Текст книги "Фонтанелла"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)
У Апупы не было времени для дотошных и глубоких проверок. Он давал гостю нож и буханку и говорил: «Нарежь». Все Йофы, как я уже говорил, когда речь шла о Дмитрии, работнике Айелет, режут хлеб, прижав его к груди, и тот, кто обращался к помощи стола или, того хуже, доски для резки, получал свой хлеб в качестве пайка на дорогу и отсылался туда, откуда пришел. Те же, кому позволялось остаться, пахали в поле, копали канавы для поливки и дренажа, рыли ямы для посадок и фундаменты для коровника и стен. А по вечерам они садились вместе и занимались тем, чем все Йофы занимаются по сей день: ели, кричали и рассказывали истории. <В каком-нибудь другом месте нужно использовать сравнение Рахели, что истории у нас передаются из рук в руки, как ведра с водой при пожаре.> Они обновляли семейные выражения, сравнивали воспоминания, и люди снизу, из деревни, уже знали, что голоса, доносящиеся из «Двора Йофе», – это голоса семейные: протесты, и крики, и недовольное сопенье, и бесконечные «он», и «она», и «они», и «я», и «ты», и споры о том, что произошло на самом деле, а что должно было произойти и как, и кто, как всегда, виноват, и кто, как всегда, был прав.
– Теперь они там, внизу, знают, кто такие Йофе! – крикнул однажды ночью Апупа, и Амума сказала ему:
– Не беспокойся, Давид, они знают это с первой встречи.
Из маленького палаточного поселка внизу тоже доносились звуки – иногда пение, иногда игра на аккордеоне, которая вызывала слезы на глазах Амумы и настораживала ее уши, иногда стук по пустым жестянкам, а порой ссоры, и надо всем этим тянулась нескончаемая нить молитвы, бормотанье старого Шустера, единственного верующего в деревне.
«Я не понимаю, – говорила про себя Амума. – Еврей должен молиться три раза в день, а этот молится с утра до вечера, не переставая».
А Апупе говорила вслух:
– Спустись, Давид, посмотри, что у них происходит. И может, отнесешь им от меня немного семян, чтобы посадили овощи?
– Они меня не интересуют, – отказывался Апупа.
– Мы не можем жить в одиночестве, – говорила Амума. – Хорошие или плохие, но это наши соседи.
– Мы не в одиночестве, мама. У меня есть ты, а у тебя я, и иногда заглядывают родственники.
Амума сама спустилась к соседям, принесла им семена овощей, а вернувшись, сказала:
– Ты не поверишь, Давид… – и рассказала ему, что старый Шустер произвел простой подсчет и нашел, что за неимением миньяна [40]40
Миньян – число взрослых (старше 13 лет) мужчин, необходимое для любого еврейского богослужения (10 человек).
[Закрыть]он должен каждую молитву повторять по десять раз, – теперь ты понимаешь, почему он молится все время без перерыва?
Апупа презрительно фыркнул.
– Дураки и паразиты, – сказал он и вернулся к своей работе.
– Он не мучился их душевными муками, – рассказывала Рахель, – не участвовал в их спорах, не писал и не читал статьи в их «Деревенском листке». День за днем он работал, а ночь за ночью лежал со своей женой, молясь, чтобы она родила ему сыновей.
– Раньше всего – трех сыновей, – говорил он, – а потом, когда здесь появятся парни, которые смогут ее защитить, – еще и дочку. Казачку. Принцессу.
Он обнимал Амуму, а она смеялась: «Ты делаешь из меня квеч» – и кусала его плечо, чтобы никто не слышал ее стонов. «В те времена» еще не знали, что можно жить вместе без страсти и без детей, и «любовь была любовью, а не чем-то там таким». Тело Апупы не знало усталости, и тело Амумы начало плодиться и размножаться.
– А что с твоей любовью, па? Что с той женщиной, которой ты каждый раз касаешься лишь кончиком фразы, пугаешься и сразу переходишь к чьей-то чужой истории?
– Это мое дело, Айелет. Ты можешь стоять за моей спиной, но не вмешивайся, пожалуйста.
