет специальное название, которым я тоже воспользуюсь здесь из скромности: рука легла «тама». Именно «тама».
Я хотел открыть глаза и посмотреть, но еще одна рука, спокойная и приятная – чья? – уже легла на них, и еще рука, доверенная, укрыла мою фонтанеллу, а мои запястья оказались в двух других руках, мягких, безымянных и решительных.
Чьих? Не знаю, но голос, голос Габриэля, сказал:
– Об этом.
Рот мой не ответил, но третья рука ощутила мой ответ, и седьмая рука присоединилась к ней, и через несколько секунд я услышал смех Габриэля. Засмеялся и я, но глаз не открыл:
– Я упомяну это в своем завещании.
А через несколько часов, когда я очнулся от сна и забытья, моя кровать уже вернулась в палату, и я был весь пустой, и чистый, и сухой, и пахучий, как те новые приятные простыни, на которых я лежал.
* * *
В детстве мы иногда ходили пешком в «Немецкое село». В ту пору там уже жили другие люди, и его переназвали на израильский лад, но мы называли его так, как еще говорили у нас в деревне: «Вальдхайм».
Многие из каменных домов были снесены, и на их месте появились маленькие сохнутские домики [71]71
Еврейское агентство (Сохнут), принимая в Израиле новых иммигрантов, поселяло их в наскоро построенных бараках, вагончиках и прочих временных жилищах.
[Закрыть], покрытые бетонной черепицей и набрызганной штукатуркой. Но церковь с петушиным флюгером все еще стояла на своем месте, как стоит и сейчас: озирается вокруг, зовет горласто и вздувает крылья.
А между церковью и коровником – еще несколько старых домов, среди которых самое интересное – большое подворье возле коровьего загона.
– Сюда ходила твоя тетя Батия, – сказал мне однажды Жених, без моего вопроса. – Вначале покупала мороженое у соседей, а потом, я в те дни сидел у кузнеца и не обратил внимания, завела дружбу с Иоганном Рейнгардтом, сыном фрау Рейнгардт, что жила в этом большом доме. Тут было их хозяйство, и образцовое, я тебе скажу. И вот так, с этой вашей йофианской страсти к мороженому, к вашему «сладкому сладкому», всё у них и началось.
Фриц Рейнгардт, отец Иоганна из Вальдхайма, проникся идеями тамплиеров еще в молодом возрасте. Он был уроженцем земли Вюртемберг, в Германии, и у них был там конный двор, где выращивали рабочих лошадей, стяжавших его семье немалую славу. Ближе к концу девятнадцатого века он так укрепился в тамплиерской вере, что покинул землю Вюртемберг и родную Германию, отправился в далекую Палестину и присоединился здесь к группе немецких поселенцев в Хайфе. Вначале он работал в тележной мастерской Карла Апингера, а спустя несколько лет основал, вместе с несколькими своими немецкими друзьями, сельскохозяйственную ферму под названием «Нойгардтхоф», напротив арабской деревни Тира.
Там, на берегу моря, в нескольких километрах к югу от выступа Кармельского хребта, росли у него плодовые деревья, нагуливали жир свиньи, паслись молочные коровы, тянулись аккуратные посадки сладкого винного винограда, которому соленые морские ветры придавали особый вкус. Я могу представить себе этот вкус, потому что несколько лет назад, во время путешествия, которое Алона организовала для нас двоих – хитром, умном и расчетливом, как и все остальные ее действия, – она повезла меня в Лигурию, что в Италии, и там я пробовал вино, благословленное такой вот соленостью – тонкой, приятной и непривычно новой для нёба.
Это был мой первый и единственный раз за границей. Поездка – точная и великолепная, какую только Алона может спланировать и реализовать: маленькая сверкающая машина, оснащенная навигатором, ждала нас в аэропорту. Маленькие сверкающие деревни ждали нас меж гор. Маленькие сверкающие кофеварки ждали нас в кафе, и сама Алона, не маленькая и не сверкающая, но забавнее, и сладострастнее, и умиротвореннее, чем обычно, смеялась, делала больно: почему только здесь? почему только сейчас? – издевалась: как это мой чемодан всегда прибывает с самолета раньше, чем твой? – докладывала: я кончила с мурашками на ступнях, кончила без мурашек на ступнях, не кончила вообще, «на следующий раз попрошу лимон», – что на йофианском означает: «Могло быть и лучше», – и поссорилась со мной только один раз: когда я искал в местном телефонном справочнике фамилию Йофе.
