Текст книги "Фонтанелла"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)
А сосед тем временем спустился в свою мастерскую и вернулся, неся старые рабочие инструменты, испорченные краны, трубки с резьбой на конце и тому подобные игрушки для серьезных детей. Он притупил и сгладил каждый острый конец, который мог бы поранить или порезать, Сара ошпарила подарки кипятком, как того требуют религиозные правила, помыла и «чисто-начисто» высушила все эти железяки, и после этого на семью Ландау снизошли тишина и покой. Маленький Арон играл ключами и клещами, бил молотками по деревянным доскам и через короткое время уже соединял отрезки труб и привинчивал к ним краны такими опытными и умными пальцами, что Сара начала верить в переселение душ и даже искать в старых газетах, не умер ли полгода назад где-нибудь поблизости какой-нибудь слесарь или сантехник.
Раз в несколько дней сосед навещал их, спрашивал: «Ну, как поживает наш маленький инженер? Вода из кранов уже течет?» – и протягивал малышу новые подарки. Арон больше не плакал, его мать была счастлива, и единственным недовольным был Гирш, потому что с воцарением тишины и покоя у него уже не было повода уходить каждый день из дома.
Когда Арон немного подрос и начал ползать, он расширил круг своих исследований на все домашние приборы, инструменты и механизмы. Его любопытство разбивало тарелки, срывало занавеси, калечило замки. «Но вершиной всего была его попытка натянуть струны отцовской скрипки с помощью плоскогубцев, полученных на первый день рождения».
«Они закрыли его в детском загончике, но он, не долго думая, нашел, как открыть засов и выйти». А когда на загончик навесили замок, он вскрыл его английской булавкой от своих пеленок, выполз на кухню, и через несколько минут его мать уже бежала за ним вдоль дорожки из разобранных деталей мясорубки и нашла сына на улице, где он лежал в луже черного моторного масла под припаркованной машиной. «Даже ей, со всеми ее познаниями и опытом в деле удаления пятен, не удалось его отчистить, – сказала Рахель и улыбнулась. – И с тех пор он такой темный».
Все эти рассказы этиологического свойства регулярно прибывали во «Двор Йофе», вложенные в конверты, которые доставлял слепой арабский почтальон на своей полосатой болотной ослице. Но вот однажды послышался вдали тяжелый шум и на горизонте появился движимый паром огромный трактор на железных зубчатых колесах. Он медленно полз по прямой в нашу сторону и через несколько дней исчез. Когда оставленные им клубы дыма и пара рассеялись окончательно, выяснилось, что этот шумный трактор проложил дорожную трассу, а еще через две недели он вернулся снова, на этот раз волоча за собой огромный бетонный каток. Затрамбовал, засыпал измельченным базальтом, уплотнил и исчез насовсем.
Маленький, дряхлый, дребезжащий автобус начал навещать нашу деревню. Летом – раз в два дня, зимой – только после конца дождей, как минимум спустя неделю. Правда, дедушка говорил, что на своей лошади да по скрытым болотным тропам он запросто обгонит любую машину, идущую по новой дороге, но это было не более чем хвастовство. Автобус приезжал и уезжал, возил людей и пакеты и однажды выплюнул из себя Сару и Гирша Ландау, которых Амума и Апупа не видели уже многие-многие годы. Сара спросила маленького мальчика, где тут «Двор Йофе», и тот сказал ей «на версине» и указал на вершину холма.
– Как тебя зовут? – спросила она.
– Сломо, – ответил он.
Сара взяла его за подбородок, показала ему, как выдыхают воздух между зубами для буквы «ша» и куда ставят челюсть и язык для буквы «эс», и «это был единственный в истории Шустер, который потом говорил, не шепелявя».
Супруги Ландау взобрались на холм по кипарисовой аллее в честь Пнины и Ханы, и несколько минут барабанили по большим воротам, пока бабушка не услышала их и не открыла. Улыбка счастья и радостной неожиданности озарила ее лицо. У нашего Апупы не было потребности в гостях, ему было достаточно своей работы, своего двора, своего угла и своей любви к жене. Но Амума нуждалась в звуках, и в словах, и в других лицах и в душе уже понимала, что Апупины стены – не только крепость и дворец, но также тюрьма и монастырь.