И время тоже появилось – далекая черная точка, ставшая тонким ручейком, который, вопреки всем законам гидравлики, взобрался наверх, на наш холм, сильно толкнулся в наши ворота и вошел. Вошел, расширился, стал рекой, доказавшей, что она тоже настоящая Йофа, – и так уже и осталось. Иногда мне кажется, что прошло уже три тысячи лет с тех пор, как Аня поцеловала мой «не-шрам», а иногда – что только один час. Иногда я, шестилетний, сижу в «нашей позе», меж ее расставленных ног, ощущая ее грудь своим затылком, а иногда я – старый русский Йофе. А с тех пор как она умерла, несколько недель назад, в Иерусалиме, я – мертвый Йофе.
Я смотрю на свою жену – в зеркало ее глаз, на часовые стрелки ее рук, на утекающий песок ее тела – и сдаюсь. Как мой дед на колени своей матери и своей жены, так я кладу голову на ее колени и жду похвалы и ласки. А утром, за общей чашкой кофе, свидетельствующей о счастливом браке, я терпеливо выслушиваю ее жалобы: на слишком длинный «красный» нового светофора на нашем перекрестке, и на отсутствующий там правый поворот с желтой мигалкой, и на плохие указатели, – но время от времени, к великой моей радости, она перестает заниматься городскими недостатками и рассказывает мне о себе: о том, как она «сердится на зеркало», и как взгляды встречных мужчин проходят сквозь нее, потому что им уже не за что зацепиться и не на чем удержаться, и это уже не те взгляды сверху донизу, которыми ее обшаривали, когда она была «молодая и красивая», – не вонзавшийся взгляд, и не скользящий, не ласкающий, не испытующий, не раздевающий и не обволакивающий, – и она показывает, с помощью двух пальцев и двух рук, те места, куда вот так смотрели на нее в прошлом мужские глаза: трапецию, в вершинах которой уголки глаз и уголки губ, и треугольник, в вершинах которого – острия сосков и холмик лобка.
– Вот так оно, – говорит она. – Сначала качания превращаются в обвевания: взгляд, вместо сверху вниз, скользит справа налево, потом он начинает равнодушно блуждать, а под конец мы все становимся видящими, но невидимыми. Прозрачными.
– Кто это «мы»? – спрашиваю я. – Все женщины или только ты и твои «пашмины»?
– И те, и другие.
– Если тебя это утешит, то мы тоже, – сказал я.
– Кто это мы? Все мужчины или только Йофы?
– Все мы.
– А ты помнишь, Юдит? – спрашивает она меня, потому что такой фразой все Йофы приглашают друг друга к совместному путешествию по воспоминаниям, и я смеюсь. Юдит Фрайштат давно сбежала, Натан Фрайштат давно умер, но та его фраза осталась в нашем лексиконе. – Ты помнишь, Юдит, как мы встретились? Как ты шел за мной по полю и каким было твое первое слово?
Я смеюсь. Мы с Алоной женаты уже тридцать лет. В некотором смысле она уже больше Йофа, чем я сам. Но каждый раз, когда она пользуется одним из наших выражений, я испытываю удовольствие.
– Конечно, помню, – говорю я. – Всё было очень формально. Ты спросила, как меня зовут, а я спросил, как зовут тебя.
Алона делает глоток из общей чашки.
– Холодный, как лед, – говорит она и гладит мою руку.
Тридцать лет мы женаты, и тридцать из этих лет – хотя она и не верит – я не спал ни с одной другой женщиной. Тридцать лет, а мое удивленное тело все еще, как прежде, пробуждается ей навстречу, – но как автомат. Как чиханье аллергика на восходе солнца, как волосы, встающие дыбом от угрозы, как наш «друг-слюна» навстречу пище.
– Грех тебе жаловаться, – успокаивает она меня. – Судя по тому, что я слышу от моих «пашмин», каково им в постели, так ты еще можешь благодарить Бога.
Каждый вечер мы снова располагаемся в постели друг подле друга в соответствии с тем, что она называет «фэн-шуй по Иегуде Галеви» [41]41
«Фэн-шуй по Иегуде Галеви» – автор насмешливо совмещает модное учение, содержащее правила размещения предметов в доме для их «лучшего влияния» на жизнь людей, и знаменитую фразу испано-еврейского поэта Иегуды Галеви: «Я на Западе, а сердце на Востоке», производя из них своего рода «иудейский фэн-шуй»: расположение тел супругов в постели в соответствии с «глубоко сионистской» фразой Галеви.
