Текст книги "Фонтанелла"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)
Обо всем этом я знаю из собственного опыта, ибо в семье Йофе нет человека, который спал у Рахели больше, чем я. Как потому, что я живу в том же дворе и меня не раз призывают для заполнения места, так и потому, что я любил и до сих пор люблю рассказывать ей свои секреты и слушать ее рассказы, а пуще всего потому, что моей Алоне это безразлично. Даже наоборот. «Иди уже, иди, – говорит она с необъяснимой враждебностью, – поразлагайся себе в ее кровати и успокойся, наконец». И поскольку поведение Рахели очень деловито, а ее привычки размеренны и постоянны, как движения жреца у своего алтаря или ремесленника в его мастерской, я полагаю, что она так же ведет себя со всеми своими гостями.
– Привет тете Рахели, – говорю я, входя. – Вот я и пришел.
– Привет племяннику Михаэлю, – говорит Рахель. – Вот ты и пришел.
В душевой меня уже ждут мои старые друзья – пижама и полотенца, старые, мягкие и чистые, – и труба древесной печи уже энергично греет из-за стены. Эта печь – тоже замечательная придумка Жениха: такая себе огромная труба с двойными стенками и железным коробом под ней. Вода наливается в промежуток между стенками, дрова горят в коробе, огонь поднимается в пространстве трубы и разогревает воду быстрее любого электрического бойлера. И когда я выхожу оттуда – чистый, побагровевший и еще пышущий паром, – тетя Рахель указывает мне, хоть я уже и сам это давно знаю, на какой стороне кровати мне лечь, потом укрывает нас обоих своим огромным «пуховиком», прижимается и вздыхает:
– Хорошо, что ты пришел ко мне, не дал своей старой тетке спать одной.
Я лежу тихо, даю ей устроиться поудобней, а потом мы начинаем разговаривать.
* * *
Свои деньги, планы и чертежи Жених держал в изобретенном им сейфе, особый замок которого представлял собой круглое отверстие, а ключом служил обыкновенный гвоздь – любой достаточно длинный гвоздь или даже просто жесткая веточка, которую следовало вставить в отверстие и там нажать в секретной последовательности на четыре внутренних язычка. Рахель сказала, что эти язычки можно было бы установить и снаружи и нажимать на них пальцем, но отверстие давало Жениху то ощущение секрета, которым так дорожат хозяева сейфов, изобретатели патентов и партнеры по уговору.
Каждый день, возвращаясь домой, он открывал сейф и изучал его содержимое – что нужно вынуть и что вложить. Потом мылся такой горячей водой, какую только мог вынести, намыливаясь хозяйственным мылом и растираясь жесткими щетками, а затем зажигал лампу, вставлял в глаз лупу часовщика и, усадив Пнину напротив себя, просил ее положить руки на стол: нет ли на них царапин или ссадин? Поворачивал ее голову и при свете лампы рассматривал со всех сторон ее чистое лицо: не мелькнет ли где легкая затененность морщинки, или смугловатость веснушки, или красноватость ожога? Заглядывал в озера ее глаз, изучал меняющиеся размеры ее отпечатавшихся в линзе зрачков, выискивал световые шрамы, которые слишком сильное солнце выжигает на радужной оболочке. А потом вставал и прикасался кончиками пальцев к ее затылку – проверить, прохладный он или горячий. Потому что этому признаку, который известен каждому солдату и крестьянину, его научил Апупа, как научил и нас с Габриэлем перед тем, как мы пошли в армию: «Изо всех частей тела затылок нагревается быстрее всего и охлаждается медленней всего», и потому в летний день влажный прохладный платок на затылке освежает и укрепляет даже больше, чем погружение всего тела в воду.
– Ты ищешь на мне следы измены… – Пнина пыталась улыбнуться.
Но Жених оставался каменно-серьезным.
– Нет, – говорил он, – измена не оставляет следов. Но если ты выйдешь на солнце, я узнаю.
– Не выйду, Арон, я ведь тебе уже сказала.
