Текст книги "Фонтанелла"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
– Ни под каким видом! – закричала она, когда однажды утром он встал и сообщил о своем намерении вступить в Пальмах. – Ни под каким видом! Ты не пойдешь!
– Я пойду, – сказал он. – Каждый здоровый парень должен сейчас приготовиться к войне.
– Ты не здоров! Скажи им, что у тебя болит нос.
– При чем тут нос? – удивился Парень, который был вскоре убит и поэтому не успел узнать и выучить все наши семейные выражения. И снова объявил: – Я пойду, и там мне наконец удастся поспать, сколько я хочу и сколько мне нужно.
Но Рахель была права и еще в одном и, как настоящая Йофа, не упустила сказать: «Я вам говорила». Как она и подозревала, Хана потребовала, чтобы на двойной свадьбе – ее с Мордехаем и Пнины с Ароном – гостям подавалось угощение из «здоровой пищи». Она не согласна, сказала Хана, чтобы «событие, которое должно радовать, обернулось непоправимой бедой». Моего отца – вопреки тому, что произошло в последующие годы, – это позабавило, Пнине было все равно, Арон не осмелился возражать, а Амума уже лишилась своей силы. Но задним числом выяснилось, что волнение было излишним. Все равно никто не прикоснулся к угощению Ханы, потому что все потеряли аппетит при виде Пнины – ее белой кожи, белого венка и белого платья, слегка натянувшегося на чуть выпуклом еще животе, и ее холодной, сапфировой красоты, которая осветила лица гостей и судорожно сжала их желудки, когда была поднята ее фата.
Но были и довольные: инженер Флоренталь, которого позвали сфотографировать свадьбу, Гирш Ландау, который убедился, что Давид Йофе выполнил уговор, Апупа, у которого были теперь и сын, и зять, и, наконец, сам Арон, маленький и хромой, очень черный на фоне белизны его жены и его рубашки.
– Ну, скажи мне, на что он похож, – шепнула Амума Гиршу. – На сгоревшую до конца спичку.
Сдержанная и суровая, она уже размышляла о следующих этапах своей мести, а Апупа, не догадываясь об этом, перемещался со двора в дом и обратно, то входил глянуть на своего мизиника, то выходил упрекнуть притихших гостей, говорил им, что надо радоваться, и сотрясал землю своим топаньем.
– Сыграй им что-нибудь! – крикнул он Гиршу.
Свояк поднял смычок, но мелодии взвивались так, как будто они падали. Даже Сара Ландау, которая умела танцевать и знала все последние модные танцы, не поднялась со стула. И гости со стороны моего отца, пальмаховские ребята, во все остальные дни – весельчаки и балагуры, молчали в углу двора. И даже присутствие Задницы – ребята из семьи позаботились, чтобы ей ни разу не попался стул, на котором она смогла бы поместить свою попу, – не исправило им настроения.
Инженер Флоренталь носился среди приглашенных, расставлял, надоедал, и сверкал магнием, и в конце попросил Сару Ландау собрать всех Йофов для «общей семейной фотографии». Все собрались и встали – у нас каждый знает свое место, – а сразу же после фотографирования, когда группа распалась на осколки, гости воспользовались инерцией распада, чтобы разлететься вообще. Через несколько минут двор уже опустел.
Спустя несколько дней, когда инженер Флоренталь принес фотографии, Амума рассмотрела их и заметила, что на общем снимке нет Арона и Пнины. Инженер Флоренталь испугался, извинился, сказал, что супруги, как видно, не захотели фотографироваться и что надо было вовремя обратить на это его внимание. Амума сказала, что теперь уже поздно сожалеть, и как бы невзначай спросила, есть ли способы убрать людей со снимка, когда они уже сфотографированы. Инженер сказал, что такие способы существуют, однако все они оставляют уличающие следы, но на обратном пути в хайфу погрузился в глубокое раздумье.
Что же касается жениха и его невесты. то они действительно ушли еще до фотографирования и скрылись в своем новом доме. В просторных комнатах стояли запахи свежей побелки, краски и дерева. Арон, знавший вкус жены и ее любовь к чистым и светлым пространствам, покрасил стены в очень светлый, почти белый персиковый цвет и поставил лишь самую необходимую мебель.