[Закрыть], – она на востоке, в очках на носу, я на западе, с намерением читать или решать кроссворды, – но каждый вечер мое тело снова пробуждается ей навстречу.
– Успокойся, Михаэль, – говорю я себе, опасаясь того, что сейчас произойдет, – другие мужчины страшатся, что их не поддержит их тело, а я вот здесь, стоя по стойке «смирно», напрягшийся и готовый к бою, с тревогой жду, присоединится ли ко мне мое сердце? Выпорхнет ли и моя душа и пойдет ли передо мной, как оруженосец перед Голиафом {28} , или мне снова придется выйти в бой одному?
Я люблю эту голубую пару слов: «выпорхнула душа» – вылетела, отлетела. Как пара васильков в желтом поле смерти. Мне чуется в них не только одиночество и тоска, но и полная, до окончательной погибели, самоотверженность, и разделяет их не поле словесных могил, а пара цветков – между отлетом души и полем любви.
И действительно. Моя душа вылетает. Но лишь навстречу природе, и рассказам, и воспоминаниям, а главное – навстречу моему отцу, навстречу Ане, которая лежит на спине, вытянув одну ногу и подогнув другую, – ее взгляд витает между цикламенами и ноготками, легкий ветерок обвевает ее лицо, а я лежу рядом, на боку, щекой у нее на коленях, ее пальцы играют моими волосами, а когда я поворачиваюсь, чтобы лечь поудобней, я вижу, что моя голова почти укрыта шатром ее платья. Я чувствую ее улыбку. Я расту навстречу ее телу. Я слышу бормотанье, сонный шелест слов, словно лепет снов. Я слышу: …девочка Айелет, и зонт голубеет… ни угла, ни кола, ни двора… все игра… фонтанелла… Под тем углом, что я лежу, мне видно чистое прямое бедро, сходящееся там со своим двойником, и цветенье куста, и одуряюший сумрак тела.
Ты помнишь, Юдит? Ты помнишь, Михаэль? Ты помнишь, отец? Меня, твоего сына, при жизни твоей и после твоего ухода? Ты помнишь, Рахель? Ты помнишь, Габриэль? «Так это у нас, у Йофов», – когда помнят, то помнят всё, но когда забывают, не забывают ничего. Только тот, кто теряет кровь, или кормит грудью, или изливает семя, тот забывает, но и тогда лишь на несколько часов передышки.
Конечно, эта особенность выгодна прежде всего мужчинам. Да и полезна тоже им, прежде всего. Но у нас, у Йофов, она, как ни странно, передается как раз через женщин. Бабушка Амума раз в месяц, в свои «проклятые дни», становилась совсем беспамятной, казалась растерянной и потерянной. Все эти несколько дней она выражала свои желания и мысли только движениями пальцев и поворотами головы, да еще словами – «сейчас», «это» и «еще». Не помнила, с чего начала фразу, не знала, зачем встала со стула, не соображала, где находятся вещи и посуда, названия которых были ей совершенно незнакомы. В те недели, что они были в походе, Апупа не замечал этого, потому что в дороге все время происходят какие-нибудь перемены, каждый день и даже каждый час, и уже нельзя знать, что выпало из действительности, а что укрылось от глаза и что потерялось из памяти. И в первый год жизни на холме он тоже не следил за такими тонкостями – из-за большого количества работы. Но потом, когда они уже жили упорядоченной жизнью, на одном месте, и у них были крыша, и пол, и кухня, и кровать, он с раздражением обнаружил эту странность, потому что первым, что она забыла, были его любимые блюда. В куриных мозгах Апупы хранилась очень простая картина мира, и в этой простой картине любимая еда была признаком любви, а блюда, приготовленные не по его вкусу, – признаком уменьшения этой любви. И когда Амума забеременела, Апупа обнаружил, что ситуация хуже, чем он себе представлял, потому что в течение девяти месяцев беременности Амума ни один день не страдала от потери памяти, но блюда, которые она ему готовила, раздражали его так же, как раньше.