– Откуда у них могут быть Йофы в Портофино и в Чиавари? И может, хватит уже с твоими семейными безумствами? Отпуск – это не только от работы, Михаэль, отпуск это и от семьи, особенно от такой, как у тебя.
Поехали. Алона справа, навигатор впереди, оба добрые и хорошие, не скачут на моей спине, но ведут меня точно «тама» и останавливают меня точно «тута». Узкие извилистые дороги Лигурийского побережья мне нравились, водить я люблю и умею, и в виноградниках «пяти стран», покрывающих крутые спуски до самого моря, я пил местные дессертные вина. Тогда-то я и вспомнил о винах семьи Рейнгардт из Нойгардтхофа, которые никогда не пил, но вкус которых, созданный и настоянный во мне семейными рассказами, был, наверно, очень похож на того их итальянского брата, что той ночью, в гостинице, вылился из смеющегося рта Алоны в мой удивленный рот:
– Я увидела, что оно тебе понравилось, и купила нам бутылку в кровать.
Семья Рейнгардтов, как и остальные тамплиерские семьи, прибыла в Эрец-Исраэль, чтобы ускорить приход Мессии. Так объяснил мне дядя Арон, знавший многих из них лично. Они хотели обустроить Святую землю и возродить ее вместо нас, «ибо видели, что мы ничего не делаем для Спасения».
Жених улыбнулся редкой своей улыбкой и сказал, что немцы не поняли одной важной вещи: мы, евреи, так наслаждаемся ожиданием Спасения, что вовсе не хотим его ускорять.
– И еще одну важную вещь они не приняли в расчет, – издевался мой отец, – что Мессия – он не немец, как они. Он, как мы, еврей, а у нас время – не время, и час – не час. И так случилось, что немцы назначили с ним свидание, прибыли в Страну, ждали и ждали, а он – труба не прозвучала, осел не проснулся… Не пришел.
На фоне Востока – медленного, пылающего, покорного власти раскаленного, недвижного воздуха, жестоким капризам судьбы, тяжелой руке воспоминаний – эти пришлые немцы с их отшлифованной до блеска практичностью резко выделялись из всех. Хотя их привела сюда сила мечты, они не утратили ни обычной для них ясности разума и разумности рук, ни своей способности к точному и методичному планированию – короче, всего того, что вселяет благоговение и страх в сердца забитой, раболепной восточной бедноты и что со временем навлекло на них погибель, ту погибель, которую уже тогда мог различить понимающий глаз: она таилась в их красивых домах, в их дерево– и металлообрабатывающих мастерских, в чистых, построенных на славу коровниках и овощехранилищах, в современных, европейских рабочих инструментах. Дядя Арон, которому для вынесения человеку приговора достаточно глянуть на его ящик с инструментами, высоко ценил всё это. Он снова и снова вспоминал мастера металлообработки Готхильфа Вагнера и инженера Шумахера, который построил железную дорогу в Стране Израиля. «Со времен римского нашествия эта страна не видела такого порядка и такой добросовестности», – говорил он. И не только среди ремесленников и инженеров, среди простых крестьян тоже. Но мой отец сказал, что немцы, как всякие люди дела, были лишены необходимой толики фатализма, а как верующие не обладали правильного вида безумием. Слишком много планов и порядка, закона и правил – и слишком мало безумия солнца и гроба, камня и ножа, без которых в этих краях никто выжить не может.
Однако Жених, которому подобные умствования казались пустой тратой времени, заявил, что арабы «как были, так и остались полными бездельниками», а у евреев вся энергия уходит в темперамент, они «слишком восторженны и слишком ленивы» и что ему «жалко, что мы не научились у них, у немцев, и не объединились с ними».