– Не грусти, Пнина, – сказал он, обращаясь к прямой, высокой белизне ее спины, и, когда она повернулась к нему, снова повторил, с той же неловкостью, как будто желая помочь: —Я буду тебе хорошим мужем.
– Я знаю, – сказала она, – и я не грущу, Арон. Я рада этому дому, мы сможем здесь укрыться от Семьи.
Снаружи доносились сиротливая мелодия скрипки и тихие голоса гостей.
– Ты думаешь о том парне, который был у меня? – спросила Пнина.
– Я не хочу говорить ни о чем, что связано с этим, и, уж конечно, не сегодня.
– Я была с ним только один раз.
– Это не важно, сколько раз! – взорвался Арон. – Ты была и, хуже того, ты забеременела. От семени кого-то другого. Вы, женщины, не понимаете, что это самое тяжелое для мужчины. Не только то, что он тебя трогал, а то, что его семя… Как на грядке… Попало в твое тело и принялось… – Арон задыхался. Он почти плакал. – И ведь те, кто тебя видит, они же не могут поверить. Беременна? Ты? С этой твоей белизной, и красотой, и чистотой? Моя мать предупреждала меня, она говорила, что можно отказаться от этого уговора, она сказала: «Эта женщина, Арон, не родит тебе детей». Как она была права и как даже она не предвидела всех возможностей… – Он охватил голову руками и вдруг напомнил Пнине того мальчика, которым он был, прежде чем вывернул бедро, охромел и почернел от боли.
– Я знаю, что твоя мать не любит меня, – сказала она, – это моего отца она хотела.
Во дворе воцарилась тишина. Гости уже улизнули. Пнина села на кровать, опустилась на спину и исчезла. Только глаза, рот и черно-махровая роза ветров ее волос выделялись на белизне простыни.
– Ляг возле меня, Арон.
Арон лег, застыв от страха и любви.
– Я закрываю глаза, закрой и ты.
Она проснулась задолго до рассвета. Арона уже не было. Он ушел в свою мастерскую. На нем висел договор, который нужно было выполнять, и работа, которую нужно было делать, и деньги, которые нужно было зарабатывать, и семья, которую нужно было обеспечивать. Пнина прошлась по своему новому дому, осмотрела комнаты и улыбнулась при виде хитроумных устройств, которые он придумал специально для нее: кухонная раковина с вытягивающимся на шланге краном, первым таким в мире, душ, куда вода подавалась из солнечного бойлера, тоже первого в мире, потому что его зеркала поворачивались вслед за солнцем на осях в подшипниках, имитируя движение головы подсолнуха. Зеркало-трельяж, единственное в мире, которое могло уловить, вместить и отразить ее красоту, не раскалываясь при этом, и дверь с замком, на вид совершенно обычным, если не считать того, что он открывался только снаружи – «Вход затворен был дверями из чистого злата… хитрой работы искусного бога Гефеста» [101]101
«Вход затворен был дверями из чистого злата…» – из описания дворца царя Алкиноя («Одиссея», песнь 7, стихи 88–94, перевод В. Жуковского): «Вход затворен был дверями, литыми из чистого злата; / Притолки их из сребра утверждались на медном пороге; / Также и князь их серебряный был, а кольцо золотое. Две – золотая с серебряной – справа и слева стояли, / Хитрой работы искусного бога Гефеста, собаки…»
[Закрыть].
Ее жизнь с Ароном, отметила она про себя, начинается с согласия: оба они хотят, чтобы она была закрыта в доме. Посмеиваясь над этим, она вдруг заметила странное явление: хотя она смеялась лишь в душе, про себя, ее смех отражался от стен. Свет заходящей луны проникал сквозь щели жалюзи, его полосы двигались по полу. Потом взошло солнце, послышались нетерпеливые, ожидающие шаги Апупы. Пнина сцедила молоко. В стене возле двери открылось маленькое отверстие, сделанное Ароном специально для этой цели. На другом его конце ждала рука Амумы, которая приняла полную бутылочку и поставила вымытую пустую на специальную полочку. Потом Амума отнесла молоко на деревянную веранду и занялась своими делами, но всё это время была погружена в размышления. Наконец она вошла в мастерскую и сказала:
– У меня есть к тебе просьба, Арон.
– Что?
