355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » Фонтанелла » Текст книги (страница 1)
Фонтанелла
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:31

Текст книги "Фонтанелла"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 34 страниц)

Меир Шалев
Фонтанелла

Рине


Вступление

Ястреб шел широкими кругами, разглядывал с высоты своего круженья просторный двор, сверял то, что видит, с тем, что помнил. Скользил взглядом по столам и стульям, белевшим на маленькой лужайке, – ее летняя зелень была ему хорошо знакома. Всматривался в старого пса, развалившегося под красной гуявой, – названия дерева он не знал, но помнил, что оно единственное такое на всю деревню. Потом снизился над стенами, которые скрывали нас от людских глаз, но не от обитателей неба.

Мгновенье парил на месте – черные лезвия крыльев вырезаны в слепящем блеске летнего неба, хищные когти то втягиваются, то расправляются в ленивом раздумье. Вот так и у нашего Апупы, стоило ему вспомнить о семействе Шустеров, всегда сжимались его огромные пальцы, извещая нас, что он собирается в очередной раз помянуть их матерей, их отцов, все постыдные обстоятельства появления на свет их самих и всё то, что он, Давид Йофе, сделает с ними, «когда придет их черед». Но может, у птицы они втягивались и расправлялись просто так, безо всякой причины? Не знаю, мне ни разу не удалось заглянуть в глубины ястребиных раздумий.

Теперь ястребу уже слышны были нестройные звуки, хотя он не знал, что это здравицы в честь именинника, гул пожеланий и мелодия скрипки, и виден был высокий мальчик в синем васильковом венке, стоящий в окружении родичей и родителей, наряженных в белые праздничные блузки и рубашки. Но так как все они – мальчик, и пес, и гуявы со скрипкой, и венок, и родители с дядьями и стульями [«дед и бабка, тетя с дядей в полном праздничном наряде» [1]1
  Из стихотворения «Открывайте ворота» поэтессы и писательницы Кади Молодовской (1894–1975), писавшей на идише. ( Здесь и далее примечания переводчиков.)


[Закрыть]
] [2]2
  Как объясняет далее сам автор, он помещает между квадратными скобками вариантыосновного текста, родившиеся по ходу работы над романом, а между угловыми – пришедшие ему в голову комментариик тексту. Курсивом в тексте выделено всё, что связано с Библией и объяснено в приложении в конце книги.


[Закрыть]
– никак не походили на желанную добычу, он описал медленный круг и стал удаляться, все выше взмывая на волнах теплого воздуха и снова озирая сверху свои владенья.

Время, великий несправедливец, назначает своим жертвам разные судьбы: что смерти – смерти, что памяти – памяти {1} [что в память – на жизнь, что на смерть – на забвение]. В те далекие времена низкая гряда холмов, что сегодня исчерчена полосами красной и оранжевой черепицы, подступала к западной окраине деревни голыми серовато-желтыми склонами. Строй кипарисов – сегодня они уже срублены – зеленел тогда у их подножья. Широкое шоссе, идущее от перекрестка, где в те дни мирно дремала маленькая железнодорожная станция, а сегодня грохочет торговый центр, тогда было проселочной дорогой, тянувшейся через поля и овраги, и по ней медленно ползла вдали черная точка, вглядевшись в которую ястреб распознал нагруженную телегу и впряженную в нее лошадь, шагавшую так неспешно, будто она располагала всем временем мира, а дорогу давно уже знала наизусть.

Впереди, среди чемоданов и ящиков, сидели худощавый мужчина и молодая женщина. Левая рука женщины держала поводья, правая – левую руку мужчины. Его левая – в ее правой, в его правой – темно-зеленая бутылка вина. Брюки цвета хаки с остро заглаженной складкой, такая же наглаженная светлая рубашка вздувается над худобой тела, загорелая лысина сверкает над умным, до времени морщинистым лицом. А женщина – мальчишеский пробор разделяет коротко стриженные черные волосы, растрепанная короткая челка, сероватая мужская рабочая рубашка. И цветастая юбка – взволнованное поле анемонов.

Хамсин начала лета стоял над нашей Долиной [3]3
  Речь идет об Изреэльской долине, тянущейся от хребта Кармель вблизи Хайфы в глубину Израиля, к озеру Киннерет. Эта плодородная равнина была местом зарождения многих первых израильских кибуцев и мошавов, вроде того поселения, о котором рассказывается в романе.