Скрипач не изменился. Тело его осталось худым и высохшим, нос всё тем же горбатым крючком нависал над тонкими губами, только движения стали немного более нервными, но глаза были такими же голодными и жадными, как в те дни, когда он шел следом за Амумой, а она сидела на мужниной спине. Зато Сара Ландау растолстела. У нее все еще были высокие и веселые бедра, и та же толстая верхняя губа, и прежняя хитрая улыбка, но талия уже потерялась в слое жира, и мясистая подушечка до времени вспухла у основания затылка. Две новые нитки бус висели на ее шее, тоже из тех таинственных, прозрачно-золотистых камней, которые муж неизвестно откуда время от времени добывал для нее.
– Мы приехали посмотреть на невесту, – сказала она.
С болью и радостью увидел Гирш, что Амума, сама того не зная, очень похорошела. Маленькая она была и тонкая, как и раньше, но работа и дочери влили в нее силы, а такие силы, подсказало ему сердце, это украшение для женщины.
Сара и Гирш поглядели на Пнину и Хану, и Гирш сказал, что они не приняли в расчет, что будущая невеста может оказаться одной из двух близняшек.
– Эта выглядит намного более удачной, – указала Сара на Пнину.
– А чего не хватает Ханеле? – рассердилась Мириам, не сознавая, что этими словами она вводит новое и важное выражение в семейный лексикон.
– Уговор есть уговор, – сказала Сара, – а Пнина родилась первой.
К вечеру Апупа вернулся с полей, и после того, как он помылся в своем углу, они сели вчетвером за стол, начали есть и рассказывать друг другу были и небылицы, проверяя – без лишних слов, в основном взглядами и ударами пульса – достоверность воспоминаний и действенность соглашений.
– А где жених? – спросил Апупа. – Почему вы его не привезли?
Скрипач усмехнулся и сказал, что мальчик мог за время поездки разобрать автобус. Сара запротестовала:
– Что за глупости ты говоришь, Гирш! Ребенок еще мал, а дорога тяжелая!
– У кого же вы его оставили? – спросила Амума.
– У соседа.
Гирш машинально отодвинул чашку Апупы от края стола и произнес свое прежнее предупреждение: «Чашка в опасности». Обе женщины засмеялись, но в душе Апупы пробудилась тревога. Ему показалось, что Сара и Гирш скрывают от них своего сына – может быть, из желания утаить какой-нибудь порок или дефект, – и когда Гирш вытащил бутылку вина, он отказался выпить. Но когда Амума попросила Гирша сыграть, Апупа слушал, как тогда, во время Великого Похода, наклонив свою большую голову и напоминая льва, который силится разгадать какую-то загадку.
Смычок скрипача взлетал и опускался, его губы улыбались, полоска «кошачьих язычков» растворялась на языке. С той давней ночи, когда Апупа сунул ему руку в знак их уговора, сердце его не затихало. Предсердия пульсировали в такт вариантам: «Если в одной семье… а если в другой семье… тогда этот… или на этой…» – а желудочки вытацовывали надежду, по если кто-то и умрет, то это будут Сара и Давид, и тогда Амума будет принадлежать ему.
В душе Сары Ландау, которая отлично понимала, о чем размышляет сейчас ее муж, бушевали свои, но сходные надежды. Давид Йофе не понимал ничего. А Мириам Йофе, сама наивность, – радовалась. И не только она, весь поселок радовался приезду четы Ландау: вечерние звуки скрипки с воздушной легкостью одолели все стены и заборы и поплыли вниз, скользя по склону холма, а назавтра, когда Амума и Сара спустились в деревенский магазин, гостья начала стрелять во все стороны замечательными советами, которые экономили хозяйкам деньги и облегчали им работу во дворе, в постели и на кухне. У Сары были острый язык и масса смешных и острых рассказиков, которые веселили угрюмых и усталых деревенских женщин, и еще годы спустя в деревне говорили, что это от нее, от своей матери, Жених унаследовал свои небывалые технические способности, а наш ветеринар даже использовал его в качестве иллюстрации интересного принципа «диагонального наследования» – когда бык наследует качество своего семени не от отца, а как раз от матери, а корова, напротив, наследует надой и качество молока не от матери, а от отца.