Закончив осмотр, он поднимался и ставил на стол деликатесы, принесенные от Наифы, которая бесподобно варила куриный бульон, превосходно глазировала цимес и так тонко раскатывала тесто для вареников, что начинка просвечивала изнутри. А еще Наифа умела печь субботние халы, фаршировать карпов и готовить голубцы, солить огурцы с чесноком, поджаривать на сковороде гусиные шкварки и настаивать в печи кастрюли с чолнтом [104]104
Чолнт – густой суп из мяса, овощей, крупы и фасоли, готовится на субботу. Легенда рассказывает, что римский император отведал чолнт у еврейского мудреца, восхитился, велел своим поварам воспроизвести это блюдо, но не нашел в нем вкуса и вернулся к мудрецу с вопросом: «Что у вас за приправа необыкновенная к этому чолнту?» – на что мудрец ответил: «Суббота».
[Закрыть]. Ее селедка побеждала в «плавании» любую йофианскую селедку, которая осмеливалась выступить против нее, – хотя в последнее время некоторые начали высказываться в пользу селедки Дмитрия. И всему этому ее научил дядя Арон, который, правда, сам ничего не варил, но разве нельзя сделать всё надлежащим образом, если располагаешь формулами и планом?
Разъезжая по деревням и натачивая женщинам ножницы и ножи, Жених время от времени выспрашивал у них рецепты различных блюд. Конечно, те, как правило, давали неточные ответы, хорошо знакомые всякой невестке, которой вздумалось угостить мужа блюдами свекрови: указывали неправильные количества, опускали те или иные компоненты, а главное – прятались за выражениями вроде «по виду» или «по вкусу», которые свидетельствуют в лучшем случае о высокомерии, в худшем – о невежестве, а в обычном – о злобности. Но Жених не сдавался. Вооружась термометром, секундомером и ювелирными весами, он напрашивался в их кухни. «Положи каждый продукт на эти весы, прежде чем кладешь его в кастрюлю», – просил он и взвешивал с точностью до миллиграмма всё, что Йофы обычно кладут в свою еду: черный перец, лавровый лист, мускатный орех, семена тмина, порошок паприки, поваренную соль, чеснок и укроп. Взвешивал и записывал, измерял температуры и времена, а потом отправлялся в шатер Наифы со всеми этими данными в руках и учил ее варить, как учат ученика в слесарной мастерской: шаг за шагом, согласно точному графику действий, последовательности движений и цветным рабочим схемам.
«Самое важное, – повторял он раз за разом, – это чтобы время двигалось параллельно, а не последовательно. Каждое действие должно происходить в то же время, когда происходят другие действия». И объяснял: «Никуда не ходить с пустыми руками, даже на расстояние одного метра, чтобы потом не было всех этих „специальных хождений“. Поэтому когда ты должна сделать салат, испечь халу и приготовить суп, замеси тесто и поставь воду на огонь и, пока оно всходит, а она греется, начни резать овощи».
Наифа не умела ни читать, ни писать, и не знала разницы между последовательным и параллельным соединением. Но она быстро соображала, была любознательна и обладала такой памятью, что в шесть лет уже различала всех овец в своем стаде не только по их мордам и отпечаткам копыт, но и по раскачиванию их курдюков. Она «ставила кастрюли» и «швыряла на сковородку», как настоящая Йофа, и через несколько уроков уже сварила полный обед. Жених попробовал, и лицо его расплылось. Не только из-за вкуса, но прежде всего потому, что качество ее печеночного паштета неоспоримо доказывало превосходство науки над традицией и плана над молитвой.
– Попробуй и ты, – сказал он, – чтобы и ты знала, как должно быть.
Наифа запрокинула голову и отвернулась с упрямством капризного ребенка. Жених настаивал, угрожая, что наймет себе другую кухарку. Наифа рассмеялась, посмотрела на мужа и после того, как тот кивнул, клюнула с конца ложки и побежала вырвать во двор. Так выяснилось, что своих больших успехов в приготовлении еврейских блюд она добилась не только с помощью педантичных уроков Жениха и не только в силу своих способностей и памяти, но также благодаря «квасу», который эти блюда у нее вызывали.
С тех пор у нее сложилось непреложное правило: по окончании варки она пробовала из кастрюли, и, если ее рвало, знала, что еда получилась, и отдавала ее Арону, а если нет – выбрасывала ее собакам и курам.