[Закрыть]
. Душные запахи раздавленных стеблей и перемолотой в пыль земли поднимались из-под колес и кружились в медленном жарком танце. Далекие цикады усердно пилили пустоту. Земля, как обычно в такие дни, пылала. Воздух, как обычно в такие дни, дрожал над нею, будто шептал о любви [будто возвращал ей ответы]. Лошадь пересекла ручей по просеке, которую Апупа годы назад, серпом и мотыгой, проложил в высокой стене тростника, свернула на восток и двинулась вдоль другого берега. Пожилой лысый мужчина что-то сказал. Молодая женщина рассмеялась. Мужчина поднес бутылку к губам, сделал последний глоток и швырнул ее на край пшеничного поля. Ястреб услышал слабый хлопок лопнувшего стекла, и в то же мгновенье – «чик-чак», как говорят в нашей Семье, – на земле сверкнули тысячи темно-зеленых глаз. Раскрылись и погасли, пока он пролетал.

Дорога свернула, прорезала поле с юга на север, раздвоилась. Лошадь выбрала левую ветку, ту, где сегодня розовато-серой полосой кирпичей и асфальта тянется главная улица квартала шикарных вилл, которые мой отец, если б не умер, назвал бы, наверно, «бидонвиллами для богачей» или как-нибудь в этом духе: безвкусное нагромождение арок, столбов, лимонных кипарисов, конечно, а также карликовых кокосовых пальм – тех уродцев, которые я продаю десятками. Стена целует стену, окно выплескивается в окно, а по субботам – гости и мангалы.

Отсюда дорога подымалась к нашей деревне, и ветер, тянувший с северо-запада, играл женской юбкой, наполняя темно-алую глубину анемонов белизной раскаленного воздуха. Этот ветер и сегодня просыпается каждый день в то же самое время и долго потом блуждает по городским улицам, всякий раз удивляясь заново высоким зданиям в центре – куда более высоким, чем те прежние деревенские дома, что еще хранятся в его памяти.

В тот день мне исполнилось пять лет, и этот мой день рождения праздновали так же, как все предыдущие. На моей голове синел сплетенный матерью васильковый венок. Мои щеки были влажными от поцелуев множества Йофов (так именуют себя в разговорах все члены нашего семейного клана). Бесчисленные поздравления взлетали и носились в воздухе, как веселые трясогузки. Но угощение тем не менее стыло на столах. Мама подала гостям одну лишь «здоровую пищу», что на ее языке означало – растительную: изъеденные червями фрукты (она категорически против опрыскивания растений химикалиями), овощи, выращенные на навозе (она категорически против искусственных удобрений), безвкусный и грубый хлеб из цельной пшеницы («питание – это не вопрос удовольствия»).

Накануне вечером она сообщила нам с отцом, что намерена поставить на столы еще и кашу из «квакера» [4]4
  «Квакер» – кукурузные хлопья одноименной фирмы.


[Закрыть]
: «Это очень здорово и полезно! Незачем отравлять Семью пирогами!»

Слово «пироги» она произнесла на свой особый лад, и наши с отцом натренированные уши тотчас различили в нем вредоносность белого сахара, мерзость просеянной муки, смертельную желтизну яиц, извивы масляных змей – всё то, что она называла «яды». Любой пирог был для нее злым умыслом, граничащим с преднамеренным убийством, но мой отец, у которого слова «здоровая пища» напрочь отбивали всякое влечение – к еде вообще и к моей матери в частности, – на этот раз не стерпел:

– Меня не интересует, что это очень полезно! Это безвкусно, это скучно, это нелепо! И это день рождения Михаэля, Хана, не твой!

Острота лезвия сверкала в запятой, врезанной им после моего имени, а по другую сторону от восклицательного знака сожженным полем чернела разъяренная пустота.

– В день рождения моего мальчика не будут подавать квакер! Слышишь?!

Вопреки своему обычаю, отец рассердился и, как обычно в минуту гнева, избегая ссоры между «я» и «ты» перешел на безличное третье лицо множественного числа, к неким таинственным третьим лицам, которые подают к столу злосчастный «квакер».