Гирш и Сара со своей стороны с удовольствием ели в деревне то, чего у них не было в городе: яйца прямо из-под курицы, творог прямо от коровы, фрукты и овощи прямо с дерева и с грядки. Все это приносили Саре деревенские женщины, собиравшиеся на встречи с ней в доме Шустера. Она обучала их всем секретам «хорошей домашней хозяйки» – экономии, эффективности, притворству, тому, как вывести пятна от грязи или от повидла, от масла или от крови и как повторно использовать то, что «вы наверняка выбрасываете, дорогие подруги», и объясняла им все скромные ухищрения бедности, и смешивала для них мази из лимона и пепла для чистки кастрюль и сковородок, а под конец провозгласила: «А главное, дорогие подруги, запомните – и в деревне надо сохранять женский облик!»
В следующие свои посещения она привезла своим поклонницам книги и журналы, которые были посвящены не семенам и плугам, а другим, но ничуть не менее важным и насущным сторонам жизни, а также разным маленьким и секретным нуждам, которыми «хорошая домашняя хозяйка» воздает себе за свой тяжкий труд, и «всяким люксусам», которые в деревне трудно было достать и даже запрещалось называть, – вроде привозной косметики, тонкого белья, специальной соли для отбеливания зубов, поддельных украшений. Но вершины славы она достигла, когда посоветовала Шустерам развесить в комнате их богобоязненного деда зеркала, чтобы у него наконец образовался миньян и он перестал бы молиться один за десятерых и тревожить соседей и коров своими нескончаемыми завываниями.
С точки зрения Апупы, всё это было нарушением установленных правил и границ. Несколько раз он с тревогой замечал, что ворота его двора не закрыты наглухо, и, проверив однажды, что происходит за ними, обнаружил, что ноги Сары Ландау и ее деревенских поклонниц уже протоптали запретную тропу между вершиной холма и домами деревни. Кровь его вскипела. Но еще вреднее оказалась скрипка Гирша. Вначале жители деревни открыли ей окна своих домов, потом стали выходить наружу, а затем начали взбираться на вершину холма и стояли там, за стенами «Двора Йофе», уши торчком, шеи вытянуты, пока наконец Амума не поднялась с криком: «Так больше нельзя!» – и открыла большие ворота.
Жители деревни толпились у входа. Поначалу они таращились, робко и с любопытством, точно вассалы-арендаторы у входа во дворец своего сеньора, потом, осмелев, стали втягиваться внутрь, и первыми – женщины, потому что, в отличие от мужчин, не учуяли запах, которым была помечена территория самца-повелителя. Они пошли прямиком к жилому дому и принялись заинтересованно разглядывать кухню и спальню, а тем временем их мужчины осторожно, трепеща крыльями ноздрей, обходили двор. Они разглядывали сколоченный на славу коровник, осматривали рабочий инструмент, оценивали дойных коров, чья блестящая шерсть и дружелюбные морды свидетельствовали не только о здоровье, но также об уходе, в котором присутствует не одно лишь понимание и толк, но и доброе отношение. И только теперь они вдруг поняли, каков он на самом деле, хозяин этого закрытого «Двора на вершине». Поняли, что за его мрачностью, драчливостью и приписываемой ему глупостью скрываются завидное трудолюбие и такие силы, каких никогда еще не видывали на всем просторе Долины. Эти люди низин были воспитаны в духе взаимопомощи и коллективного труда, в которых есть, конечно, своя привлекательность и благородство, но которые склоняют также к определенной расслабленности и лени, – а сейчас они вдруг увидели возможности индивидуального усилия в их высшем проявлении. Но одного они все-таки не поняли – что за всем этим стоит Амума. Что всё это сделано ради нее. Что вечером Апупа получит от нее свое пюре с луком, сделанное так, как он любит, что ночью она скажет ему: «Положи голову, Давид» – ей на колени или на живот, и он обнимет ее, и услышит ее «ты делаешь из меня квеч», и почувствует, как ее пальцы гуляют в его львиной гриве, и она скажет ему, куда идти и где остановиться.