– Собака поела вашего чолнта, – рассказывал ее муж Арону, – а потом не смогла бежать за стадом. Лежала целый день камнем под желудем.
Ухабистая дорога к шатру Наифы была впору для «пауэр-вагона» или осла, но Арон предпочитал ездить к ней на «траксьон-аванте», который двигался мягче и не тряс кастрюли. Поэтому он привез туда инженера Флоренталя, который рад был случаю испытать изобретенные им световые взрыватели. Флоренталь взорвал и сгладил несколько скальных ступеней, соорудил несколько стоков для воды, велел отодвинуть несколько валунов и заполнить несколько трещин, и «ситроен» Жениха начал каждую среду взбираться по каменистой тропе, доставляя кухарке муку и масло, овощи и мясо, фрукты для компота и карпов, бьющихся в жестяном ведре.
Наифа тут же принималась за работу, и к полудню в четверг сладковатый аромат уже поднимался меж полотнищами шатра, доводя до обморока сидевших в их тени. Запах пробивался сквозь тяжелые смрадные завесы, висевшие над овчарней, гнал объятых ужасом козлят и щенков к далеким холмам, сползал по спуску маленького вади, вливался в Долину и заполнял ее целиком, вдоль и поперек.
Арон никому не рассказывал о своей бедуинской кухарке, и теперь, когда запах ее варева достиг кибуцев и мошавов, появившихся в долине после нас, все удивились. некоторые разволновались, другие испугались, что кто-то вздумал сыграть с ними злую шутку, но в конце концов люди вышли из домов и коровников и пошли в сторону запаха, точно собаки-ищейки, улыбаясь смущенно и опасливо. Малые группки и группы побольше собрались вместе, как ручьи в русло, и огромная процессия вскоре пересекла Долину. Люди поднялись по маленькому вади к округлостям холмов и обнаружили, что запах материнского дома поднимается из черного шатра, натянутого в тени дуба и рожкового дерева и окруженного удивленными овцами и смеющимися бедуинскими детьми.
Спустя несколько месяцев случилось еще одно событие, связанное с Пниной, и в нем я уже не могу найти ничего забавного и смешного. Начало было простым и невинным: на краю нашего поля появилось зеленое пятно, и, поскольку дело было летом, Апупа понял, что речь идет о протекающей водопроводной трубе. Когда пятно увеличилось, он решил, что надо глянуть, проверить все «сколько» и «почему» и починить. Сначала он хотел взять с собой Габриэля, но дорога была неблизкой, день жарким, и к тому же Цыпленок – слабый и бессильный, как бледный росток, – уже погрузился в свою обычную дремоту, и Апупа не хотел его будить. Все младенцы растут и набирают вес во сне, а уж тем более – недоноски.
Амума тогда уже не разговаривала с ним, но он крикнул громким голосом: «Я спускаюсь кое-что проверить на участке, мама, присмотри за Цыпленком!» – и ушел.
И действительно, большой шибер на краю участка покапывал, как будто бы кто-то забыл закрутить его до конца. Апупа слегка затянул его, но утечка не прекратилась. Он нажал посильней – бесполезно. Тогда он нажал еще «чуть-чуть» – так он объяснил потом то, что случилось, – и сломал ручку крана. Тут уж он вскипел, и гнев его воспламенился еще больше при виде насмешливых капель, которые теперь ускорили свой бег и соединились в тонкую струйку. Он вытащил плоскогубцы, которые каждый крестьянин в те дни носил в кармане, силой повернул сломанную ось – и сломал также затычку.
Давид Йофе выпрямился. Оглянулся по сторонам, посмотреть, есть ли свидетели подлых проделок шибера, и начал выкрикивать свои обычные: «Так!» – «Не так!» – «Перестань капать!» – «Остановись, холера!» и прочие подобные вопли. Шибер не ответил, но брызнул струей прямо в лицо своему обидчику. Теперь уже у Апупы не осталось иного выхода, кроме как ударить его, – и все черные дрозды, жаворонки и сойки округи тут же примчались покувыркаться во взметнувшемся к небу фонтане.
– На этом этапе, – сказала Рахель, даже до его куриных мозгов дошло, что тут нужен специалист. Он закричал громовым голосом: «Арон! Быстрей иди сюда! Арон!» – и, когда я говорю «громовым голосом», Михаэль, я имею в виду, что все Ароны в Долине тотчас бросились бегом к самым разным местам.