«Очень полезный» «квакер» был беспощадно изгнан из праздничного меню, зато лексикон наших семейных фраз пополнился еще одним выражением – теперь оно будет заприходовано и каталогизировано, чтобы позднее прозвучать снова и снова, всякий раз преобразованное в соответствии с требованиями момента: «на похоронах моего мужа не будут присутствовать его цацки», «на пианино моей жены не будут играть чужие люди» и так далее в том же духе, – подобно всем прочим йофианским оборотам речи со всеми их производными, следствиями и расширениями. Но отца это не удовлетворило. Сейчас он прохаживался среди приглашенных, его пустой левый рукав колыхался на ветру, а правая рука украдкой предлагала всем желающим маленькие тайные сосиски.

Фотоглаз семейных торжеств скользит по двору с востока на запад, по горизонтально-медленному развороту памяти: вот Апупа, мой дед, тогда еще большой и сильный, с могучими руками и белой бородой, наливает гостям шнапс собственной очистки. Вот две половинки его братьев («Кто их звал?» – ворчит он) вежливо сидят в стороне: рады приглашению, недоумевают: чем заслужили? неужто улыбнется им счастье и Апупа даже удостоит их словом или взглядом? А вот моя бабушка Амума, тогда еще живая, – декламирует в мою честь, как и на каждом дне рождения: «Славный год у Хомяка, шерсть блестит, отъел бока, веселится, распевает, день рожденья свой справляет…» [5]5
  Из стихотворения израильской поэтессы Анды Амир-Пинкерфельд (1902–1981).


[Закрыть]
Гирш Ландау сидит, как всегда, рядом с ней, сжимая в руках гриф скрипки. Мой двоюродный брат Габриэль по прозвищу Цыпленок, а также Пуи, или Петушок, совсем еще маленький и тощий, дергает каждую проходящую женщину за подол и плаксиво просит: «Покорми… покорми…» Рядом с ним лежит его старый инкубатор <не рассказать ли прямо здесь, что он был недоноском? и насколько подробно?>, в котором он давно уже не нуждается, но в отсутствие которого тотчас впадает в панику.

Только дядя Арон, прозванный у нас Женихом, – тот самый, что соорудил инкубатор для Габриэля и змеевик для шнапса Апупы, а также усовершенствовал наши плуги, изобрел солнечный бойлер и придумал глушители для тракторов, револьверов и насосов, не считая того нового примуса для британской армии, без которого, как мы, Йофы, не устаем напоминать, фельдмаршал Монтгомери никогда бы не победил фельдмаршала Роммеля во время Второй Мировой войны, – только он один не изменился. Такой же, каким пришел к нам в детстве: низкорослый, смуглый, вечно смущенный и полный благодарности, ковыляет на хромой ноге, замышляет свои новые замыслы, тревожится своими всегдашними треногами и неотступно думает о Пнине, своей жене, навеки закрывшейся в их доме.

Летний был день – горячий, сухой и белесый от зноя. Приятный запах пыльных кипарисов и скошенной травы стоял в воздухе. Большая хищная птица со светлыми крыльями и темными полосками на брюхе («Ястреб-змееяд, – сказал отец, указывая одной рукой, – он охотится на змей») проплыла над нами, поглядела и удалилась. Время, в котором многие из Йофов видят своего прямого родственника, текло совсем рядом с нами, медленное и могучее, терпеливо вылизывая свои берега. И вдруг старый пес поднялся, словно расслышав слова отца, и начал с неожиданным усердием облаивать черную змейку, неспешно ползшую вдоль каменной дворовой стены.

Подобно всем деревенским старикам, страшащимся, что их вышвырнут из дома за ненадобностью, он доказывал свою полезность, одновременно кося в нашу сторону озабоченным взглядом и проверяя, впечатляют ли нас его преданность и героизм. Положение дел было тогда таково: наш нынешний городок был еще деревней, а в деревне – как в деревне: дровосек, резник и «алте захн» [6]6
  Алте захн – «старые вещи», обычный возглас старьевщика ( идиш).


[Закрыть]
поджидали возможных заказчиков на спуске дороги, а все жители, животные, растения и орудия каждодневно проверялись: ты работал? ты дал приплод? ты принес какую-нибудь пользу?

– Оставь меня, – взмолилась змея, – дай мне проползти по своим змеиным делам.

Но никто ее не услышал, потому что, подобно мне, она тоже прошептала это лишь про себя.

Гости посмотрели на змею, а потом встревоженно повернулись к дяде Арону. Ведь он тоже, во многих отношениях, пес Апупы – пес верный и послушный, горящий желанием выполнить, что положено по долгу и должности. И точно – вот он поднимается из-за стола, виляет хвостом, который невидим глазу, но угадывается по выражению лица, берет длинную мотыгу, прислоненную к стволу гуявы, и направляется к змее.