А надо всеми этими сложностями жизни всё плыла и плыла в воздухе музыка Гирша Ландау – успокаивая, приглашая, смягчая скрежет упрямых замков и утишая скрип сердечных осей. И губы невольно начинали улыбаться. И глаза начинали сверкать. А ноги сами начинали танцевать. Апупа негодовал: его двор, храм его труда, стал танцевальным залом. К счастью, однако, он решил не ссориться с бабушкой у всех на глазах, тем более что слеза уже ползла по ее щеке и эту дорожку уже невозможно было скрыть. Ни от Апупиных глаз, ни от глаз Гирша, ни от глаз людей, ни даже от ее собственной кожи, которая уже ощутила и покраснела. Дедушка пронес ее через всю Страну, построил ей дом и подарил дочерей, но играть он, увы, не умел, а если пробовал петь – «даже вороны умоляли перестать».
Глаза скрипача прыгали от Апупы к Амуме и от Амумы к Саре. Неприметно для него самого и помимо его желания смычок объяснял всем слушателям выражение его лица, которое было отзвуком музыки. Лишь несколько дней спустя, когда деревенские люди осознали и поняли то, что видели, они начали судить, и рядить, и высказывать предположения и даже осмелились довести их до сведения самого Апупы. Но тут произошло неожиданное: Апупа, от которого все ждали, что он использует наконец свой курбач, нисколько не встревожился. «Он артист, – отшвырнул он сплетню. – Артисты – это особое дело».
– Гирша Ландау, – сказала Рахель, – я терпеть не могу. Если тебя интересует мое мнение, то я считаю, что он был и остался человеком небезопасным и невыносимым, и я понятия не имею, почему мой отец терпел его, а сегодня даже симпатизирует ему. Может быть, потому, что отец, со всеми его сумасбродствами, и кулаками, и криками, – человек хороший, а Гирш, со всей его музыкой и скрипкой, – человек низкий и дурной. Он всегда ненавидел нашего отца и в то же время преклонялся перед ним. Не мог дождаться, когда Апупа наконец умрет и оставит ему свою жену, но в то же время хотел, чтобы Арон женился на Пнине и чтобы кровь наших семей смешалась.
* * *
Раз в год Жених надевает праздничную рубашку – его худое темное тело прорисовывает прозрачные тени в белизне ткани – и едет на старое кладбище в Хайфе, к могиле какого-то человека по имени Леон Штайн. Этот Леон Штайн был резчиком по металлу, изобретателем и инженером и в начале двадцатого века придумал несколько вещей, самых важных, по мнению Жениха, в истории еврейского народа.
– В том числе, – язвит Алона, – все наши Десять заповедей, великий «Устав мошавного движения» и тот знаменитый фильтр, который этот Леон изобрел для садовых насосов.
Поздним вечером Жених возвращается с могилы своего мессии, озабоченный и раздраженный: «Могила запущена! Еврейский народ не уважает пионеров сионизма!» – и, как каждый год, рассказывает мне, что соратники и ученики установили на могиле Леона Штайна фильтр его имени, который защищает насосы от попадания песка и позволяет удвоить и утроить урожай апельсинов, «и если ты посмотришь на это дело под правильным углом зрения, Михаэль, то поймешь, по именно благодаря этому фильтру стало в конечном счете возможным создать Государство Израиль».
Я не спорю. Ведь и его собственное изобретение, тот скромный примус, что подогревал суп для Апупы, тоже в конечном счете стало причиной великих событий, предрешив исход сражения Монтгомери с Роммелем в Западной пустыне, а тем самым – и исход всей Второй мировой войны. Но даже мое энергичное согласие не успокаивает Жениха. «Это банки его угробили, нашего Штайна, – ворчит он, – и все эти теперешние чиновники, которые только и знают, что пить кофе в своих канцеляриях».