Но так или так, а на втором месяце этой беременности из болот, что за холмом, появилась внезапно «странная и прелестная пара»: она – костлявая и долговязая ослица, он – маленький слепой араб, оба очень старые и усталые, а за ними прыгал маленький веселый ослик с мягкими кудряшками, нежными веками и большими ослиными глазами.
Старый араб был разносчиком писем. Поскольку он был слеп, чиновник на почте читал ему адреса и номера, и он их все заучивал на память. Новые имена «Давид и Мириам Йофе» сообщили ему, что в Долине появился новый поселок, и он нашел его с помощью ослицы, принадлежавшей, как о том свидетельствовали бледные полосы на ее коричневой шкуре, к стаду диких болотных ослов, сохранившемуся еще с тех незапамятных времен, когда в нашей Долине жили дикие слоны, зебры и бегемоты.
Старый почтальон и ослица доставили конверт, на котором было написано только «Изреэльская долина». Сара Ландау писала, что они с мужем живут в Тель-Авиве, что она «скучает дома» и хочет открыть магазин кухонной посуды, а Гирш «работает чиновником, а ночью играет на скрипке» и пару дней назад подарил ей еще одну нитку бус из золотисто-прозрачных камней, что свидетельствует о его любви, и что она хотела бы знать, как они себя чувствуют, есть ли у них там, на Севере, музыка, помнят ли они их уговор, и если уж речь зашла об уговоре, то не собирается ли кто-нибудь из них умереть, потому что у нас – тут можно было услышать сожаление в ее голосе и увидеть ее толстую нижнюю губу, – потому что у нас еще нет.
Но самое главное, писала она, не родилась ли у вас случайно дочь, потому что она, Сара Ландау, две недели назад родила сына, его имя Арон, но они называют его «Жених».
Амума улыбнулась. Она угостила пришедших хлебом и водой, сыром с маслинами и ослиным кормом и, пока они ели, написала ответное письмо подруге, а потом отдала его почтальону и отправила его и ослицу прежде, чем Апупа вернулся с полей.
«Я беременна, – писала она – Давид думает, что я рожу ему сына, но я знаю, что скоро рожу невесту вашему Жениху».
Глава вторая
ЖЕНИХ
Пнина, «Красавица Пнина», старшая дочь деда и бабушки, была первой из «четырех насмешек судьбы» – так Рахель называла трех своих сестер и себя. Ровно через три минуты после появления Пнины судьба усмехнулась вторично и родилась моя мать Хана, Пнинина близняшка, а за следующие три года появились еще два сюрприза – Батия и сама Рахель.
Мужчины типа Апупы обычно стыдятся, когда им выпадает такая необоримо невезучая череда дочерей. Стыдятся и обвиняют всех, кого только можно обвинить: своеволие Творца [своеволие судьбы], своеволие супружеской матки – только не себя. Не то – Давид Йофе. О Боге и судьбе он не задумывался, а Амуму винил только в одном: в еде, которую она варила. Что же до Пнины и Ханы, то их рождение, напротив, пробудило в нем великую гордость и страстное желание. Гордился он тем, что у него тоже родились близнецы, как это принято у всех мужчин из семейства Йофе, и эта его гордость была так велика, что он посадил в честь своих близняшек аллею кипарисов, которая спускалась от ворот «Двора Йофе» к самому подножью нашего холма и сегодня именуется Аллеей Основателей. А возникшее у него страстное желание состояло в еще более жгучем теперь стремлении побыстрее обрести потомка мужского пола – и всем, кого это удивит, я хочу сказать, что на самом деле в такой двойственности нет никакого противоречия. Вполне можно гордиться чем-то одним и одновременно еще более страстно желать чего-то прямо противоположного, и такие гордость и желание могут сосуществовать в одном и том же человеке и в одно и то же время. Одно – как постоянное ощущение радости, другое – как постоянная боль.