– При случае, когда будешь в Хайфе, зайди к инженеру-фотографу, приятелю твоих родителей, и скажи ему так: Мириам Йофе просит передать – не просто людей и не просто со снимков, а Давида Йофе со всех семейных фотографий.
Глава пятая
ПАРЫ
Время не замедляет свой бег, не прекращает его, не отдыхает и не дает отдохнуть. Пустое заполняется, полное опустошается, кривое делается прямым {45} . «А ровное становится сладким», – смеялась как-то Рахель, уже не помню над чем, сладкое – синим, синее – далеким. Я мог бы и дальше идти по этой влекущей, лукавой словесной тропе, но сейчас не время снова гореть – ни на пшеничном пылающем поле, ни среди цветистых, пустых словес. Поэтому скажу так: отношения между моим отцом и Убивицей, начавшись с простой «взаимопомощи», со временем переросли в желание и любовь. Добрый запах еды, союз обладателей общей тайны, вдобавок одинаково склонных к радостным грехам и авантюрам, – все это сплелось в те мокрые веревки, которыми люди в паре связывают друг друга.
Покров секретности, удовольствие от совместной трапезы, взаимная приязнь и покой, которые нисходит на людей вообще и на мужчину с женщиной в частности, когда они вместе жуют и ощущают вкус еды, – всё это тоже делало свое дело, и еще до того, как они возлегли друг с другом, у них уже появились привычки, свойственные всякой паре: свои интимные словечки, свои переглядывания и свои сигналы удовольствия, и, когда «это» произошло, они почувствовали, словно соскальзывают в уже поджидавшую их клеточку. Посреди обеда, сидя за столом и разгрызая бедрышки запеченного барашка, они вдруг заметили, что уже несколько минут неотрывно смотрят друг на друга поверх обгладываемых костей. Мордехай Йофе положил свой кусок барашка на тарелку, и Убивица тут же сделала то же самое со своим куском. Оба они слегка наклонились вперед, и тогда Мордехай сказал:
– Кажется, пришло время сказать тебе, сколько радости ты даешь мне, сколько удовольствия…
Она улыбнулась и сказала:
– То же самое и с моей стороны, – и он поднялся, обогнул стол, подошел и опустился на колени возле ее стула.
– До сегодняшнего дня это была дружба, – сказал он. – Давай решим, что отныне это любовь. – И, поднявшись с колен, вернулся к своему стулу.
Почему они сразу не встали и не поспешили к кровати? По той же причине, по которой ждали от самой первой своей трапезы и до этой. По той же причине, как сказал отец, которую имела в виду Тора, когда запрещала сношение с животным.
– Оседлать ослицу может любой осел, но у существ культурных есть ритуалы и прелюдии, и они получают удовольствие от ожидания и от сознания, что вот, через несколько минут, сейчас, завтра, через два года, через месяц или через час.
И вот так, понимая суть той мечты и зная срок того ожидания, они закончили есть, смахнули крошки с губ, и он сложил тарелки в раковину, и она их помыла, и он их вытер и вернул на место в ящик и шкаф, а когда она развязала передник, отец прижался к Убивице сзади. Его рука хотела было обнять ее шею, но, вспомнив вдруг, что она у него единственная, спустилась наискосок от женской талии на бугорок лобка, тепло и радость которого можно было ощутить даже сквозь ткань передника и плотное полотно рабочих брюк.
За неимением второй руки он положил в ложбинку ее шеи свой подбородок. Она на мгновенье прижалась щекой к его щеке, а потом повернулась к нему лицом. Они поцеловались. Она сняла кухонные передники с себя и с него, повесила их на место и сказала: «Я пойду помоюсь, а потом ты тоже». И вернулась уже в домашнем платье, и услышала, как он моется под душем, а потом осторожно протирает тряпкой пол.
«Как дикие звери в лесу», – сказала мама, чье основополагающее мнение о муже не мог изменить никакой культурный ритуал. Культура или не культура, душ вместе или порознь – долгие годы вегетарианства породили у нее ту остроту чувств и то недоверие, которое травоядные развивают в отношении гепардов и львов. Но отец не слышал ее слов, и не потому, что поедание мяса будто бы притупляет человеческий слух, а по той простой причине, что бедра Убивицы уже закрывали его уши.