«Всё из-за Гитлера, – вздыхал Жених. – Он разбудил в наших тамплиерах злых бесов, которые дремлют в каждом немце, и привел в конце концов к их изгнанию отсюда. Если бы не он, они могли быть сегодня хозяевами этой страны, а мы, – тут его глаза мечтательно заволоклись, – могли бы попивать сегодня доброе пиво в бир-штубе в Вальдхайме, вместо того чтобы в четыре часа утра слушать вопли муэдзинов из деревни Наифы».
– Прекрасно, Арон, – сказала Рахель. – Насколько я понимаю, Гитлер тебе не нравится лишь тем, что из-за него у тебя нет бир-штубе в Израиле. Так позволь тебе напомнить, что, если бы англичане не вышвырнули их отсюда, мы бы все поехали по железной дороге твоего инженера Шумахера отсюда и до самого Освенцима.
А моя мать, которая не была немкой, но в душе которой тоже дремало немало бесов, суммировала провал поселенчества немецких тамплиеров в Стране Израиля своим вечным утверждением, что они слишком увлеклись потреблением «красного яда», «желтого яда» и «белого яда» и что ни англичанам, ни Пальмаху совершенно незачем было выгонять их отсюда, поскольку «от такой дрянной пищи они всё равно вымерли бы через два поколения».
Случилось так, что один молодой араб, из богатой христианской семьи в Хайфе, набросился на девушку из Немецкого квартала в городе. Несколько дней он ходил за ней, двигаясь по золотому следу, который оставляли в воздухе ее волосы, и в конце концов протянул также руку и прикоснулся. Девушка закричала, нападающий исчез, двое немецких парней ринулись за ним, поймали и затащили в свой «Народный дом». Там над ним свершили быстрый суд, выволокли на главную улицу района, заголили задницу и отстегали кнутом.
Обида была страшной. Немцы и в обычные-то дни относились к арабам презрительно, именуя их не иначе как «Bakschischhungriges Gesindel» – сброд, которому только бакшиш подавай, а это событие еще более усилило напряженность. Высеченный парень был отправлен к родственникам в Бейрут и больше не возвращался в Страну, но мстительные вспышки начали разгораться по всей округе. На Немецкий квартал в Хайфе напасть не решались, но однажды ночью арабы деревни Тира спустились к Нойгардтхофу с намерением спалить его дотла. Фриц Рейнгардт вышел к ним навстречу, и в перестрелке был убит один из нападавших. Следующей ночью арабы Тиры вернулись отомстить. Немцы снова вышли им навстречу, и Фриц Рейнгардт был убит пулей в сердце.
Иоганн Рейнгардт был тогда маленьким мальчиком. Через несколько дней после смерти отца мать объявила ему, его брату и сестре, что намерена покинуть Нойгардтхоф и переселиться в новое место, которое называется Вальдхайм, – немецкий поселок, основанный за несколько лет до того по другую сторону Кармельского хребта.
– Там хорошие люди, – сказала она, – и у них мы построим себе наш новый дом.
Но никто не мог себе даже представить, какими сильными были любовь, и гнев, и тоска, из которых проросло это ее решение, и с каким предельным педантизмом она его реализует.
Хозяйственный дом в Нойгардтхофе был построен из пиленых известняковых камней, и фрау Рейнгардт пометила каждый камень тремя цифрами, означавшими его место в ряду, место ряда в стене и место стены в здании. Потом она наняла нескольких рабочих в Немецком квартале в Хайфе, чтобы разобрали ее дом на отдельные камни, балки, черепицы и черно-белые напольные плитки и перевезли всё это на новое место. Так, сказала она, можно будет снова построить дом, в котором жила с мужем, – не новый, а тот самый дом.
Если бы я могла, сказала она, я сама брала бы эти камни по одному на спину и ходила бы пешком из Нойгардтхофа в Вальдхайм, туда и обратно.
– Сил у меня достаточно, – заявила она, – и любви тоже, но жизни моей для этого не хватит.