В деревне, понятно, послышались насмешливые голоса, и неприязнь Апупы к деревенскому люду теперь объясняли тем, что ему попросту стыдно перед соседями. Нельзя было ошибиться сильнее. Апупа чурался жителей деревни с той первой минуты, когда они потащились за ним в Долину, а что касается стыда, то он вообще никогда и ничего не стыдился: ни того, что сделал, ни того, что подумал, ни того, что породил, ни того, что хотел. Рождение четырех дочерей подряд он понял единственным доступным ему образом: видимо, что-то испортилось в его теле, том большом, точном и сильном теле, которое верно служило ему с преданностью рабочей скотины, ни разу не сказало ему «не хочу» и ни разу не сказало ему «не могу» – ни когда нужно было работать, ни когда нужно было спать, вынюхивать следы или оценивать расстояние, ни когда надо было сражаться, ни когда надо было взвалить на себя супружескую ношу. И вот надо же – как раз в том деликатном, том таинственном вопросе, где не нужны ни силы, ни усилия, ни решимость, – как раз тут оно его подвело.
Поэтому не стыд он ощущал, но беспокойство, а таких людей, как он, сам факт беспокойства пугает больше его причины – подобно тому как очень сильных людей охватывает страх, когда они вдруг чувствуют боль, или любовь, или усталость, или еще что-нибудь, что напоминает им лязг ножниц и улыбку Далилы {29} . Но в одном мы все в семье уверены: он отнюдь «не поспесил укрыть стыд в глубине дусы», как говорили о нем «нижние» Шустеры, – по той простой причине, что в душе его не было никаких глубин.
В ту пору Шустеры уже верховодили в той маленькой деревне, что разрасталась у подножья холма. В полном отличии от «Двора Йофе», слаженного и огороженного с продуманной тщательностью, эта деревня возникла как бы сама собой, без всякого плана [без всякой направляющей руки], «и росла, как сорняк, расползаясь во все возможные стороны». Этакое неряшливо разбросанное, невнятное скопление домов, в котором разве лишь большие ястребы, то и дело кружившие над ним, могли углядеть подобие чему-то законченному – ну, скажем, половинке большого круглого гумна. Не архитектор планировал его, не строительные комиссии регулировали развитие, а одни лишь эмоции жителей да строение рельефа: любовь прокладывала здесь тропки, ненависть воздвигала заборы, а склоны и канавы теснили поля. В точности как объясняла мне Рахель: «Это взаимные страхи диктовали им расстояния, это их опасения рыли подвалы, и это голод и неуверенность торопили их строить коровники». А дед, отвращение которого к соседям со временем лишь усиливалось и углублялось, в одиночку «работал – и ел – за пятерых»: пахал, и сеял, и расширял, и закрывал бетоном и трубой верхний ручей, и прокладывал границы своего двора, и обозначал их ползучими розами, кустами малины, тяжелыми телами кактусов, огромными камнями и широкими канавами. Осенью у него повсюду цвели длинные ряды Амуминого морского лука, разгораживая поля и делянки, а его заборы, которые сейчас окружают двенадцать драгоценных дунамов «Двора Йофе», не дающих покоя всем нынешним подрядчикам и посредникам, уже тогда начали постепенно расти вверх и вширь, воздвигая вдоль себя шпалеры колючих растений, пока не превратились в конце концов в нынешние могучие оборонительные валы.
– Ты что, готовишься к войне? – спросила Амума, видя, как он вызывает себе на подмогу еще и еще Йофов, роет еще и еще ямы, заливает бетон, вбивает столбы.
– Человеку нужна стена, чтобы он точно знал, что здесь его, и чтобы другие знали, что здесь его, и чтобы он мог себе делать что хочет не на виду у других и без их замечаний. А сейчас, – нагнул он каштановую гриву, – погладь меня, мама, и скажи: «Какие красивые стены».
Несколько лет спустя, когда деревне утвердили бюджет на строительство водонапорной башни, деревенский комитет начал забрасывать Апупу письмами и требованиями, напоминая, что согласно всем законам бюрократии, логики и природы эту башню нужно построить как раз на территории «Двора Йофе», потому что именно в этом дворе находится самая высокая точка деревни. Не буду вдаваться в детали последующих событий, скажу лишь, что, хотя «Двор Йофе» в ту пору уже был обнесен стенами и его большие ворота уже закрывали все входы и выходы, но все те Йофы, которые раньше приходили помочь Апупе обосноваться на холме, были немедленно призваны и поголовно мобилизованы снова, так что в результате, если подытожить всю эту историю с надлежащей краткостью, наша деревня оказалась единственным в Стране населенным пунктом, весь комитет которого два месяца находился в гипсе, а водонапорная башня была построена на самом низком, а не на самом высоком месте.