Обычно человеку трудно представить себе своих отца и мать в таких ситуациях. Не друг с другом и, уж конечно, не с кем-нибудь посторонним. Но мой отец – тот недостающий и органичный кусочек, что спокойно укладывается в любой любовный пазл и с легкостью составляет пару с любой женщиной. Его голова поднялась по животу Убивицы к ущелью между ее грудями. Они были культурные существа – и она лениво перевернулась, чтобы он поцеловал ее и в затылок. Культурные существа – и его губы взъерошили нежный пушок на ее затылке и спустились на юг вдоль позвоночника. Теперь перед ним расстилалось поле ее спины и вставал ее запах. Она почувствовала, что по ее бедрам побежали мурашки, и засмеялась в матрац.
Каждый день я видел, как он одевается, нарезает хлеб, шнурует туфли, ведет одной рукой «рено-дофин» министерства сельского хозяйства, и несколько лет спустя, когда я спросил, как он одной рукой управлялся с женщиной, он сказал:
– Требуется терпение, и это трудно.
Мы и тогда сидели вдвоем, отец буйный и сын непокорный {46} , почти по Второзаконию, в роще тех кровавых апельсинов, которые он посадил на своем экспериментальном цитрусовом участке, выделенном ему в Галилее министерством сельского хозяйства, и тут он сказал, что я должен «подняться на ноги», прийти в себя после изгнания Ани из деревни и снова воспрянуть духом.
– Это тоже своего рода ампутация, и нужно ее преодолеть.
И вдруг начал говорить об Убивице и сказал:
– С ней, Михаэль, это всегда были совсем особые отношения.
Я по сей день так и не понял, что он имел в виду, говоря «всегда», и что – говоря «отношения», и что – говоря «совсем особые», и почему он вдруг заговорил об этом с подростком, своим сыном, слишком молодым для чужих секретов и слишком поглощенным собственной болью, чтобы почувствовать боль другого. Но я ему прощаю, потому что, в отличие от своей матери, я не исправляю мир. Вместо того чтобы исправлять, я рассказываю, и вместо того чтобы проповедовать, я помню, и, кроме того, пусть этот мир сначала исправит меня.
* * *
– Я хотела сварить тебе обед, – сказала Пнина вернувшемуся домой Арону, – но большой дом был заперт, а в кладовке ничего нет.
– Ты не должна варить. – Он торопливо прохромал в кухню. – Я принес еду, все, что нужно. Вот, – и он поставил на стол принесенную с собой закрытую кастрюлю, – тут всё, что ты любишь: вареники и пирожки, с мясом, и с кашей, и с картошкой, а вот овощи, и хлеб, и пиво. – И повернулся к ней: – Ты весь день сидела дома?
– Да, – сказала Пнина, – что мне делать снаружи?
– Ну и хорошо, – сказал Арон. – Дома лучше.
– Я постираю тебе рабочую одежду. – Она поднялась.
– Нет, нет, – испугался Жених, – я отдам ее прачке. Тут в деревне есть женщина, которая берет в стирку.
– К прачке? Но ведь теперь все деньги, которые ты заработаешь, нужно отдавать отцу и семье.
– Ты знаешь об этом? – вырвалось у него шепотом. – Откуда?
– В семействе Йофе нет секретов.
– У меня достаточно денег и будет еще больше, и мои дела с твоим отцом не должны тебя беспокоить.
– Они меня не беспокоят. – И она замолчала.
– Ты можешь читать, ты можешь слушать музыку, ты можешь шить, и рисовать, и писать, тут есть радио и граммофон, и я принесу тебе все книги и пластинки, какие ты захочешь.
Пнина продолжала молчать, и Арон, которого пугало любое состояние души, не связанное с практическим действием, с неожиданной поспешностью встал, почти вскочил, и повторил:
– Дома лучше. Я не хочу, чтобы мотыга натерла тебе мозоли, и я не хочу, чтобы стиральное мыло испортило тебе пальцы, и я не хочу, чтобы солнце сожгло тебе лицо и проложило морщины. Не для этого я на тебе женился.
– А для чего?
– Ведь ты сама знаешь.
– Я знаю, но я хочу услышать от тебя.
– Во-первых, потому, что так решили.
– А во-вторых, Арон?