И наш Арон тоже. Через каких-нибудь две минуты «пауэр-вагон» выехал со двора, спустился с нашего холма и сразу же повернул к полям. Амума только и ждала этого мгновенья. Еще раньше, когда ее муж только спустился к шиберу, она уже поняла, что там назревают несчастья. Теперь, услышав крики, увидев стаи слетающихся птиц и оценив скорость машины Арона, она поняла, что починка займет несколько часов.
Она бросилась к Пнине, распахнула дверь и крикнула ей, чтобы та вышла, что сейчас можно, чтобы она бросила всё и быстрей бежала покормить сына.
Белоснежный лоб Пнины порозовел от волнения. Она бежала, уже чувствуя, как стекает молоко, как ее груди становятся горячими и тяжелыми, а соски напрягаются так, что ей казалось, будто они указывают ей дорогу.
Габриэль сидел на циновке и играл с куклой. Несмотря на сильную жару, на голове у него была желтая шерстяная шапка. Пнина упала рядом с ним на колени и прижала к сердцу.
– Раньше всего покорми! – крикнула Амума. – Скорей! Покорми! Покорми!
Пнина оторвалась от сына и выпрямилась. Белые пуговицы ее кофты разлетелись во все стороны, смешиваясь с белыми каплями молока, уже падавшими на пол.
– Покорми его! Покорми! – И Пнина взяла потрясенного мальчика на руки, прижала его голову к своей груди и закрыла глаза.
Когда Арон вернулся домой, он увидел, что его жена ничего не помнит, ни своего имени, ни его, а на ее лбу появилась маленькая солнечная морщинка. А Апупа увидел младенца, который вел себя, как пьяный, и ползал кругами с выражением странной гордости на лице. И что еще более удивительно: он говорил. В два года Габриэль наконец произнес свое первое слово. Но к великому разочарованию и страху Апупы, то не было слово «папа». Пошатываясь на своих тоненьких цыплячьих ножках, Габриэль протягивал ручки и, попреки всякому обыкновению, кричал: «Покорми!.. Покорми!..»
Дед не осмелился никого обвинять, потому что у него не было доказательств, но даже его куриные мозги поняли, что произошло. Он кипел от гнева, опасаясь, что теперь Габриэль больше не согласится сосать из бутылочки или есть те специальные питательные смеси, которые он ему готовил. Но его опасения не оправдались – ребенок продолжал опустошать бутылочки, посылаемые ему матерью, и глотать гусиные желтки, которые Апупа смешивал с медом, но иногда вставал, снова протягивал ручки и выкрикивал это свое ужасное: «Покорми! Покорми!» – и продолжал это делать и в последующие годы: во «Дворе Йофе», в школьном дворе, и на деревенских улицах, и даже в армии, иногда при виде проходящей женщины, а иногда от голода или просто от тоски.
Он и сегодня кричит так – правда, редко и с широкой улыбкой, как будто пытаясь развлечь нас и своих товарищей подражанием самому себе. Но мы, которые весело смеялись, когда Габриэль появлялся в бабушкиных платьях, и улыбались, когда он в армии получил знак отличия, и приняли, кто с явным согласием, кто с молчаливым, его товарищей, которые раньше, в армии, были «Священным отрядом», а сейчас превратились в пеструю и крикливую компанию попугаев, живущих вместе с ним, с Гиршем и с Апупой, – мы при звуках этого «Покорми!» не смеемся. Не смеемся, и всё тут. Вот так. Мы, Йофы, почти во всем стараемся найти что-нибудь забавное, и даже если не всегда на самом деле этому рады, не раз находим. Даже над смертью некоторых Йофов, не говоря уже об их жизни, мы подшучиваем. Но над этим криком – нет. Не видим в нем ничего смешного, и всё. А теперь я вернусь на свои следы, чтобы разобраться со своими квадратными скобками и развернуть несколько угловых.
* * *
Первый знак, которым Амума дала знать о своем приближающемся конце, сверкнул уже за много дней до ее болезни. Преднамеренным и продуманным образом она принялась запечатлевать себя в семейных воспоминаниях, и поскольку хорошо знала все выверты и уловки нашей йофианской памяти, то понимала, как важно вновь и вновь повторять желаемую версию.