И еще одна тревога томила сердце Апупы – грыз его страх, который очень сильные мужчины всегда испытывают перед тем будущим, что расстилается по другую сторону их смерти: кто позаботится о семье? кто защитит? Ведь зятья, понятно, будут «не нашей крови», а на дочерей «нельзя положиться».
А третьим его страхом был страх перед одиночеством. Мужчина, у которого есть сын, пусть даже один-единственный, знает, что он не одинок.
– Это как солдаты в бою, – объяснял он нам с Габриэлем много лет спустя, перед тем как мы пошли в армию. – Ты полагаешься на своего товарища и знаешь, что товарищ полагается на тебя.
И я, который пошел в армию, хотя моя фонтанелла предвещала мне дурное, знал, что, несмотря на эту туманную и тяжеловесную формулировку и на все свои куриные мозги, Апупа прав. Я понял, о чем он говорит: обо всех нас, о мужчинах, о тех существах, что отлиты по одной и той же модели и с одной и той же простотой, которым по себе знакомы пути печали, и напор спермы, и жар нетерпения и которые на своем опыте испытали бурление крови, радость мышц и прочность костей.
– Мужчина, у которого есть только дочери, – сказал Апупа, – ему, конечно, грех жаловаться. От дочерей ему будет и любовь, и совет, и присмотр, и ласка, они скажут ему, что делать, и куда идти, и где остановиться, они передадут его семя дальше, «отныне и в поколениях», и подадут ему суп, горячий, как кипяток, но всё это – одни сплошные догадки и загадки. Поди знай, как такая дочь устроена, поди пойми, как она действует. Чего она вдруг смеется, насколько она любит, на что она сердится и по какой причине надулась. Что с ней происходит, когда она встает, и почему она вдруг падает на пол.
Даже мой отец, который любил женщин и чувствовал себя хорошо и спокойно в их обществе, говорил, что «женщина, конечно, существо замечательное, гениальное, чудесное, это самое великое изобретение Божье, но… – и тут он тоже вздыхал, – но она не такая, как мы, Михаэль, она очень не простое изобретение Божье».
Когда мы вели эту беседу, я был уже юношей, и отец, возможно, понял, как далеко Аня уже зашла со мной, и очень точно сформулировал для себя мое, еще смутное, ощущение – что мы с ним оба изменяем одной и той же женщине: я – моей матери, а он – своей жене, каждый по-своему, но с одинаковым гневом и по аналогичным причинам.
– Женщины – дело сложное, – сказал он, – и все они вместе, и каждая в отдельности. И у них всё не так, как у нас, когда ты знаешь, что делает каждый твой орган. У них всё работает по-разному. Бог сотворил их так, что они слышат глазами, нюхают ушами, чувствуют вкус пальцами и видят губами, и ты, с твоей дыркой в голове, может быть, даже сможешь это понять.
Мы сидели на двух камнях возле вади, вблизи того места, где Аня когда-то окунула меня в воду, вынеся из огня.
– И ты еще увидишь, Михаэль, когда ты будешь с женщиной, – вначале ты придешь в восторг, насколько продуманно устроены люди, что их тела соединяются с такой удивительной разумностью, а потом успокоишься и начнешь понимать, что это только у женщин всё построено с умом, и что только у них всё устроено разумно, и что их любовь, память, пот, страсть, мысль, кишечник – всё другое и всё загадочное. Они не только отличаются от нас, от мужчин, – они, каждая, отличаются от каждой другой, и каждая отличается от той, которой она сама была четверть часа назад.
<В другой раз он сказал, что, вопреки рассказу о создании Евы из ребра Адама, на самом деле это мужчина – орган в теле женщины, и поэтому мужчина, у которого нет женщины, – просто бессмысленный кусок мяса, а женщина, у которой нет мужчины, она, как и он, мой отец, – калека с обрубком.>
– Это интересно, но я не уверен, что ты прав, – говорю я, а отец смеется:
– Послушайте, послушайте этого опытного человека!.