Он смешался:
– Что во-вторых?
– Ты сказал «во-первых», так теперь должно быть «во-вторых». Скажи мне, что ты сам решил, не то, что решили за тебя.
– А во-вторых, – он потупился, – а во-вторых, из-за твоей красоты… – и добавил со смешком, который чужому уху мог бы показаться недобрым: – Как тебе самой хотелось смотреть на красивые дома в Тель-Авиве и хоть раз побыть с каким-нибудь красивым мужчиной…
– В конце концов вся эта красота кончится, – сказала Пнина. – Моя мать тоже была красивой женщиной, а сегодня она в ссоре с зеркалом.
– Эта красота моя, и я ее сохраню. У меня есть план.
– А если тебе даже удастся – что ты с ней будешь делать?
– Почему мы шепчемся? – вдруг воскликнул Жених. – Нас же никто не слышит! Что я буду делать? Я пойду с ней спать, и с ней я проснусь, и к ней я вернусь домой. Вот что я буду с ней делать. Чтобы смотреть на тебя, и касаться тебя, и знать, что здесь кончаются плавильная печь, и токарный станок, и моя хромая нога, и масло и сажа, что уже не сходят с моей кожи и из моей души, – всё это кончается, и начинаешься ты.
Он никогда еще не говорил с таким возбуждением, и Пнина молчала.
– Я отказался от занятий в Технионе, – Жених наклонился к ней, не поднимая глаз, – и от своей чести я отказался. Пятна твоей крови на обивке с того времени, когда я вез тебя рожать, я вижу каждый раз, когда сажусь в мой «ситроен», и того мальчика, которого ты родила от другого мужчины, я вижу каждый день у твоего отца. Каждый день! Живого! Лежит со всеми своими именами в инкубаторе, который я ему построил.
– Ты совсем как мой отец, Арон. – Она встала. – Зачем ему нужен был сын, когда у него есть ты? Мальчик будет жить и без инкубатора, а ты получил бы меня и без всякого уговора. Я люблю тебя, вместе с твоей хромой ногой, и с черными морщинами, и с тем лицом, которое ты считаешь уродливым.
– И все-таки ты переспала с ним, так что лучше, что был уговор, – ответил Арон. – Когда есть уговор, никто не чувствует, что ему делают одолжение.
– Ты ничего не понимаешь, Арон. Никто не собирался делать тебе одолжение…
– Пнина! – Он поднялся. – Зачем рассказывать сказки? Когда такая женщина, как ты, выходит замуж за такого мужчину, как я, что это, если не одолжение?
Амума сказала, что у Арона и Пнины «не было консумации», и, когда она наблюдала за их ночными прогулками, в ее глазах мелькали молнии гнева и искры страдания. Но Амума не любила и других своих зятьев. О моем отце она сразу же сказала, что он «тот еще ходок», и не ошиблась, а Рахелиному Парню так и не простила свадьбу, на которой не присутствовала. Но когда он погиб в Войне за независимость, она сразу изменила свое мнение. Скорбела о нем, как о собственном сыне, даже сказала: «У вас любовь была видна простым глазом, – и добавила: – Только одна нормальная любовь была в доме, а сейчас и ее уже нет». Но слезы, которые она смахнула, когда пришло извещение о гибели Парня, ни на кого не произвели впечатления, потому что Амума умела выдавить из себя слезы без всяких усилий. У нее было несколько испытанных воспоминаний, не говоря уже о мелодиях, которые действовали безотказно и при необходимости увлажняли глаза, вызывая слезу-другую, а то и настоящий поток.
Парня похоронили на горе Герцля в Иерусалиме. Рахель прочитала над его могилой стихотворение «Море молчания выдает секреты», и когда Задница шепнула ей: «Это Бялик!.. Это Бялик!..» – ответила шепотом: «Что делать, иногда нет выхода».
И когда умолкнет весь этот мир
Я выйду искать, где моя звезда.
Потому что нет мне мира, кроме того,
Что остался в сердце моем навсегда.
Рахель кончила читать, закрыла книгу и сказала:
– А теперь спи себе вволю один, никто тебя уже не побеспокоит…
Она поехала в Тель-Авив, потому что шива [102]102
Шива – семидневный траур ( иврит).