– Не убивай ее, Арон! – крикнул мой отец. – Это безвредная змея. Дай ей уйти!

Но Жених и пес – один подбодряемый страхом другого [каждый, желая угодить общему хозяину] – продолжали подступать к стене, и змея, трезво оценив новую ситуацию, решила, что с нее достаточно. Сразу двое услужливых, которые хотят за ее счет отличиться перед хозяином, – это уже было чересчур для холоднокровной рутины ее змеиной жизни. Прижавшись головой к земле, она поползла прочь, стремительно извиваясь между убегающими ногами родственников и падающими ножками стульев, и мгновенно достигла той скорости молний, что обычна для черных змей.

Пес мчался за ней с оглушительным лаем, Жених бежал за ним, размахивая мотыгой, а я – в новых сандалиях, в белой рубашке и в своем васильковом венке – бежал за ними обоими. Но змея скользнула в сторону сеновала и тонкой черной струйкой протекла вдоль бетонных кормушек для коров. Четко помню: черно-белые головы взволнованно подымаются над своей зеленой трапезой, откатываются волной страха. Железные ошейники – большой испуганный ксилофон – перезванивают по коровнику от края до края.

За коровником были тогда ворота, а за ними большая куча навоза. Старый пес, знавший границы «Двора Йофе» не хуже самого Апупы – оба они дважды в день заново помечали эти границы, и оба на один и тот же манер, – остановился здесь, как вкопанный. Последний взлай (как заключительная точка сюжета), энергично-показное царапанье когтями по земле – и вот он уже возвращается к своему повелителю, и к своей обычной позе, и к почесыванию («Хороший пес!») за ушами, а затем – потягивание, ленивый зевок и сладкая дрёма старика, принесшего пользу и опять заслужившего отсрочку.

Я – нет. Всего пять лет мне исполнилось в тот день, но я был самый высокий в детском саду, ловкий и сильный. Уже тогда Апупа назначил меня личным телохранителем моего двоюродного брата Габриэля. По годам Габриэль был мне ровня, но, к огорчению деда, оставался ребенком маленьким и слабым.

Змея услышала звук моих шагов, свернула вправо и помчалась вдоль курятника для несушек. Помню: хлопающие в ужасе крылья, всполошенное кудахтанье, смрад и перья, взвившаяся пыль забивает мне ноздри. Змея метнулась в сторону нашего небольшого сада. Ветки хлещут по моему лицу, сучья трещат под моими ногами, листья шуршат в моей памяти. Но она ползет дальше, к тайнику за садом, туда, где большое хлебное поле ждет первой жатвы. Сегодня здесь тянутся, я уже говорил, кварталы вилл, но тогда там росла пшеница. В последнем усилии змея скользнула мимо маминой овощной грядки: страшные неопрысканные помидоры, бледные худосочные витамины, распятое, потрясенное Чучело, распахнувшее руки с криком «Стой!», – и тут в желтой пшеничной стене раскрылась узкая и быстрая щель, и верткая черная вермишелина пропала в ней, мгновенно всосанная в жадный, жаждущий рот. Щель захлопнулась и исчезла, и уже не угадать, где она была, но я все еще слышу шорох чешуек о стебли, а качающиеся колосья <белая шея женщины, спрятавшей руку в зеленое платье> выдают, где проползает понизу исчезнувшая беглянка: шуршание шершавой кожи, изгиб черного тела, наклонившийся и отпрянувший стебель.

Мальчик я был любопытный, а смелости, ловкости и уверенности во мне было много больше, чем в том мужчине, которым я стал сегодня. Несмотря на страх наказания и знакомую быструю дрожь в макушке – мое обычное предчувствие беды, – я бросился в гущу колосьев. Колючие стебли хлещут по лицу и шее, лезвия листьев рассекают руки – но все впустую: то ли она уползла, моя змея, то ли притаилась, а может, нашла себе лазейку в земле – только опять ее не видно и не слышно.

Я останавливаюсь. Сердце колотится, легкие раздуваются. Затих, навострил уши. Подпрыгнул. Голова поворачивается-смотрит, глаза распахнулись-глядят: огромное пшеничное море. Нежные, желтые и, по ребячьему росту, бескрайние волны колосьев окружают крохотный островок моего тела. Это сегодня я знаю, что там было каких-нибудь тридцать «дунэмов» – Апупа говорил не «дунам» [7]7
  Дунам – единица площади в землях бывшей Оттоманской империи; 1 дунам равен 1000 кв. м.