Когда я был мальчишкой, он не раз брал меня с собой, когда ездил по деревням на починки. Мы отправлялись на его «пауэр-вагоне», во многом – копии его самого: «Оба мы старые и простые, работаем на низких оборотах…» И вдруг – сюрприз! – в прославленном колченогом инвалиде проскакивает веселая искра: «И еще нам обоим достаточно, если роса капнет нам на свечи, – и всё, мы уже не можем тронуться с места».
Во Вторую мировую войну этот «додж-пауэр-вагон» служил машиной «скорой помощи» в американской армии. Сначала он кочевал с одного фронта на другой, потом был передан армии Его Британского Величества, докатил с ней до Палестины, где его списали и в конце концов отдали Жениху. Тот вернул машину к жизни, отладил ее, заделал дыры и покрасил. Особенно старался он стереть большие красные кресты на капоте, крыше и дверях. Но серебристую сирену на крыле, большую, как ведро для дойки, оставил. «Пауэр-вагон» со своей стороны ответил ему долгими годами верности и стараний.
На том месте, где раньше в кузове лежали раненые солдаты, Жених установил рабочий стол в виде стальной доски с размещенными на ней тисками, маленьким токарным станком и вертикальной дрелью. Сбоку он поместил сварочный аппарат, точильный камень, труборез и резьборезчик, а также другие рабочие инструменты, названий которых я не знаю и многие из которых он придумал сам.
– Смотри, – сказал он с гордостью и открыл задние дверцы.
Этого было достаточно. Чудесный шум послышался внутри кузова. Точильный камень, токарный станок, сварочный аппарат, дрель и ящики инструментов сами собой двинулись на нас по блестящим скользким направляющим. Рабочий стол расставил ноги, прихватил по дороге тиски и стал снаружи. Потом Арон включил старую сирену, и вокруг нас начали собираться местные жители: женщины с домашними ножницами и ножами, дети с восхищенно распахнутыми глазами, мужчины с перекошенными на пахоте лемехами, испортившимися компрессорами, забившимися опрыскивателями и заевшими гайками.
Я помню, как он объяснял одному из хозяев:
– Когда гайка тебе сопротивляется, не стоит уговаривать ее словами или набрасываться силой. Она тебе не подруга и не родственница. Прежде всего надо заставить ее насторожиться. Ты делаешь шаг назад, ты смотришь на нее – обрати внимание, смотришь не угрожающе, но решительно, чтобы она поняла, кто здесь хозяин, – и потом ты снова подходишь к ней. Если ты колеблешься, она тебе не поддастся, если нажмешь слишком сильно – она сломается. Понял? Смотри – вот так!
Только повзрослев, я понял, что Арон хитрил со мной так же, как со своими клиентами, и что все эти действия имеют целью не столько встревожить гайку, сколько вдохновить человека, сражающегося с ней. Но тогда всё это было доказательством того, что Арон не только Жених, но и волшебник.
Он проверял наточенный кухонный нож, проводя лезвием по твердой подушечке большого пальца, уже исчерченной линиями прежних маленьких порезов, и улыбался небольшой толпе, собравшейся вокруг «пауэр-вагона» и глазевшей на его работу. В воздухе разворачивался блестящий хвост сверкающих искр. Точильный камень становился кометой.
– Нельзя, чтобы глаза были только с небом и землей каждый день и с луной каждую ночь, – говорил Жених. – Глазам нужно что-нибудь острое, быстрое, сверкающее, чтобы они получали удовольствие.
И вообще, он любит ножи. Ножи, по его мнению, были первыми орудиями, которые создал человек, «а с того момента, как мы начали создавать орудия, мы стали мастеровыми людьми».
– Но это не так! – сказал я. – Первым орудием был каменный молоток. Так сказал Элиезер.
– Элиезер? Кто это Элиезер?
– Директор нашей школы.