[Закрыть]по Парню была в доме его родителей, потом сообщила, что останется там, потому что ей предложили работу, а через четыре недели вернулась домой, во «Двор Йофе», неся в руке маленькую корзинку, в которой белели туфли-лодочки, свадебное платье и фата.
– Я не могу там оставаться, – сказала она, – Задница переехала в Иерусалим, а его родители продолжают говорить «в возрасте Хаима» даже после того, как сам он умер.
Задница, кстати, и сейчас живет в Иерусалиме. Она много лет преподавала литературу и математику в городской средней школе, а теперь, выйдя на пенсию, не перестает учиться сама. Ходит с курсов на курсы, с цикла на цикл, из кружка в кружок. Алона и Рахель нередко ездят к ней, потому что вся их троица увлекается литературными экскурсиями писателя Хаима Беэра по следам книг Ш. Й. Агнона и потом жалуется – почему он не водит экскурсии также по следам своих собственных «Перьев» и «Веревок»? Они посещают кафетерий «Тмоль-шильшом» [103]103
«Тмоль-шильшом» (букв.: «Вчера-позавчера») – название романа израильского писателя, лауреата Нобелевской премии Шмуэля Йосефа Агнона (1888–1970); это иерусалимское кафе стало традиционным местом литературных встреч.
[Закрыть], когда там чествуют любимого ими поэта или писателя, ездят посмотреть на «семейное имущество» – так Рахель называет свои очередные приобретения в промышленных зонах разных городов, в которые вложила наши деньги, – а на закуску идут погулять по Немецком кварталу.
– Что значит «почему»? Немцы нам родственники…
Как-то раз я даже присоединился к ним в одной такой экскурсии, только в Тель-Авиве: что-то вроде «Тель-Авив поэтессы Рахель», или «поэта Альтермана», или «романиста Якова Шабтая». Полноватый и улыбчивый экскурсовод, «сам поэт», как обещала доска культурных мероприятий районного совета, уже ожидал нас, на плече у него висел старый планшет военных карт, а в глазах светилось любопытство, вызванное видом большого желтого автобуса, приехавшего из далекого маленького городка в Долине в метрополию на побережье.
С выдохом распахиваются двери, гости спускаются: тяжелые мужчины с седоватыми волосами, тяжелые женщины с рыжеватыми волосами разминают широкие кости, расправляют затекшие члены, разбираются в маленькую колонну вслед за экскурсоводом, и он ведет нас меж домов, и сюжетов, и стихотворных строк, возбуждается и цитирует, и время от времени спорит с Рахелью, пока я вдруг не обнаруживаю, что я один, в магазине женской одежды, и стоящая возле меня жительница Тель-Авива улыбается мне и говорит:
– Почему только я? Примерь и ты это платье.
Но к их поездкам в Иерусалим я не присоединяюсь. Зачем? Моя фонтанелла там буйствует, морочит и вводит в заблуждение меня и себя, а у Рахели и Задницы есть там свои дела. Они навещают могилу Парня на горе Герцля, читают там стихи, убирают, поливают, говорят: «А помнишь, Юдит…» и «С тех пор, как он умер, от меня ушло отражение» – и смеются, и плачут по мужу-брату, и, если Алона возвращается в хорошем настроении, она описывает мне лицо Задницы, уже морщинистое, и ее руки, уже покрытые старческими пятнами, и ее великий зад, «не потерявший ни грамма от своей упруго-округлой юности» и от своей молодой прелести. Она заканчивает: «Этот зад хорошо сохранился», а Ури поправляет: «Эта Задница хорошо сохранилась», а я, брезгливо поморщившись, спрашиваю: «Сколько раз можно повторять слово „задница“ и по-прежнему получать от этого удовольствие?»
– Какой ты у нас неженка! – восклицает моя дочь. – Просто слабак астенистичный! – И тут же начинает спорить со своей матерью, которая напоминает ей, что «слабак» может быть только «астеничный»: – Ну, ты и скажешь! Еще немного, и ты велишь мне говорить «коммуничный» и «мазохичный», да?!