Вот так это у нас в семье: я, например, знаю об отце моего деда лишь то, что захотел рассказать его сын. И моя мать тоже подвергает цензуре рассказы, не соответствующие ее мировоззрению, – ведь все знают, что доктор Джексон уже умер, но мать не рассказывает об этом и уж тем более не отвечает на естественный вопрос – как это произошло? Растерзал ли его белый медведь в конце забега на Аляску? Прихватило ли его тяжелое воспаление легких после холодного душа? Не из мести или злости, но я предпочитаю вторую возможность.
Мой отец тоже придумывал небылицы, но он делал это, чтобы повысить художественные достоинства своих историй, а вот рассказы Рахели подозрительны мне куда больше, потому что у них есть явное назначение: создать наследие, образ и язык, – и поэтому мне ясно, что это не просто вымысел.
И вообще, кто знает что-нибудь о предках своей бабки и своего деда? Ведь даже огромные, возрастом в столетия, генеалогические деревья иных семей, где тщательно исследованы самые мельчайшие веточки, на которых гнездятся давно вымершие птицы, – и те говорят нам не больше, чем, скажем, данные, необходимые для участия в выставке породистых собак. Или, как говорит моя тетка: «Чем тебе поможет, что у истоков твоей династии находился Виленский Гаон [105]105
Виленский Гаон – так традиционно именуется духовный лидер литовского еврейства XVIII века рабби Элиягу (1720–1797).
[Закрыть], если твой сын все равно обыкновенный дегенерат?»
К примеру, герцлийские Йофы заходят в своих претензиях так далеко, что утверждают, будто наш род ведет начало не от царя Саула, а от Йоава бен Саруйи {47} , военачальника царя Давида, в доказательство приводя способ, которым этот Йоав убил какого-то своего врага по имени Амессай: одна рука обнимает, а другая вонзает – в точности так, как мы, Йофы, режем сегодня хлеб. Но подлинно творческая семейная память вовсе не нуждается в столь далеких свидетельствах. Достаточно трех поколений вспять, а дальше памяти приятней постепенно рассеяться [раствориться] [разредиться] <развить в каком-нибудь другом месте: глагол, который будет выбран, зависит от того, как мы понимаем или представляем себе процесс забывания>. А раз в год, на пасхальный седер, она, наша семейная память, возвращается к нам, вместе с нашими кровными родственниками: сестрами, и братьями, и детьми, и родителями («дед и бабка, тетя с дядей в полном праздничном наряде»), и с нашими некровными родственниками («невеста и жених в коляске на двоих»), и с нашими совсем уж дальними родичами: четверо сыновей, и четыре праматери, и трое праотцов {48} , и Бог наш единый, один-одинешенек, – и они тоже возвращаются к нам в этих песнях, которые ведь, по сути, не что иное, как упражнение памяти и ее тренировка.
Так «ма ништана» [106]106
«Ма ништана?» («Ма миштана алайла а-зэ?», иврит) – «Что отличает эту ночь от всех других?») – вопрос, который задают себе участники пасхального седера, чтобы напомнить друг другу, что эта ночь знаменует выход из египетского рабства на свободу и все евреи являются участниками этого исхода. В обычной речи часто употребляется в смысле: «Так что изменилось?»
[Закрыть]? Что, собственно, изменилось? Чем мы так уж отличаемся от всех? А тем, что каким-то насмешливым образом в нашем семействе, по словам Алоны, «всё происходит наоборот». В самом деле, весь год мы умудряемся ходить по суше, но именно в пасхальный седер нас опять покрывают пучины {49} , нас накрывает [нас погребает] [нас затопляет] заново смыкающееся Красное море воспоминаний. И даже тем Йофам, которые перед тем, как собраться вокруг пасхального стола, припомнили излить семя, выпустить кровь или покормить ребенка молоком, – даже им не удается избежать захлестывающих вод этой пучины, и тогда наша семья кажется мне похожей на резервистов, которые раз в год собираются на пикник на своей базе, чтобы раздуть золу воспоминаний: как бросили осколочную гранату в нужник точно в то время, когда там уселся старшина, и как команда Гади укокошила целый сирийский десант, и как Амума-Йохеведопустила корзинку с маленьким Моисеем в Великую реку, и как мы с пасли Яку из иорданского плена, и как Апупа-Моисей {50} убил египтянина и спрятал его в песке, и как командир части хотел разобрать вигвам Габриэля и его друзей, и как мы послали нашей Юбер-аллес пасхальную мацу в Вальдхайм, а она бросила ее свиньям – впрочем, это уже и впрямь, а не по-пасхальному, горькая [107]107
На пасхальном седере подают горькую зелень, марор, как напоминание о горькой жизни в египетском плену.