[Закрыть]
, а «дунэм», – но тогда, на пустынных детских просторах моего сознания, наше поле расстилалось от дней творенья и до хребтов тех далеких голубых гор, которые поднимались на горизонте и кольцом замыкали наш мир. Много раз потом я ходил сюда – нырнуть, и лежать на дне этого моря, и ждать прихода дремоты. Надо мною небо – огромным пустым горбом, тонкие кисточки колосьев перемешивают голубизну, соколы парят в ней, подвешенные на невидимых паутинках. Мои глаза на миг закрывались, совсем как сейчас. И вот она снова – осторожная, нежнее прежней, дрожь в макушке, и вот оно снова, забвение, и я погружаюсь, медленно-медленно, и тону в его волнах.

И вдруг, как это часто случается с малышами, а со мной и сегодня (ровно пятьдесят лет прошло с того дня), меня заполнила тяжелая усталость. <Стоит подумать о различии между «заполнила усталость» и «навалилась усталость». Может быть, дело в том, что первая образуется [накапливается] внутри тела, а вторая наваливается на него снаружи?> Я погас, как придавленная пальцами свеча. Волнения праздничного дня, новые сандалии, подарки, погоня, смоченный в шнапсе палец, который отец дал мне облизать, пока мама не видит, – все это качало и клонило меня все ниже и ниже. Я медленно опустился на землю и тотчас провалился в сон.

* * *

Меня зовут Михаэль Йофе. Не Йаф е , а Йофе. Мы, Йофы, педантично подчеркиваем эту разницу. «Есть Йофе, и есть Йаф е , – говорим мы. – Они с „а“ а мы с „о“». А моя тетя Рахель добавляет: «Мы Йофы, а они Йафы» [8]8
  Игра слов: на иврите «йаф е » (с ударением на последнем гласном) – это также прилагательное «красивый», «хороший».


[Закрыть]
.

Я родился в 1947 году. Моя мать, Хана Йофе, – невыносимо агрессивная проповедница здоровья и вегетарианства, мой отец, Мордехай Йофе, – консультант по цитрусовым, потерявший руку в одной из операций Пальмаха [9]9
  Пальмах (акроним словосочетания «плуггот махац» – ударные роты, иврит) – первые еврейские оборонительные боевые подразделения, созданные в Палестине в 1941 году и позднее влившиеся в Армию обороны Израиля.


[Закрыть]
и изменявший матери направо и налево, если можно так сказать об изменах человека, у которого нет левой руки. Однажды, в редкую минуту бесстрашия, я спросил ее, почему она вышла за него замуж, и она, в редкую минуту размягченности, улыбнулась: «Потому что он тоже был Йофе и мне не пришлось менять фамилию».

Мама у меня – женщина сильная, непреклонная, костлявая и худая. Старость не согнула ее, и, как все фанатичные вегетарианцы, она жаждет и других людей наставить на праведный путь. С утра до вечера она произносит проповеди, сверлит всех гневными, обвиняющими взглядами и донимает тем, что мой отец называл «каплепадом»: Кап! – «необходимо тщательно пережевывать пищу». Кап! – «необходимо есть только неочищенный рис». Кап! – «необходимо отказаться от чая и кофе». Кап! – «необходимо налегать на фрукты». «А всего вреднее для жизни – кап! кап! кап! – это смешивать белки с углеводами!»

Отец посмеивался над этими ее «необходимо» и «вредно». Он говорил, что, если бы Десять заповедей писал не праотец Моисей, а праматерь Хана, там стояло бы: «Убивать вредно», «Красть вредно», «Необходимо уважать своих родителей». Но за его беззлобными поддразниваниями дрожало раздражение и шевелилась усталость. Трудно жить с человеком жестких принципов, а еще труднее – с тем, кто всегда прав. Вначале он пытался ее игнорировать, потом пробовал спорить: «Кофе ведь тоже растение, разве нет?» – а затем призвал себе на помощь всевозможные способы защиты: стал придумывать тайники для мяса и сосисок, тренировать и оттачивать чувство юмора, потом собрал гарем из других женщин, а под конец взял и ушел, до срока. У языка есть богатый запас слов для обозначения смерти: помер, погиб, скончался, преставился, испустил дух, приказал долго жить, опочил вечным сном, отошел к праведникам, возлег с праотцами, переселился в лучший мир, уснул навеки, кончил земное существованье, сложил голову, скапутился, окочурился, загнулся, протянул ноги, отбросил копыта, отмучился, отдал Богу душу и многие-многие другие, – но на всем этом широком поле нет ничего более подходящего для смерти моего отца, чем «ушел». Именно так он умер, и именно таким, уходящим, я вижу его с тех пор – со спины. Идет по полю своей легкой прямой походкой, слегка наклонив тело набок, как все однорукие, идет и удаляется – уходит.