В первую же ночь после возвращения Рахели домой Амума и Апупа заметили у нее новую привычку: она вставала посреди ночи и шла бродить по дому. Апупа, спавший очень чутко – он всегда был начеку, и когда спал, и когда сидел, и когда мочился, – совсем потерял покой. Словно мало ему было отчуждения Амумы, ухода Батии и затворничества Пнины – так теперь еще и младшая дочь слоняется ночью по комнатам, как привидение. Он призвал Жениха, и они вместе соорудили ей отдельную пристройку, чтобы она ходила себе там, – но не помогло и это. Каждую ночь она выходила на эти свои поиски вслепую и вскоре выбралась за пределы «Двора Йофе», так что ночные сторожа начали рассказывать, что видели, как она бродит по улицам деревни и oткрывает двери и ворота. Никто не верил этим рассказам, но однажды ночью Рахель вошла в один из деревенских домов, легла на кровать хозяина – местного бухгалтера, старого холостяка, с красными глазами и белыми волосами, разбудила его неожиданным, теплым обещанием счастья, скрытым в ее коже, и, когда она прижалась к его телу, он расценил это неправильно, но логично.
Вся деревня проснулась от криков, и назавтра Амума срочно созвала Верховный совет женщин Большого Семейства Йофе. Пять родственниц, неизвестно когда и кем избранных, и каждая из них назначает себе преемницу. Они провели короткую беседу и пригласили Рахель для ее продолжения.
– Понятия не имею, как я туда попала, – смущенно сказала она. – Я просто вышла подышать свежим воздухом и, видимо, неправильно свернула на каком-то углу.
Пять родственниц расхохотались, сказали, что таким отговоркам могут поверить только мужчины, и не отступались от нее, пока она наконец не сдалась.
– Я не могу спать одна, – призналась она. Голос у нее был совсем отчаявшийся, но это отчаяние придало ему решимость. – Мне нужен мужчина в постели.
Это не была попытка объяснить, оправдать или извиниться. Рахель сказала это просто, как будто указывая на один из законов природы. И поскольку женщины знакомы с законами природы из своей жизни и на своей шкуре и не нуждаются – «как вы, мужики» – в экспериментах («мы не предположение, мы доказательство»), они с ней не спорили. Они созвали Первую Большую Встречу всех женщин Большого Семейства Йофе, которые собрались со всей Страны на трехдневный конгресс, заполнили Двор рассказами, смехом, криками и слезами, сравнили варианты, утвердили официальные версии, придумали новые пароли, обменялись семейными выражениями, историями и секретами и выработали общий план действий.
Так образовалась у нас традиция посылать к Рахели подростков после тринадцати лет для свершения доброго дела. Были родители, которые видели в этом такую же важную церемонию, как вызов к Торе в синагоге, а среди самих подростков и юношей были такие, что возвращались от нее с особым выражением лица и рассказывали своим сверстникам, что переспали с нею. Но то было хвастовство и ложь. Рахель не искала любви и близости, а лишь прикосновения и тепла. Она уже не измеряла расстояний на том теле, к которому прижималась, не проверяла, все ли в нем расположено точно по месту, и, уж конечно, не пыталась соблазнить никого из своих гостей, ибо никого не хотела с тех пор, как был убит ее муж, – «мои трусики и без того никогда особенно не елозили, а с тех пор, как он погиб, они и вовсе на приколе».
Вскоре вся деревня привыкла к этой картине: смущенный парень выходит из автобуса с чемоданчиком в руке, изучает маленький план, начерченный ему отцом и матерью, поднимается из центра ко «Двору Йофе», сопровождаемый взглядами и шепотками, и с опаской стучит в большие ворота. Каждый из этих парней уже был проинструктирован и подготовлен у себя дома – матерью, или бабушкой, или теткой – к тому, что его будут проверять и задавать вопросы, но «ты не беспокойся, тут незачем готовиться или опасаться», ибо настоящий Йофе всегда сумеет ответить.