[Закрыть]история.
И тогда Айелет спрашивает, на что это мы все время так похабно намекаем своими «настигну», и «обнажу», и «введу», и «насажу» {51} . А Рахель пользуется суматохой и хвалит себя своим: «А рыба таки-да хороша», – даже не попробовав, и Апупа встает и начинает отходить боком, как рак, чтобы сблевать во дворе, а Жених смущенно опускает взгляд и говорит: «Нельзя было давать ему пить».
– Это не из-за вина, – говорят ему все. – Он и на Хануку ведет себя, как идиот.
– И кроме того, – добавляет Рахель, – именно из-за того, что твой отец однажды дал ему выпить, ты сегодня сидишь здесь с нами.
И тут уже начинаются крики. Хана, и Апупа, и Габриэль, и Рахель кричат, каждый в свой черед: «Это таки-да было так!» А Айелет и Ури с раздражающим спокойствием добавляют: «Или не так». Но даже если бы все они говорили правду, это бы все равно ничего не прибавило и не убавило, потому что в семействе Йофе различие вариантов – это не выражения разногласий, а тот клей, который держит нас вместе.
Что же касается Амумы – ее тоска по Батии не уменьшилась, ее возмущение тем, как Апупа обращается с Пниной, не ослабло, и ничто не сдвинуло ее с намерения отомстить. Ее отдельная кровать, молчащее пианино, грозные планы и подчищенные фотографии были пока лишь демонстрацией намерений, а не настоящей местью. Ибо настоящей местью может быть только окончательное расставание, из которого нет возврата.
* * *
Возвращаясь из школы, я не раз видел, что мать сидит на веранде нашего дома с небольшой и преданной стайкой своих единоверцев, которые дважды в год, с постоянством перелетных птиц, приземлялись у нас во дворе. Отец присвоил им прозвище «травоеды», а она называет их «мои гости».
– Если ты думаешь, что они приходят к ней ради здоровья, – сказал мне отец во время одной из наших маленьких греховных трапез на большой колесной шине в дальнем углу двора, – то ты ошибаешься!
И объяснил, что «травоеды» приходят потому, что все, кто живет по определенным законам и принципам: убежденные вегетарианцы, восторженные хасиды, танковые командиры и перелетные птицы, – нуждаются в расписаниях, приказах, наказаниях и наградах
– Все голодны? – спрашивала мать.
– Очень голодны, – отвечают они.
– Голод – лучшая приправа, – провозглашает она и благословляет: – Приятного аппетита!
Там был один симпатичный худой старик, ожидавший именно этого момента. Как только мать говорила: «Приятного аппетита!» – он торопился со словами: «Приятного аппетита, а то живот уже свербит-то!» – обводил всех глазами, проверяя, понята ли и воспринята ли его шутка, и тут же объяснял: «Аппетит и свербит – это рифма» – и с этого момента не переставал надоедать остальным бесконечными анекдотами, которые извлекал из своей бездонной записной книжки.
После обеда мать занимала «гостей» работой в своем огороде, которая должна была «укрепить наши мышцы», а также «нашу связь с пищей». Большие плакаты с лозунгами вроде: «Нездоровая еда – это страшная беда» или «С углеводами белок – все болезни к нам привлек» – торчали между грядками, и, когда отец был еще жив и в хорошем настроении, там появлялись также и лозунги типа: «Стар и млад едят шпинат» и «Корова-душка дело знает – люцерну с тыквой уминает».