– Это, случаем, не муж той твоей симпатичной подруги, которая вытащила тебя из пожара? Тот лысый, что любит выпить? Ты ему вот что скажи на следующем уроке, твоему Элиезеру: а что такое молоток, если не очень тупой нож?
Я был поражен. Мне было тогда лет семь-восемь, и никто до тех пор не называл Аню «симпатичной» и, уж конечно, не «твоей подругой», во всяком случае, не в разговоре со мной. Я был поражен и самими словами, и тем, что произнес их именно Арон.
– Дядя Арон сказал, что вы ничего не понимаете. Что такое молоток, если не очень тупой нож?
– Скажи своему дяде Арону, – засмеялся муж моей симпатичной подруги, – а что такое нож, если не очень острый молоток? – Улыбнулся и подозвал меня поближе, чтобы никто не слышал. – Приходи к нам и тогда, когда я дома, – сказал он. – Я могу показать тебе кое-что интересное.
Спустя несколько лет, когда я спросил Аню, почему он относился ко мне так хорошо и великодушно, она объяснила, что он всегда хотел познакомиться с другими мужчинами, которые в нее влюблялись.
– Что значит «познакомиться с другими мужчинами, которые в тебя влюблялись»? Я же был тогда совсем маленький, – сказал я с высоты своих взрослых пятнадцати лет.
– Он очень умный человек, – сказала она. – Все думали, что ты приходил из благодарности. Были также самозваные психологи, которые говорили, что сын Ханы Йофе нашел себе новую мать. Но Элиезер в первый же твой приход сказал мне: «Этот ребенок, Аня, которого ты вытащила из огня, влюбился в тебя, как мужчина влюбляется в женщину».
Вопрос затачивания не переставал волновать мысль Арона. Только несколько дней назад он вдруг выскочил из убежища, которое копает для нас под землей, и бросился ко мне, сильно обеспокоенный:
– Где тот нож, который я когда-то сделал для твоего отца, чтобы он мог резать салат одной рукой?
– У Айелет в пабе. Она нарезает им ростбиф.
– Ну, если он у нее, тогда всё в порядке. Просто я не хочу, чтобы мои ножи разбегались куда попало. Скажи, а те два, которые я дал тебе и Габриэлю перед армией? Эти где?
– Они у него, оба.
Его мечтой было заточить лезвие до толщины в одну молекулу:
– Нож должен резать только своим весом, руке остается вести его, как ведут скрипичный смычок или, скажем, хорошую авторучку, на которую даже нажимать нельзя, нужно просто указывать перу его путь на бумаге.
Как и мой отец, Арон разговаривал со мной, как со взрослым, но отец о любви, а он о работе.
– Мужчина должен умереть у своего верстака, – провозгласил он. – Слесарь – с электродом в руке, столяр – с пилой, врач – со стетоскопом. Как царь Саул упал на свой меч {30} , так мы должны умереть каждый со своим инструментом в руке.
– Мужчина должен умереть со своим инструментом в руке, – сообщил я вечером у семейного стола.
Отец и мать почти задохнулись. Она от возмущения, он от смеха.
А иногда, по дороге обратно домой, Арон сворачивал свой «пауэр-вагон» к деревне, что когда-то называлась «Вальдхайм» и в которой когда-то жили немцы, и показывал мне, где жил их слесарь, а где пекарь, а где священник, а где кузнец, и подвозил меня также к их кладбищу, где знал почти всех. Именно там, кстати, он научил меня читать «иностранные буквы». Медленно-медленно, по буквам, читали мы имена на памятниках: Франк, Штехер, Шмидт, Линкер, Олдорф, этот был кузнец, этот мясник, «а этот, – говорил Жених, – выращивал хумус».
Я смеялся – что немцам до хумуса?
– Когда они решали что-нибудь сделать, – говорил Жених со всей серьезностью, – они делали это самым наилучшим образом, и не важно, колбасы это, которые они привезли с собой оттуда, или хумус, который открыли для себя здесь. Есть они его не ели, но выращивать выращивали, и еще как. Лучше всех евреев и арабов, вместе взятых.