Они приходят и сегодня, но в деревню, которая выросла и давно превратилась в город. С одной стороны, уже нет «взаимопомощи», но с другой стороны, не все знают всех, и взгляды уже не провожают, и шепотки уже не слышны. Из центра они поднимаются к улице Первопроходцев и возле мини-маркета Адики сворачивают и идут по Аллее Основателей, зная: нет никаких «основателей», это Давид Йофе насадил здесь кипарисы, и построил стены, и поставил ворота, и, когда тебе покажут дрожащего карлика, лежащего в своем инкубаторе, ты должен поверить и представить его себе таким, каким он был в «те времена». Ты встретишь там Габриэля Йофе, его внука, у которого есть мотоцикл и знак отличия из армии, так ты не пугайся, иногда он устраивает «представление с платьями», а также его друзей, которые не Йофы, но всё равно что братья Габриэля, и, если тебе повезет, они пригласят тебя поесть в свою палатку, но не оставайся у них ночевать. И не забудь посмотреть ночью на Пнину-Красавицу, потому что днем она не выходит, и, на ее мужа Арона, который целый день копает под землей, и передай им тоже привет. А также его отцу, Гиршу Ландау, который не настоящий Йофе, но живет с Апупой, и ухаживает за ним, и играет на скрипке, ему тоже передай. И берегись тети Ханы, которая будет говорить тебе, что можно есть, а что нет, но подойди к ее сыну, Михаэлю Йофе, который подолгу сидит на веранде и смотрит вдаль, у него есть дочь, довольно симпатичная, и сын, немного странный, который поможет тебе во всех проблемах с математикой и компьютерами. И, само собой, пойди к тете Рахели, ведь ради нее ты пришел, дай ей это письмо, и она уже скажет тебе, что делать.
С годами Рахель прибавила к своей пристройке еще комнату, и так возник дом, где она живет сегодня, в котором одна комната из камня и одна из дерева, и длинный коридор, и вытянутая спальня вдоль него, но нет кухни.
– Зачем мне выходить? Зачем мне кухня? Арон приносит мне еду, из той, что приготовила Наифа, а иногда я хожу поесть к Пнине, а мою рыбу все равно никто терпеть не может.
<Рассказать, как Наифа пыталась научить Рахель готовить фаршированную рыбу, чтобы и она могла принести что-нибудь на семейные встречи. Никто, кроме нее, эту рыбу не пробует. Каждый раз посредине обеда она демонстративно встает, кладет в рот крохотный кусочек, обводит всех взглядом и провозглашает: «А рыба таки-да хороша!» – и потом: «Вкуса, конечно, никакого, но зато неплохое выражение».>
Вначале эти приезжие напряжены. Некоторые, смеется она, ходят с закрытыми глазами из деревянной комнаты в каменную и обратно, стараясь запомнить, где коридор. И она, если в хорошем настроении, дает им для смеха моток ниток, чтобы привязали к двери и протянули до ее кровати. А потом, после того, как они успокоятся, поужинают и хорошенько помоются с дороги, она укладывает их, укрывает «пуховиком» – тепло и страхи предыдущих молодых Йофов все еще сохраняются меж волокнами его пуха – и иногда рассказывает им симпатичную историю, иногда неприятный секрет, даже «размазывает сопли по семейному носу», иногда задает вопросы, а иногда всего лишь прижимается к спине гостя, обнимает его и тут же погружается в пугающе глубокий сон, и уже случалось, что такой парень выбегал из дома во двор со страшным криком: «Она умерла!» – но в конце концов все они привыкают и успокаиваются, рассматривают биржевые таблицы и кривые на ее «Стене акций» и тоже засыпают. А через несколько дней парень возвращается к себе домой, голова его полна историй, кудри – рассказов, кожа горит от жара, и другой конверт, тоже заклеенный – «это отдай матери, тут письмо для нее», – лежит у него в кармане.
С годами некоторые Йофы начали посылать к ней также и своих мужей, из разряда особенно приставучих, чтобы и Рахель не спала в одиночестве, и они сами смогли бы немного отдохнуть от посяганий и тяжести, и тогда эти мужья вдруг обнаруживали себя в интимной обстановке, но не обязывающей их к «консумации», а поскольку, будучи Йофами, они, по убеждению своих Йоф, непременно должны были «что-то изливать», то в постели Рахели они начинали изливаться в исповедях и рассказах. И со временем Рахель накопила в памяти такое количество чужих секретов, рассказов и воспоминаний, какого не было ни у одного другого Йофа или другой Йофы до и после нее. Каждую ночь ей исповедовались в надеждах и разочарованиях, в замыслах и «зрямыслах», и в конце концов она стала – именно она, «кабачок», – узловым перекрестком и сердцем всего семейства Йофе.