Сегодня отец уже умер, ушел, улизнул, и те гости тоже уже поумирали – наверно, не так ревностно блюли строгие запреты, как запреты легкие, – и моя мать, которая не умрет никогда, жует теперь свою жвачку с новыми поколениями «травоедов». В последние годы к ней приходят и совсем молодые люди, многие – после «путешествия на Восток». По своей наивности они приписывают ей духовную и этическую значительность и ищут у нее не только правил «здорового питания», но также житейских наставлений и ответов. В результате в наши ворота стучится странная братия: страждущие в поисках излечения; здоровые, пекущиеся о благополучной старости; поклонники, ищущие себе гуру; аскеты, взыскующие кнута; искатели жизненного пути, видящие в ней путеводный маяк. Когда кто-нибудь из этих новых «гостей» задает ей вопрос, выходящий за пределы законов питания и касающийся выбора наилучшего пути для человека, – она раздражается: «Ты ешь здоровую пищу, а остальное уже придет само собой», – даже не представляя себе, что такой ответ всемеро повышает ее духовный авторитет.
– Ты могла бы сколотить капитал, бабушка, – сказала ей Айелет. – Сбрось свои старые рабочие штаны, переоденься во все белое, а я организую тебе несколько ковров и подушек… Мы тебе устроим здесь ашрам [108]108
Ашрам ( санскр. – «прибежище») – обитель учеников, собравшихся вокруг своего гуру.
[Закрыть], а если тебе еще удастся отрастить белую бороду, как у твоего отца, то мы заработаем даже больше, чем твоя сестра на бирже.
Хотя они симпатизируют друг другу и похожи друг на друга, обе сильные и обе высокие, но во «Дворе Йофе» моя дочь и моя мать – две самые крайние противоположности. И тот факт, что Хана Йофе не принимает предложения Айелет Йофе, проистекает отнюдь не из ее убеждений, а имеет куда более прозаичную причину: она просто не понимает, о чем говорит ее внучка. А будучи женщиной довольно ограниченной и в других областях – вот что происходит с тем, кто одновременно и Йофе, и вегетарианец, – она не понимает также подлинных желаний своих «гостей» и потому удивляется, почему это каждое ее слово удостаивается толкований, не имеющих отношения ни к еде, ни к клизмам, ни к «спасительным плодам» или «животворным семенам».
Но тогда, в дни моего детства, к ней приходили одни только приверженцы «здоровой пищи», и все оставались в выигрыше: отец и я избавлялись на время от ее проповедей и капаний, гости получали те советы, ради которых пришли, а мать выжимала и подавала «соки», варила цельный рис, парила овощи, а главное – удовлетворяла свою миссионерскую страсть: рисовала на большом листе картона яды всех видов и цветов, читала лекции, назначала посты, раздавала похвалы и порицания. И еще одним делом она занималась со своими «гостями» и пыталась заниматься с нами двумя – выясняла время их дефекации и записывала его на доске объявлений.
– Жена и дети доктора Джексона проверяли свои часы по его дефекациям, – объявила она, а отец шепнул мне:
– У меня часы дерьмовые, а у доктора Джексона были часы из дерьма.
Мы оба прыснули, а «травоеды» подняли испуганные лица над своими кормушками, нервно переступили копытцами, беспокойно задергали хвостами, и дрожь пробежала по их коже.
Мать бросила на отца устрашающий взгляд:
– Что ты сказал, Мордехай?
– Мы обсуждали, переходили ли в апреле дефекации доктора Джексона на летнее время.
Воцарилось молчание.
– Чтобы его дети, не дай Бог, не опоздали в школу, – объяснил отец. – Какой учитель поверит такому объяснению: «Наш папа пошел какать на час позже»?
Мать обвела глазами своих ужаснувшихся «гостей», сказала, что она рада отметить, что никто из них не рассмеялся «безвкусной шутке моего мужа», и на их лицах появилась улыбка детей, выдержавших экзамен. Такое же счастливое выражение появлялось на лице того, кому она говорила: «Прекрасно! У нас был стул ровно в шесть часов утра!» (точный и успешный стул становился достоянием всей группы, в первом лице множественного числа: «У нас был», «Мы сходили», «А какой была наша кака?»), точно так же, как стыд и раскаяние – на лице того, кто был пойман на том, что обманывал свое собственное «первое-лицо-единственного-числа»: пожирал украдкой всевозможные яды и тем самым навлекал на себя всевозможные несчастья.