И потом указал на одну из могил и сказал:
– А вот это – дядя того немца, который женился на твоей тетке.
Я хорошо помню эти слова. Моя фонтанелла распахнулась им навстречу, а поскольку моя фонтанелла – не только дырка в голове, но также глаз и ухо, колодец и зеркало, и умеет чувствовать вкус, и немного нюхать и немного осязать, то эти слова показались мне и началом истории, и концом завещания, и печеной картошкой, и чернеющим входом в пещеру.
«Рейнгардт», – прочел я, медленно-медленно, букву за буквой.
* * *
Большая ссора между Амумой и Апупой – та ссора, и ненависть, и разрыв, которые обрушились на них, когда Батия вышла за Гитлерюгенда, а Пнина неожиданно забеременела, – всё это было в те дни еще далеко. Поначалу между ними пролегли лишь самые простые и обыкновенные семейные трещинки, из тех, что обычно зарастают и потом открываются снова и снова, но это их не встревожило, потому что между ними было то, «что бывает в начале любви и потом прддерживает ее целую жизнь». Она лишь сердилась на него за простоватость, за вспыльчивость, а главное, потому, что со времени Похода не переставала его любить. А Апупа, у которого и раздражение было простоватым, сердился на себя, что не умеет играть на скрипке, и на Амуму, как я уже говорил, из-за еды, которую она варила.
– Твоя еда делает мне квас! – кричал он.
В наборе ощущений Апупы еда обладала вкусом любви, а в его словарном наборе, напомню, слово «квас» имело смысл чего-то тошнотворного, не «квеч» и не «квоч», а именно «квас», – как тот русский напиток коричневато-бурого цвета, который Дмитрий начал готовить и продавать в «Пабе Йофе».
Понятно, что, как и многие другие йофианские выражения, слово «квас» давно уже употребляется у нас не только в своем первозданном смысле. Жених, например, называет так и «теперешнюю молодежь», и «средства информации», и правительственных министров вкупе с армейскими начальниками и «этими ослами из кнессета» – выражение, которое он где-то услышал и присвоил с большим воодушевлением, – а также всевозможных деляг, которые раньше именовали себя «лидерами сионизма», а сегодня превратились в «жалких еврейчиков»: «Взошли в Страну, чтобы стать свободным народом, а теперь стонут, как стонали в галуте». Алона пользуется словом «квас», когда расказывает о мужьях некоторых своих «пашмин», а я называю этим словом тех дизайнеров, которые то и дело появляются в «Саду Йаф е » со своими клиентами и дурят им головы разговорами о «средиземноморском аромате на пространстве вашей террасы», а также тех клиентов, которым подавай лимонные кипарисы, миниатюрные пальмы и эти огромные модные глиняные кувшины, что так и кренятся набок с томным вздохом: «Ах, нас только что сбросили с древнеримской триремы прямо в пучины кейсарийской гавани…» [42]42
Насмешливое обыгрывание моды на античные древности. Когда Палестина находилась под римским владычеством, Кейсария была ее главным портом, и на дне кейсарийской гавани до сих пор находят древние кувшины и монеты.
[Закрыть]
– А саженцы маслиновых деревьев у вас есть?
– Масличных? – Я подчеркиваю окончание. – Да, есть.
– Эта маслина, она растет быстро? Когда она вырастет?
– Когда мы все уже умрем, – говорю я с удовольствием.
– Может быть, у вас есть уже выросшая, большая маслина?
– Нет, у нас нет уже большой маслины. А вы не хотите посадить молодой саженец и смотреть, как он растет у вас в саду?
– Нет, у меня нет времени так долго ждать.
– А если мы найдем вам уже выросшую, большую маслину, какой вид вы предпочитаете?
– Вид? Какой еще «вид»? Маслина – это маслина. Достаньте мне какое-нибудь старое дерево от арабов. Деньги не проблема.
– Все-таки скажите, сколько вы готовы уплатить.
– Раньше вы скажите, сколько это мне будет стоить.
– Три-четыре тысячи за двух больших маслин.
Я получаю удовольствие от этих издевательств над языком.