– Чего стоит опыт? – отвечаю я ему. – Ведь ты же сам сказал, что они все совершенно разные.
Отец встает, потому что сейчас взойдет заря и он должен вернуться в свою могилу, встает и говорит:
– Ты знаешь, что я не такой, как твоя мать, которая всегда права. Я – совсем нет. Но ты еще увидишь, Михаэль, что в этом, разнообразия ради, я таки да.
«Ты увидишь»? Мужчине пятидесяти пяти лет, который подводит итог своей жизни, говорят «ты еще увидишь»? Но отец уже поворачивается и уходит, как он ушел и тогда. Все удивлялись: от чего он умер в таком молодом возрасте? У мамы был на это очень ясный ответ, но только я знал правду: отец умер потому, что потерял интерес. Вот он, удаляется – его спина, его плечи, его легкий шаг – и уходит опять. Возвращается к своему покою. Ведь у него еще при жизни была эта способность – витать над «Двором Йофе» и смотреть на нас оттуда. Тем более сейчас, когда он умер. «Так это у нас в семье». У меня, например, есть способность отойти в сторону и вести диалоги с самим собой. У моего двоюродного брата Габриэля есть способность исчезать под маскировочными сетями его платьев. У дяди Арона и моего сына Ури есть способность сосредоточиться и уединиться, у одного – в подземных норах, у другого – в кровати с переносным компьютером, и с книгами, и с женщиной, которая однажды придет. Но Апупа, как и его дочь Батия и моя дочь Айелет, не был одарен ни одним из этих качеств. Бурный и неистовый, защищал он себя и нас, семя его, своей тяжелой работой, криками, возведением стен, рождением детей и обозначением границ.
– Наша Амума любила быть беременной, – сказала Рахель. Сама Рахель, кстати, никогда не была беременной, но размышляла над этим так много, что родила несколько объяснений: «Во-первых, она любила быть беременной, потому что не любила терять память, а во-вторых (эти слова я просто цитирую, не понимая их смысла), потому что беременность – это для нас, для женщин, наш мужской этап, когда мы наконец-то движемся по прямой, вперед. Не крутимся, как всегда, по нашим обычным кругам, а идем прямо, от начала до конца».
Когда Пнина и Хана начали сосать грудь, Амуму охватила такая забывчивость, что она, бывало, сидела в комнате и ждала, чтобы Апупа вернулся с полей и сказал ей, кто она сама и что это за два свертка, которые только что высосали из нее память. К счастью, Апупа понял, что на такое тело, как у нее, нельзя возложить кормление двух ртов одновременно. Он пошел на бедуинскую стоянку, шатры которой раскинулись за нашими холмами, и привел Амуме оттуда кормилицу. Кормилицу звали Наифа, ей было восемнадцать лет, и она кормила своего третьего сына.
Сегодня эта былая стоянка стала большой арабской деревней, прилегающей к южному кварталу нашего маленького города. Она обеспечивает горожан магазинами, которые открыты в субботу и в праздники, лучшими во всем районе зубным и детским врачами, ночными воплями двух муэдзинов, чьи часы не согласованы друг с другом, а также вкусными овощами, похитителями автомобилей, землемерами и рабочими. А кормилица Наифа с того времени стала настоящей Йофой. Единственная настоящая Йофа из неевреев. Она знает все наши семейные выражения, воспоминания, рецепты и пароли, и хотя сама не ест нашу пищу, но варит ее лучше, чем любая другая Йофа.
Ее муж, приятель Апупы, уже умер. Ее старший сын, который вместе с ней кормил семью и со временем послал всех своих младших братьев и сестер учиться, всё еще пасет стадо. У нее две дочери-учительницы, три сына – совместные владельцы четырех грузовиков, и внук Иад, доктор наук, историк, который часто появляется на телевидении и ругает сионизм, и Наифа, приходя каждый раз на семейные праздники к Йофам, говорит, что она очень им гордится.