– Такие они, немцы, – сказала как-то моя мать, когда мы говорили о Юбер-аллес, о Батии – ее сестре, которая спустя двадцать лет вышла замуж за Иоганна Рейнгардта и поехала за ним в Австралию. – Когда они практичны, они пытаются оставаться романтичными, а когда романтичны, не забывают быть практичными.
И тут же начала страстно спорить с отцом о разнице между романтичностью и практичностью и, что еще хуже и сложнее, – о разнице между романтической практичностью и практической романтичностью, и кто наделен тем, а кто этим – в человечестве вообще, а главное – в нашей семье в частности.
Один за другим, от фундамента и до стропил, все камни были разобраны, очищены от остатков бетона и сложены аккуратными стопками на земле. А когда рабочие рассказали в Хайфе, чем они занимаются, на помощь семье подключилась вся хайфская община тамплиеров. Они собрали деньги, Карл Апингер, тележный мастер, у которого работал покойный, приспособил и наладил четыре особо крепкие телеги, немецкие деревни Вильгельма и Шарона дали по восемь пар волов каждая, а из Немецкого квартала в Иерусалиме прибыли еще несколько парней и два сторожевых пса, большие и тяжелые, как телята.
Поскольку рядом с Нойгардтхофом проходила железная дорога, камни уложили на грузовые платформы. Колея поднималась на север, вдоль береговой полосы, что между Кармелем и морем, изгибалась у белеющего края горы, поезд прошел рядом с причалом, который немцы построили для своего кайзера, приезжавшего посетить Святую землю. Вдова, которая раньше вручила машинисту паровоза несколько монет, высунула руку и платок из окна, и послышался громкий гудок. Арабы, немцы и евреи стояли по краям дороги и смотрели на нее, кто с ненавистью, кто с симпатией, а кто с удивлением.
На железнодорожной станции в Хайфе вагоны прицепили к паровозу, везущему поезд Долины, и перевели на ее пути. Поезд Долины шел по другой, северо-восточной стороне Кармеля – он пересек Кишон, миновал древние курганы у подножья Мухраки и оставил груженные камнями вагоны на станции Тель-Шамам. Там рабочие разгрузили их, сложив аккуратными блоками, поставили возле них охранника и начали переправлять на телегах в Вальдхайм.
Продуманно, как обычно, запрягли немцы в каждую телегу четырех волов и разместили на каждой правильный груз камней: чтобы не слишком мало, но чтобы и не слишком напрягать и изнурять животных. Весна уже закончилась, и грязь в Долине – большой враг телег – уже высохла. Дороги вернулись к своей летней свежести и были дружелюбны и удобны. А сама колонна, в отличие от других колонн, знакомых Стране, – паломников и солдат, чужестранцев и искателей приключений, – была небольшой, спокойной и преследовала цели одной-единственной семьи. Дорога от Тель-Шамама к Вальдхайму то поднималась, то опускалась, колонна двигалась медленно, тяжело, методично, добросовестно, что так редко бывает в этой стране, которой нет дела до любви, если только это не любовь к ней [которая предпочитает фанатиков и безумцев людям, работающим по плану] [которая предпочитает развалины храмов камням дома, знающим свое точное место]. <История которой слишком длинна, а терпение коротко.>
Вблизи Кишона на них налетели вооруженные бедуинские всадники. Двое иерусалимских парней выхватили дальнобойные и точные маузеры, но фрау Рейнгардт запретила им стрелять. Она знала, что отныне ей предстоит ездить по этой дороге туда и обратно, и не хотела вызывать новые конфликты и начинать новую цепочку мести. Поэтому она ограничилась тем, что послала вперед одного из псов, который бросился на всадников сбоку и, в отличие от местных собак, подымающих оглушительный лай с безопасного расстояния, приближался молча, издавая лишь тихое, грудное ворчание, ясно давая понять – этим своим тяжелым бегом, угловатым наклоном головы, а главное – полным молчанием, – что встреча будет опасной, и нападавшие, почувствовав, что мышцы лошадей под ними затрепетали от страха, перекрикнулись, попятились и повернули.