– Включая доставку и ямы?
– Нет, – вмешивается Алона, – это отдельно, но зато мы дадим вам бесплатно речную гальку, для вашего палисадника….
Это наш с Алоной «квас». Но Апупин «квас» относился лишь к пище, которую варила Амума.
– Для рабочей скотины, которая ела только картофельное пюре, куриный суп, селедку и овощной салат, он был привередлив, как французский граф, – сказала Рахель. – Бедная мама готовила его идиотское пюре в точности так, как он любил, – с жареным луком, с маслом и кефиром, с крупной солью, которую он любил чувствовать на зубах, – и я не забуду, как она ставит тарелку на стол, делает этот свой один шаг назад, смотрит на него и ждет.
Апупа нюхал тарелку.
И если нос говорил ему, что она приготовила это пюре вчера, а сегодня только подогрела перед едой, он вставал, хватал кастрюлю и выбрасывал ее через окно. Буквально так.
И с тех пор, перед каждой едой, даже в дождь и в холод, окна у нас в кухне всегда открыты, и обо всем, что могло быть хуже, мы говорим – что мы говорим, Михаэль?
И тут мы с ней произносим – хором, в темноте, с одинаковой интонацией, насмешливостью и любовью: «Пюре пропало, но окно спасено». Эту фразу Йофы по сей день произносят всякий раз, когда случается беда, которая могла бы обернуться катастрофой. Например, когда Айелет в очередной раз калечит свой маленький грузовой «рено», который купил ей Жених, а сама, как обычно, выходит из этого без царапины.
По правде говоря, кулинарные требования Апупы были такими же простыми, как он сам, такими простыми, что он не понимал, почему Амуме не удается их выполнить. Свою селедку, например, он любил со сметаной и с зелеными яблоками. Если Амума нарезала яблоки тоньше обычного, он кричал: «Твоя селедка сладкая, как компот!» – а если толще: «Твоя селедка не может плавать!» Но самый большой скандал он подымал вокруг супа, простого куриного супа, приготовленного вечером в пятницу, в канун субботы, из недельной «курицы, которая не старалась».
Мама, в редкую минуту разговорчивости, рассказала мне, что годы назад, «когда я была девочкой меньше тебя, Михаэль», Апупа как-то рассердился на Амуму, то ли из-за супа, то ли из-за огурцов, которые она сделала маринованные, а не соленые, а может быть, по какой-нибудь другой причине, которая ничего не прибавляет и ничего не умаляет, потому что «полицейский инспектор, как известно, не нуждается в причине». Он с гневом покинул дом, вышел со двора, спустился с холма и быстрым шагом пересек Долину. А поскольку гнев еще не покинул его тело, он тем же махом поднялся по крутой тропе, ведущей к Мухраке {31} , и только там, приустав и поостыв, решил, что находится достаточно далеко от дома, чтобы никто не услышал, как он извиняется. Он нагнулся, спрятал голову внутрь куста и прошептал: «Прости, Мириам, прости…» – но тут же выпрямился и крикнул «так, что его слышали до самой Хайфы», что он «уже возвращается домой» и придет очень голодный, «так ты, женщина, поставь кастрюлю супа!».
Он крикнул именно этими словами, потому что у нас, в семействе Йофе, не варят и не жарят, а «ставят кастрюлю» и «бросают на сковородку», и его крик, соскользнув по крутому спуску и достигнув Долины, не впитался в землю, а разошелся по всей поверхности этой большой равнины широкой шумной волной. И в результате вся история кончилась тем, что не только наша Амума поспешила «поставить кастрюлю», но то же самое одновременно сделали еще сотни других женщин на просторах Долины: все они бросились ощипывать кур, мыть морковь и нарезать лук, проливая слезы и проклиная каждая своего мужа.
Никто не понял, на что он рассердился.
– Ведь суп не может быть горячее своей температуры кипения, – уговаривал его Гирш Ландау, став свидетелем нескольких таких ссор.
– И уж конечно, не может быть горячее тех своих братьев, которые в памяти, – добавила Рахель.