Мать, которая ела так много моркови, что от ее зорких глаз ничто не могло укрыться, дала всем его возлюбленным общее презрительное прозвище «цацки», а также уничижительные персональные клички, которые у нее всегда следовали за словами «эта его»: «эта его Убивица», «эта его Корова», «эта его Задница», «эта его Плевалка». Последними, кто получил у нее это прозвище, были «цацки», впервые обнаружившиеся только на его похоронах, – там они собрались тесной печальной кучкой и больше, чем мою мать, удивили друг друга. Сильный, добрый запах апельсиновых корок исходил от них, и я недоумевал: «Неужто они заранее договорились об этом?» Потому что так всегда пахла его ладонь при жизни. Когда он возвращался по ночам, я всегда чувствовал этот запах, он шел от той единственной руки, которая скользила по моему лицу.

– Ты спишь, Михаэль?

– Да.

– Тогда поговорим завтра. Спокойной ночи.

Родителей отца я видел только на фотографиях. Они умерли еще до моего рождения. Но родителей матери я знал хорошо. Наш дом, как и дома всех других членов Семьи, был построен на их земле, во «Дворе Йофе», как по сей день называют просторный двор, который раньше располагался в центре кипевшей жизнью деревни, а сегодня наглухо закрыт – окружен колючей живой изгородью темной малины, красных бугенвиллий и ползучих роз, обнесен стенами из камней и кактусов и взят со всех сторон в осаду высокими белыми жилыми домами, автомобильными стоянками, шумными улицами и магазинами.

Бабушка – Мириам Йофе, «Амума», как ее называли в Семье, и «Мама», как ее называл муж, – уже умерла. Дед – Давид Йофе, Апупа для Семьи и Давид для жены, – еще жив. Был он раньше большим и могучим, шумным и задиристым, а сегодня съежился до карликовых размеров, вечно дрожит от холода, и от всех его былых примет остались только огромные ладони да «куриные мозги». Это его качество я взял в кавычки, потому что так всегда говорили о нем его жена и дочери – старшая, моя тетя Пнина, по прозвищу Пнина-Красавица, и вторая, ее сестра-близняшка, моя мать Хана, которая родилась на три минуты позже сестры и с тех пор ей этого не простила. Третья их дочь – тетя Батия, которую ее сестры презрительно прозвали «Юбер-аллес», потому что она вышла замуж за немца из живших тогда в Стране поселенцев-«тамплиеров» [10]10
  Тамплиеры – здесь: члены «Храмового общества» («Темпельгезельшафт»), возникшего в Германии в середине XIX века и в конце XIX – начале XX века создавшие ряд колоний в Палестине и несколько «Немецких кварталов» («Мошава Германит») в ее городах.


[Закрыть]
, во Время второй мировой войны эмигрировала с мужем в Австралию. Я никогда ее не видел, но их дочь, по имени Аделаид, много лет спустя приехала погостить в Страну, и у меня с ней завязалась короткая и утомительная любовная связь, которая кончилась с ее возвращением домой. У Апупы и Амумы была еще и четвертая дочь – моя тетя Рахель, у которой я иногда ночую и тогда слушаю ее воспоминания и истории вперемешку с цитатами из Черниховского [11]11
  Черниховский, Шаул (1875–1943) – еврейский поэт, один из основоположников современной ивритской поэзии и мифологии, был очень популярен среди молодежи раннего Израиля.


[Закрыть]
.