Волы пересекли Кишон и отсюда пошли на северо-восток, по широкой долине, что между Джедой и Шейх-Абреком, и, когда немцы начали подыматься по пологому склону, они вдруг увидели впереди странное существо – не то гигантского горбуна, не то огромный гриб, неожиданно открывший в себе способность ходить, – издали различить было невозможно. Однако путь этого странного существа шел наперерез маршруту колонны, и вскоре стало понятно, что это просто рослый мужчина, несущий на плечах молодую миловидную женщину.
Они остановились и с интересом оглядели поклажу друг у друга: молодая пара – нумерованные камни в телегах, вдова Рейнгардт – молодую улыбчивую женщину на плечах мужчины. Тут же возникли предположения, обмен взглядами и словами, и тогда молодая женщина шепнула что-то на ухо мужу, громко рассмеялась и вонзила голые пятки ему в бока. Мужчина улыбнулся, заржал конем, заревел ослом и быстро зашагал в сторону холмов Джеды.
Дорога немцев поднималась полого, покинула Долину, изогнулась по плоскому оврагу меж холмов. Церковная башня Вальдхайма мелькала перед ними, как маяк, среди спокойно-зеленых дубовых волн, покрывавших склоны. Медленно, последним напряженным рывком, поднялись волы на южную сторону поселка, почуяли знакомый запах людей, подобных своим возчикам, и животных, таких же, как они сами, и начали радостно реветь, а псы поддержали их тяжелым глухим лаем.
Как усталые, но довольные паломники, добрались волы наконец до церкви и повернули направо, вдоль улицы между молодыми кипарисами. Метрах в двухстах оттуда, за домом священника, ожидал участок земли, купленный вдовой: на западе он смотрел на Кармель, на востоке – на Сафурию (Ципори) и Назарет, с юга открывался вид на соседнее немецкое поселение Бейт-Лехем и просторы Долины, а с севера – на лесистые холмы.
Крестьяне Вальдхайма распрягли измученных волов, накормили и напоили. Их жены организовали еду для фрау Рейнгардт, ее детей и спутников. Мясник из Бейт-Лехема прислал сосиски для гостей и остатки для сторожевых псов. А после сытной трапезы, и отдыха, и благодарственного хорового пения к приехавшим присоединились также несколько местных парней, все вместе разгрузили камни и уложили их по номерам. А потом вдова нагрузила свои телеги продуктами местного производства, чтобы продать их по возвращении в Тель-Шамам.
Груженные педантично помеченными камнями и романтическими воспоминаниями, приходили телеги в Вальдхайм и нагруженные ходкими овощами, фруктами и колбасами возвращались за новым грузом. Так двигались они все лето, и последние камни привезли, когда Мухрака, у них за спиной, уже закуталась в тучи первой осенней бури. Вдова молилась Ниспосылающему дождь, чтобы помешкал, и молила волов поторопиться, и Он, как и они, с готовностью откликнулся на ее просьбы. Первый дождь прошел только после того, как в Вальдхайме был разгружен последний камень, и фрау Рейнгардт непредвиденно расхохоталась и вполне предвиденно расплакалась от облегчения и радости. Детей она поселила в комнате, предоставленной ей соседской семьей Унгер, и уже назавтра прибыл в коляске из Хайфы еще один необыкновенной важности доброволец: инженер Шумахер, строитель железных дорог, собственной персоной.
Фрау Рейнгардт расстелила перед ним планы своего прежнего жилья, и инженер Шумахер спросил ее, хочет ли она сохранить ту же ориентацию дома или только его деление. Вдова ответила, что хотела бы, чтобы окно, смотревшее в Нойгардтхофе на восток, было и здесь обращено к востоку, а веранда, глядевшая на море, и здесь видела бы закат, и инженер Шумахер указал рабочим, где выкопать фундамент нового дома, чтобы получилась точная копия прежнего во всех отношениях и направлениях.