И каждый вечер, после того, как она скоординировала все их дефекации, подытожила вес их достижения и вычла из них все их проступки, мать присваивала самому отличившемуся гостю дневное «зеленое очко», сообщение о котором публиковалось на ее доске объявлений. Три «зеленых очка» давали их обладателю право поработать пугалом на ее огороде. А что же случилось с учителем природоведения, который служил пугалом, когда она была девочкой? На сей счет тоже имеются разногласия. Некоторые говорят, что он состарился и покинул свой пост из-за болей в ногах, тогда как другие утверждают, что теплые весенние ветры высушил и его настолько, что он рассыпался в прах и его унесло. Но новый директор школы, тот, что сменил того, который сменил Элиезера, сказал мне, что старый учитель иногда появляется в школе – в наряде пугала, с широко расставленными, как на распятии, руками, лицо обрамлено клочковатой седой бородой и желтыми соломенными бакенбардами, – входит в учительскую, где он уже никого не знает и никто не знает его, и говорит, что пришел провести свой урок. И тогда он, директор, угощает его стаканом чая с печеньем, а потом просит двух учениц старшего класса проводить гостя обратно на его место в огороде.
* * *
Следующим знаком, которым Амума известила о своей смерти, был многократный повтор цикла одних и тех же рассказов о днях ее детства и юности «тама», в России, в маленькой деревне возле Макарова. Вначале мы думали, что «Тама» – это название ее деревни, пока не поняли, что на языке Амумы «тама» значит «там». Она рассказывала о реке, которая «была у нас тама», о березовой роще и о своих отце и матери, он с бородой, она в чепце, которые умерли и были похоронены «тама», о своем старшем брате, который был взят – «его схватили» – на военную службу, а потом женился на «сибирячке» и уже не вернулся.
Снова и снова слушали мы ее рассказ о «лавке, которая была у нас „тама“» и о товарах, которые в ней продавались – товарах «для тела» (сапоги и рабочие инструменты для русских крестьян), товарах «для души» (тфилин и талесы для евреев) и товарах, что «между тем и этим» (селедка, как же иначе?).
Потом в перерывах между этими историями начали множиться наставления, обычные для людей, которые приуготовляются к смерти: «И запомните, что…» – а также: «И не забудьте, что…» Не спрашивайте меня, какая разница между ними, но, поскольку Амума один раз говорила так, а другой – этак, разница, видимо, была. Она вновь и вновь повторяла эти свои наставления, словно желая убедиться, что они услышаны и усвоены. Вновь и вновь проверяла слушателей, помнят ли они все детали, и не только помнят, но и понимают ли тоже. А между делом попросила Арона свозить ее в Хайфу, в лабораторию инженера Флоренталя, вместе с ее старой коробкой с фотографиями – сделать с них сотни копий и заполнить ими сотни одинаковых маленьких памятных фотоальбомов, чтобы парни, которые будут возвращаться от Рахели, разнесли их по широким семейным просторам. Только на сей раз в этих ее альбомах появилось новшество: Амума перешла от фотокопии к фотошопии, и на всех снимках, где она раньше была вместе с Апупой, теперь она стояла одна.
Фотографии были очень старые. Много лет назад по Долине проходил какой-то бродячий фотограф, и Апупа увидел его в полях – спотыкающегося, с потрескавшимися губами, в состоянии, близком к солнечному удару, – подобрал, вывел в тень и накормил. Фотограф оправился и начал фотографировать, а через несколько месяцев прислал конверт, набитый снимками. В детстве мы часто разглядывали их, потому что они были чем-то вроде иллюстраций к тем историям, которые нам рассказывали взрослые. Вот барак, а вот палатка, а это первый коровник и арабские куры. Деревья еще маленькие, и дома еще только в планах. Вот Апупа – до того, как у него появилась седая борода, вот Амума и ее дочери, все до единой. Мы сравнивали их лица – тогда и сейчас. Никто не говорил этого, но все понимали, что по тем изменениям, которые произошли с Ханой и Рахелью, мы пытаемся угадать, как выглядит сегодня изгнанная Батия.