Муж Пнины-Красавицы – тот самый дядя Арон по прозвищу Жених. Он технический гений, припадает на одну ногу, и обе эти особенности наполняют мою тетю Рахель счастьем, потому что дают ей возможность называть зятя «Прославленный колченог», как ее любимый Черниховский называл бога-кузнеца, хромого Гефеста. Как и Гефест, наш семейный прославленный колченог тоже женат на красивой женщине, которая изменяла ему, и, как и тот, он тоже «понимает больше любого настоящего инженера», и его изобретения кормят нас уже многие годы. Я говорю «нас», потому что Апупа, обеспокоенный тем, что у него нет наследника, потребовал от будущего зятя подписать бумагу, что взамен за разрешение жениться на Пнине он обязуется всегда заботиться о ее сестрах и обеспечивать всю Семью.

«Наша Пнина была красотка, а наш Арон был хромой и кроткий, – рассказывала мне тетя Рахель с той своей размеренно-рифмованной мелодичностью [с той своей особенной плавной мелодичностью], которая любую ее историю делала сказочной, – и он поспешил согласиться, чтобы скорее на ней жениться». Но они не успели еще пожениться, как произошла ужасная вещь – Пнина забеременела от чужого мужчины. И пока все Йофы стояли, окаменев от потрясения, произошла вещь еще более ужасная – наш дед, которому было более чем достаточно четырех дочерей и который изголодался хотя бы по одному сыну, заставил ее родить и забрал мальчика себе.

Это и был мой двоюродный брат Габриэль, на голову которого Семья возложила самый большой венок ласковых имен: все зовут его «мизинник», и «зибеле», то есть «младшенький», и «семимесячный», по-русски и на идише, а дед, как я уже говорил, называет его еще «Пуи», то есть «Петушок» по-румынски.

После родов Пнина-Красавица все-таки вышла замуж за Арона, но с тех пор живет взаперти в своем доме. Одни говорят, что это Жених не позволяет ей выходить, чтобы ветер и солнце не испортили ее красоту, а другие говорят, что она сама вынесла себе приговор, но «так или так» (этот оборот вычеканила бабушка, и все мы пользуемся им и после ее смерти), а Жених выполнил свое обязательство и позаботился обо всей Семье: построил всем нам отдельные дома и финансировал все наши свадьбы и учебы, а сейчас, когда состарился и забота для него – уже не взятый на себя долг, а вторая натура, он придумывает и копает для всех нас подземную систему складов, убежищ и кладовок, колодцев с водой и емкостей для горючего, а возможно, даже и туннелей на случай «страшного несчастья».

– Иди знай, – говорит тетя Рахель, – что именно он там делает у себя под землей…

Однако время от времени Жених появляется из-под земли – лицо сморщено, как у вылезшего из норы крота, ослепленные глаза прикрыты козырьком ладони, – появляется и громко объявляет: «Вот увидите, скоро…» Так он начинает: «Вот увидите, скоро… – а мы, хихикающие индюки, хором повторяем за ним знакомое продолжение: – в этой стране случится страшное несчастье».

Тетя Рахель, как я уже сказал, – четвертая дочь Амумы и Апупы. Всё у нас делается по ее указанию, по ее слову всё приходит и всё уходит {2} , и это главенство в Семье она унаследовала от своего отца еще при его жизни. Ее муж, которого в семействе Йофе прозвали Парень, погиб в Войне за независимость через несколько месяцев после свадьбы, и, поскольку Рахель не могла уснуть в опустевшей постели, она стала, как сомнамбула, бродить по ночам с закрытыми глазами в поисках пары. После нескольких неловких происшествий Семья назначила дежурства, и всех нас, парней и мужчин, начали по очереди посылать – и по сей день посылают – к ней на ночлег.

Задыхаясь в ее объятьях, дурея от духоты – Йофы укрываются одеялами из пуха (мы называем их «пуховиками»), а Рахель еще добавляет к ним фланелевую пижаму своего погибшего Парня, – я узнавал от нее историю нашей Семьи и в оставшееся мне время еще расскажу многое из услышанного: и то, что я рад вспомнить, и то, что надеюсь забыть [то, что я помню, и то, что, несмотря на все усилия, уже не забуду].