К появлению своей третьей девочки Амума была готова заранее: Наифа стояла в изголовье, на полу были нарисованы мелом стрелки, к посуде и шкафам были прикреплены записки с названиями, а из соседнего кибуца был привезен новый тамошний врач, доктор Халед, чтобы помогать роженице.
Апупа ждал снаружи и, когда доктор вышел и сказал ему, что родилась третья дочь, вошел, поцеловал бледную жену, которая не узнала его из-за потери крови, посмотрел на крошечную девочку, у которой кудряшки горели, как огонь, и сказал:
– Назовем ее Батия.
А потом вышел во двор, вырыл канаву между двумя лимонными деревьями и сказал Наифе, чтобы, когда кончит кормить, попросила своего мужа пойти к людям племени гаварна и принести ему от них циновки.
Спустя несколько дней, когда Амума пришла в себя и вышла во двор, она увидела, что между двумя лимонами залит бетонный пол и повешены стены из циновок, а к центральному столбу прикреплена водопроводная труба, которая всё объясняла: Апупа строил наружный душ.
– Что ты здесь строишь, Давид? – спросила она.
– Я строю себе угол, – сказал он. – Мужчине с тремя дочерьми уже нужен свой угол.
– Угол?! – Она ударила по циновке с внезапным, испугавшим Апупу гневом, незнакомым и неожиданным. – Угол?! Весь этот закрытый двор – твой угол. Все поля, весь этот дом – твой угол. Мое тело – это твой угол. Вот еще новости… угол!
Апупа, потрясенный ее вспышкой, поднял сбитую циновку с земли.
– Не такие углы, мама, – сказал он. – Просто угол для мужчины. Что тут непонятного? Место, чтобы положить в нем пару вещей, место, чтобы побриться в нем без одежды, помыться и потом стоять, и капать, и сохнуть на воздухе.
Он снова навесил циновку, поставил в этом своем углу стул, полку и маленький шкафчик, положил в него принадлежности для мытья и бритвенный прибор, установил шест для чистой одежды и вбил гвозди для грязной и для полотенец. И каждый день, возвратившись с работы, первым долгом шел теперь в свой угол, мылся в слабой струе и долго стоял и капал на ветру, пока тело его высыхало, а потом шел, чистый и веселый, ужинать с женой и дочерьми – с Пниной, которая еще не выказывала никаких признаков будущей красоты, с Ханой, которая в свои два года еще не была вегетарианкой, но уже имела принципы, и с малышкой Батией, которая из-под свода груди своей кормилицы глядела на отца золотисто-зелеными, смешливыми, возбуждающими глазами и пленила его сердце.
* * *
Своей первой улыбкой Жених, как рассказывают, улыбнулся не отцу или матери, а большим часам на стене. Когда он плакал, Сара предлагала ему грудь, давала соску, тряпку, бутылку, погремушку, куклу – но его ничего не успокаивало. Он орал часами, и Гирш Ландау, который начал в те дни играть в оркестре и приносить домой немного больше денег, убегал из дому с криком: «Этот ребенок погубит мой слух!»
Через несколько дней в доме Ландау появился один из соседей – пожаловаться на вопли и плач. Он глянул на младенца, который к тому времени уже посинел, на игрушки, разбросанные вокруг колыбельки, и сказал:
– Извините меня, что я вмешиваюсь, госпожа Ландау, но по лицу вашего ребенка я вижу, что это мальчик серьезный. Почему вы даете ему играть с глупостями?
Сосед был сантехник, а заодно чинил примусы и керосиновые лампы, и не успела Сара открыть рот – она впервые в жизни получила совет, вместо того чтобы дать его самой, – как сантехник вытащил из кармана своего комбинезона маленький шведский ключ, слегка поиграл им перед глазами ребенка, и тот с поразительной точностью протянул руку, схватил ключ и умолк, будто его плач потушили выключателем. Сара Ландау была большой специалисткой по коллекционированию родственников и правилам вежливости, а также по удалению пятен и переработке пищевых отходов, но тут она поняла, что ей еще многому нужно учиться, хотя и не поняла, что в этот самый момент на ее глазах решилась судьба ее сына и в каком-то смысле – также судьба его отца и ее самой.