Здесь не задували морские ветры, но и здесь немцы растили виноградники и выращивали свиней и коров, и достаточно было фрау Рейнгардт вспомнить мужа во время выжимания винограда, чтобы слезы выступили у нее на глазах и скатились в чан и вино снова обрело тот самый, забытый солоноватый вкус.
А годы спустя, те самые годы, за время которых Батия была зачата, и родилась, и выросла, и достигла своих семнадцати лет, в один прекрасный день, когда Арон сидел у немецких мастеровых, обсуждая с ними проблемы насосов, а Батия, как обычно, пришла купить мороженое у соседнего семейства Унгер, юный Иоганн Рейнгардт перепрыгнул через забор своего дома и позвал ее, еврейскую девушку, пойти с ним пометить мандрагоры {36} . Она не поняла, о чем речь, но пошла с ним, и они вместе спустились к дубам.
Была весна. Лес был наполнен запахами, цветами, последним брачным щебетом птиц и первыми зовами птенцов. Деревья уже покрылись новой листвой: светло-зеленой – таворского дуба, пурпурно-зеленой – фисташков. Возносились к небу последние асфодели, листья мандрагор росли в ширину, лютики пришли на смену анемонам на их боевом посту. Батия шла по лесу так, как отец учил ее ходить по полю, – с палкой в руке, «на случай всякого случая», – и, как и он, время от времени взмахивала своей палкой и отсекала голову какому-нибудь чертополоху. Иоганн держал в левой руке пучок тонких коротких камышинок и время от времени наклонялся и втыкал один из них в землю.
– Так я отмечаю мандрагоры, – объяснил он, – и через полтора месяца приду собирать их плоды.
– А для чего тебе камышинки? – спросила Батия. – Чтобы найти их?
Иоганн был парень молодой, но умел сохранять дистанцию. Ту дистанцию, которая вызывает сердечную приятность на обеих ее концах – достаточно близкую, чтобы проявиться, слишком далекую, чтобы представлять угрозу.
– Когда мы с тобой придем сюда снова, – сказал он, – мы найдем их по запаху. А стебли скажут нам, что это мои мандрагоры, – и он показал на другие мандрагоры, которые уже были помечены другими искателями, арабскими пастухами из Хильфы и Табаша.
– И вы доверяете друг другу? – спросила Батия.
– Иначе как можно жить?
– У нас говорят, что от плодов мандрагоры можно сойти с ума, – сказала Батия. – Можно даже умереть.
– А можно и полюбить, – ответил Иоганн, – так написано у вас в Танахе [72]72
Танах – аббревиатура слов: «Тора», «Невиим», «Ктувим», обозначающих на иврите составные части еврейской Библии (Пятикнижие, Книги пророков и исторические Писания).
[Закрыть]. – И после короткого молчания добавил: – Яд находится только в кожице и в зернах, а чтобы сойти с ума, достаточно запаха.
Они улыбнулись одновременно.
– Ты их ешь? – спросила Батия.
– Я делаю из них ликер. Это полезно для любви, а также для беременности.
– Кто тебе всё это рассказал?
– Ваш Танах и арабские сказки, – сказал молодой немец.
<Все сильнее становится ощущение, которое было у меня в детстве, что было бы куда лучше, если бы моя мать вышла замуж за Арона, Пнина за Иоганна, а Батия за моего отца.>
* * *
Чем взрослее становились дочери Апупы, тем сильнее становились его тревоги и все больше – надежды, которые он возлагал на Арона. Он вдруг заделался практичным и начал регистрировать все изобретения Жениха в Патентном бюро мандатных властей, а поскольку сам изобретатель был еще слишком молод и не проявлял понимания и интереса к доходам и правам, Апупа принялся слегка натаскивать его также в денежных вопросах.
В этом отношении между ними всегда было полное согласие. Оба предпочитали конкретное и ощутимое. Оба выбирали вещи, которые можно потрогать, измерить и увидеть «взаправду глазами». Но у Апупы был еще один критерий, которому его научил в детстве отец: никогда не доверять людям, у которых «одна щека выше другой».
И вот однажды, жарким летним днем, когда Пнине и Арону исполнилось уже семнадцать лет, Апупа пригласил Жениха для серьезной беседы. Я отчетливо представляю себе, как они сидели в кухне напротив друг друга: огромный, красивый, сильный мужчина с буйной каштановой гривой и смуглый молодой парень, хромой и уродливый, – один прихлебывает «суп, горячий, как кипяток» и вздыхает от наслаждения, а другой ждет его первого слова.
Апупа спросил Жениха, известно ли ему об «уговоре», который он заключил многие годы назад с его родителями, и тот кивнул. Апупа спросил, хочет ли он жениться на Пнине, и Жених полиловел и, чтобы не отвечать немедленно, глотнул большую ложку супа, забыв, что под кастрюлей горит его примус, а поскольку боялся выплюнуть, проглотил кипяток, простонал «да», и слезы боли брызнули у него из глаз.
Апупа наклонился к нему, как наклоняются к младенцу, когда делают ему «баран-буц», но медленней и без той улыбки, и, когда его лоб почти коснулся лба Жениха, сказал:
– Послушай, Арон, я охотно выполню этот уговор, но у меня есть условие.
– Какое? – спросил Жених.
– Чтобы ты со своими изобретениями помогал семье.
– Я помогу… – смутился Жених. – Конечно, я помогу. Семья – это семья.
– Семья – это семья, – сказал Апупа, – но и помогать – это помогать. Помогать – это не только в горячий сезон, или одолжить рабочий инструмент, или дать стакан сахару, если на кухне кончился сахар. Кроме твоей Пнины, здесь есть еще три девочки. Одна – ее ничего не интересует, кроме ее овощей. Другая – дикарка, а третья целыми днями читает стихи. Я не знаю, каких бездельников они приведут с улицы. Помогать – это дом, и одежда, и школа для детей, даже если они не твои, помогать – это всё, что нужно, чтобы продолжить семью.
Жениху было, правда, всего семнадцать, но в таких делах мозги его работали весьма упорядоченно. Он сказал будущему тестю, что должен на несколько минут выйти из комнаты, сел на деревянной веранде и посчитал, как делал обычно в любом и всяком деле, необходимое время, расстояние, работу и затраты. А кроме того, будучи профессионалом с некоторым опытом, включил в свой расчет также трату сил, износ материалов и необходимый размах.
– Хорошо, я сделаю все, что нужно! – сказал он Апупе, вернувшись в кухню, и повернулся, собираясь уйти.
– Куда это ты идешь? – спросил Апупа. Жизнь научила его бороться и угрожать, и неожиданная легкость сделки вызвала у него тревогу.
– В мастерскую, – сказал Жених. – У меня много работы.
– Раньше кончай суп!
Жених присел, проглотил две ложки и поднялся.
– Ты, когда работаешь, – сказал он Апупе, – ты всегда работаешь кругами. Осень и зима, весна и лето, и снова пахота, и уборка, и посев, и покос, и снова подрезка, и посадка, и дойка, и уборка. Но я – у меня уже сейчас есть план на всю жизнь, отныне и до конца, по одной прямой, и что не произойдет сегодня, завтра оно уже не вернется. Поэтому у меня нет времени для супа и для разговоров, я иду работать.
Я помню волнение, охватившее меня, когда я услышал эту историю впервые. Мне было лет шестнадцать, и смысл этих слов, как мне кажется сейчас задним числом, относился также к надвигавшемуся изгнанию Ани. Я понял, что слова Арона были сказаны не только в отношении Апупы, но и в отношении всех людей вообще. В те дни я еще не знал известного деления людей, которое с тех пор стало банальным, – на тех, кто движется кругами, и тех, что движутся вперед, по прямой. Но я уже чувствовал, что мне предстоит выбирать между покорными и бунтовщиками. И прошло еще несколько месяцев, пока я понял, что Аня не вернется, что Апупа, хоть он большой и сильный мужчина, не что иное, как раб, а Арон, трудяга, навек приколотивший себя, как мезузу, к косяку двери нашей семьи, – человек свободный.