Пятьдесят пять мне исполнилось сегодня: у меня легкая астма, я женат на бой-бабе по имени Алона и, подобно многим другим Йофам, стал отцом двух близнецов. Мой сын Ури даже ленивее меня – почти весь день он валяется на кровати, погруженный в свой ноутбук, в свои книги, в бесконечное ожидание той женщины, которая «однажды придет» к нему, и в бесконечное прокручивание одного и того же фильма «Кафе „Багдад“». А моя дочь, Айелет, рука ее на всех и рука всех на нее {3} , хотя и не в библейско-исмаилитском смысле этой фразы, деятельна, как ее мать, но сребролюбива и сластолюбива куда больше нее и уже оставила дом и открыла собственный паб – «Паб Йофе» – в Хайфе. И оба они, Ури и Айелет, огромные, как исполины, смотрят на меня и обмениваются хитрыми улыбками, как двое кукушат, которых подкинули в мое гнездо чужие руки.

У Алоны нет прозвища. Прозвища, грязь и сплетни не прилипают к ней, и «царапин», как Айелет называет то, что ранит душу ее отца, у нее тоже нет. Но «в качестве компенсации» – этим выражением мы тоже часто пользуемся: «Дедушка туго соображает, но в качестве компенсации у него слабое воображение», – в качестве компенсации у нее хорошая интуиция и ясный ум. И поэтому годы назад, когда даже тем, кто не хотел понимать, уже ясно было, что наша деревня, невзирая на романтические остатки былых садов и огородов да немногих кур, еще сохранившихся в качестве истинно деревенской детали, неизбежно станет городом, Алона ушла с работы в районном муниципалитете и открыла собственное дело – небольшой садовый питомник. Она назвала его «Сад „Йаф е “» и поставила на перекрестке, у главной дороги, большое объявление:

Сад «Йаф е »

Рассада, оборудование, поливка

Готовая трава для газонов

– Почему вдруг Йаф е с «а», а не Йофе с «о»? – спросил я.

– Потому что в данном случае, разнообразия ради, это не фамилия, а прилагательное и потому что не все в мире крутится вокруг вас, а только кое-что! – ответила она. – А сейчас вставай и за работу, Михаэль, за работу! Хватит разлагаться в постели и задавать глупые вопросы.

Я рассмеялся. Алона выучила и усвоила все выражения семейства Йофе. Я встал и взялся за работу. У меня есть старый «форд-транзит», на который я гружу трубы и саженцы, и есть рабочий, которого привел мне Жених, и я уже собрал вокруг себя небольшой, но преданный круг клиентов: новые жители городка, любители домашних садиков, из тех, что в последнее время покупают жилье по всей округе.

И, как и у большинства Йофов, у меня тоже есть прозвище. Но мое прозвище – тайное, это имя любви. Женщина – не Алона, моя жена, и не Аделаид, моя кузина, и, понятно, не Хана, моя мать, но любимая мною больше всех их троих, – эта женщина даровала мне его, и только она пользовалась им, и только наедине, чтобы никто не услышал.

«Фонтанелла» – вот мое имя в устах любимой. Так она называла меня в те дни, когда я тайком пробирался в ее дом, так и сегодня, когда она тайком пробирается в мою память. «Фонтанелла» – это маленький фонтан, но во многих языках это слово означает также мягкую точку, темечко, родничок – испуганное, трепетное место на верхушке черепа у младенца. У всех людей этот родничок зарастает уже в годовалом возрасте, и я, в свои пятьдесят пять лет, женатый, отец двух детей, задающий глупые вопросы, – единственный в мире человек, чья фонтанелла все еще открыта.

Казалось бы, это уязвимое место, и потому оно должно вызывать беспокойство. Но я, через мою открытую фонтанеллу, ощущаю тепло и холод, различаю свет и тьму, фильтрую факты и воспоминания и, как собаки, слышу ею такие высокие и низкие звуки, которые человеческое ухо услышать не может. А порой мне даже удается с ее помощью кое-что предсказать: пол будущего ребенка, например, или результаты выборов и – с особенно большой точностью – перепады погоды и любви, а также – кто будет жить и кто умрет и другие будущие события попроще, которые вначале очень смешат Алону («Ты бы лучше угадывал лотерейные билеты»), а потом, несмотря на все ее сомнения и насмешки, сбываются.

И еще у меня есть привычка: когда Алона не смотрит на меня, я прикасаюсь к своей фонтанелле кончиками пальцев, осторожно нажимаю на нее и тогда вспоминаю ту женщину, которая спасла мне жизнь и дала мне мое имя. Мой родничок дрожит под волосами, точно маленький барабан под пальцами, и, притронувшись к нему, я вспоминаю ее руки, которые несли меня тогда, ее бегущие ноги, пылающее пшеничное поле и снова ощущаю прохладу воды, в которую она меня погрузила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю