Текст книги "Фонтанелла"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
Жених починил «пауэр-вагон» и вернул его кжизни, а что касается примуса, то изобретение Жениха претерпело еще несколько необходимых изменений, а потом британская армия начала оснащать им своих солдат. В результате каждый британский солдат в Западной пустыне [65]65
Западная пустыня – пустыня к западу от Нила, где сосредоточились британские войска, отступившие в Египет под напором армии Роммеля. Оттуда они начали затем свое контрнаступление, увенчавшееся победой при Эль-Аламейне (ноябрь 1942 года), разгромом Роммеля и полным изгнанием немецких войск из Северной Африки, что, в частности, окончательно ликвидировало угрозу вторжения нацистов в Палестину.
[Закрыть]получил возможность съесть свой утренний «Полный Монти», то есть полный горячий завтрак согласно знаменитому меню фельдмаршала Монтгомери: яйцо с сосиской, фасоль и картошка, полоски бекона и все прочие «яды», – и это привело к четырем важным результатам: довольные солдаты Монтгомери победили подавленных солдат Роммеля в бою при Эль-Аламейне, евреи Страны Израиля были спасены от немецкого вторжения и верной гибели, Жених получил гонорар от правительства Его Величества, а по окончании войны Арон Ландау женился на Пнине Йофе.
Глава третья
ВРЕМЯ
Летними днями, когда отец исчезал из дому, а мать принимала своих «гостей» или возилась в огороде, я шел к Ане и мы уходили гулять. Я встречал ее на середине тропы, которую протоптал за время утренних походов к ней, и оттуда мы шли в «наши места». В сады – посмотреть на цветенье слив, густое, белое, которое она любила больше всего. В апельсиновую рощу – поискать птичьи гнезда, глянуть, какие яйца уже треснули, а из каких уже вылупились птенцы. На железнодорожную станцию, к эвкалиптам – посмотреть, как нахальные кукушки подселяются в гнезда к воронам.
К нашему пшеничному полю мы тоже ходили. Сколько лет уже прошло, а по его краям все еще чернели ожоги былого пожара, и по другую сторону всё так же мелко бежала мутная водица вади, в которую Аня окунула меня тогда. Аня пританцовывала и скакала на ходу, взлетала в высоком прыжке, как большая песчаная кошка, кричала и размахивала длинными руками, передразнивая чибисов, которые угрожающе пикировали на нас и пронзительно кричали. Иногда она даже швыряла в них маленькие камешки и комочки земли.
– Не бойся, Фонтанелла, я никогда не попадаю.
И однажды, уже перейдя вади и продолжая свой путь к соседским полям, мы вдруг увидели моего отца с Убивицей. Моя задрожавшая фонтанелла ощутила их раньше, чем Анины глаза их заметили, но не успел я повернуться, как ощутил ее напрягшуюся руку и понял, что теперь и она видит. Если описывать этот миг как один из многих в любовной истории семейства Йофе, то я не могу сказать, относился он к плохим или к прекрасным. Но я помню, что моя фонтанелла вдруг задрожала очень сильно, и я думаю, что это было первое в моей жизни ясное пророчество, в котором были также слова и которое выходило за пределы простого ощущения: я ясно увидел моего мертвого отца, лежащего в постели этой женщины.
Но тогда он был еще жив и лежал с ней рядом, и их тела белели на розовато-сиреневом ковре, который соткали для них последние лепестки мальтийской рикотии и первые цветы дикого клевера и льна. Заметив нас, они приподняли головы от удивления. Я тоже был удивлен, но не своим пророчеством и не тем, что сейчас неожиданно увидел, – во всем, что касалось моего отца, те неожиданности, которые должны были бы удивлять, едва произойдя, начинали казаться чем-то вполне естественным, – меня удивило, что его ладонь лежала в ее руке. То было новое для меня проявление любви. Моей матери отец никогда не давал руку, а когда она сама брала ее – на семейных торжествах, демонстративно и решительно, – он говорил, тихо и сухо:
– У меня только одна рука, Хана, оставь ее мне, пожалуйста.
К счастью, расстояние между нами и белые занавеси сливового цветения, плывшие вперемешку с голубыми занавесями люпина, позволили нам разминуться, не оглядываясь. Отец, и сын, и две женщины, обе чужие-любимые, – все сделали вид, что не видят друг друга, а вечером, когда мы с отцом встретились во дворе, он вел себя так, будто ничего не произошло. Но какой-то новый блеск появился в его взгляде. Он не размышлял – что было бы естественно, – расскажу ли я матери, не просил извинить его за измену – его забавлял внезапно открывшийся ему характер моих отношений с Аней.
Точно ли она их увидела? Не знаю. Она тут же побежала дальше, увлекая меня за собой, но она делала так и во всех других наших многочисленных прогулках. Пробежав еще немного, она бросилась на землю, легла на спину и потянула меня на себя, и вот я уже млел от прикосновения ее руки, медленно скользившей под моей рубашкой, и моя голова уже лежала на ее животе. И хотя я любил ее так, как любят молодую мать, и как любят старшую сестру, и как любят подругу по детским играм, но уже тогда и даже много раньше, в какие-то неожиданные, неясные мгновенья, моя любовь к ней вдруг становилась любовью мужчины и страстью к женщине.
Мой мозг еще не образовал тогда гроздья надлежащих нервных клеток, тело не приготовило еще необходимый костяк, еще не нарастило на него нужные мышцы – но какой-то жар уже обжигал мои чресла, и дыхательное горло превращалось в жаркий и мягкий прут, казалось прораставший прямо из диафрагмы. Мне хотелось прижать грудь к груди, живот к животу, вжать все мое тело внутрь всего ее тела, под моей фонтанеллой вздымались подземные воды, и одно лишь слово подходило для них – любовь. Картины, которые мне рисовались при этом, не так уж отличались от того, что мы с ней делали обычно: игры и прогулки, бег наперегонки, шутливая борьба, объятия и ласки, – но моим глазам эти картинки представлялись весьма необычными: они как будто соскальзывали на меня откуда-то с высоты небес, легкие, невидимые, не нуждаясь в свете, медленно крутясь и снижаясь. Я помню их приземления – ту быструю дрожь, что вдруг проникала сквозь свод моего черепа, – а когда они уже становились видимыми моим глазам, то виделись им как бы откуда-то изнутри, возбуждая и кружа мне голову больше, чем любая картина, видимая обычным путем.
Была у нее привычка – шептать мне в уши фразы, вначале ясные и простые, и вдруг все согласные растворялись, и слова сходили на нет, исчезая, как поливочная вода в садовой канавке, и хотя слышно еще было, что это слова, но их уже невозможно было понять, даже моей фонтанеллой.
– Скажи еще раз, – умолял я, напрягая не только слух, но и осязание, и обоняние, и зрение, а она опять:
– Ты помнишь, Фонтанелла, как мы шли тогда с тобой, и я ниотку… – И вот, мелодия еще длится, а слова ее уже распадаются на невнятно тянущееся Н, и неслышно шепчущее Ш, и почти непонятное П, и любовно ласкающее Л, и мягко млеющее М, и вся фраза тоже куда-то уплывает, уходит, и тонет, и журчит себе тихо-тихо где-то под землей, а потом вдруг – из тишины – снова всплывает: «…Мальчик ты мой».
– Я мальчик мамы и папы, – сказал я однажды, извещая об этом не только ее, но и себя.
– Давай посмотрим, остались ли еще знаки, – сказала Аня.
Она тогда сидела на стуле, а я стоял у нее между колен. Ее руки и глаза прошлись по моей коже.
– Уже ничего не видно, – сказала она. – Скоро только мы с тобой будем знать.
– Мама и папа тоже знают, – сказал я. – И Апупа с Амумой, и вся семья.
– Сейчас они знают, потому что у них нет выхода. Но скоро они забудут.
– У нас в семье ничего не забывают, – сказал я и тут же ощутил, что Элиезер вошел в комнату, и повернулся к нему.
– Нет, это они забудут, – сказал он. – Они забудут, потому что не они спасли тебя. Они стояли и вопили, а Аня вошла в огонь.
– Перестань, – говорит ему Аня. – Прекрати, Элиезер. Немедленно.
И я вспоминаю сейчас ссору, которая вспыхнула однажды между моими родителями. Такую громкую, что я пережидал снаружи, пока кончатся крики, как при стрельбе из автомата, которую тоже нельзя прервать, пока не кончится магазин.
– Что он делает у нее все время? Я требую знать, – слышал я ее, а потом его:
– Ша, Хана… Тише…
– Ты думаешь, я не знаю, что он проходит через ее руки утром, и возвращается через ее руки в полдень, и гуляет с ней в полях перед вечером? Что, он не может вместо этого помочь мне в огороде? Какой интерес восьмилетнему мальчику проводить столько времени со взрослой девушкой и какой интерес взрослой девушке проводить столько времени с маленьким мальчиком?
– Тише, Хана… Ша…
– Что «ша»? Почему ты все время говоришь мне «ша»? И почему она не делает себе своего мальчика?
– Хватит! – Его голос крепчает. – Мальчик услышит.
– Вдруг ты заботишься о своем сыне! С кем он дружит – это, по-твоему, неважно. Что попадает ему в рот – это тебе неважно. Но что попадает ему в уши – это «Ша… Мальчик услышит!».
Он вскипел:
– Что плохого в этой девушке? Вместо того чтобы каждое утро посылать ей букет цветов с благодарностью, ты только ищешь причин для ссоры.
– Его бы спас каждый, кто там проходил.
– Ты так думаешь, Хана? Каждый? Но мы все почему-то только стояли и вопили… Такое можно забыть? Твой отец, и его верный пес, и наш Арон-гаон [66]66
Гаон – мудрец ( иврит).
[Закрыть], и бабушка, и тетки, и мы с тобой тоже, его отец и мать, мы тоже стояли и вопили, а в огонь войти – не осмелились. А она, совсем чужая женщина, проезжала мимо – и бросилась.
Мать молчит. В семействе Йофе не любят вспоминать день пожара.
– У него есть дом! – наконец провозглашает она. – А там, извини меня, это не только она. Это ее муж тоже.
– Элиезер? А с ним у тебя какая проблема?
– Какая проблема? Он же алкоголик.
– Не каждый, кто пьет за едой немного вина, алкоголик, – сказал отец. – И потом, он директор школы, это не просто люди с улицы.
Моя фонтанелла умеет превращать звуковые волны в картинку. Я видел, что сейчас она села за стол, что у нее опущена голова, что ее пальцы собирают крошки диетического хлеба со скатерти.
– И это как раз еще одна вещь, которую я требую узнать! – Она снова возбудилась. – Как это такая молодая девушка вышла замуж за такого старикана?
Отец улыбнулся:
– Сначала ты хочешь знать, зачем ей маленький мальчик, теперь ты хочешь знать, зачем ей пожилой мужчина…
– Ничего я не хочу знать. Я хочу, чтобы он прекратил проводить с ней все время. У него есть дом, и у него есть мать.
– Она симпатичная девушка, – сказал отец, – и Михаэлю, наверно, приятно, что взрослый человек относится к нему так сердечно. Они немного гуляют, я сам видел. Она любит природу, и она не заставляет его считать жевки, а ты, Хана, извини меня, говоришь сейчас, как ревнивая женщина.
– Возможно, мне пришло время говорить, как ревнивой женщине.
– Он твой сын, он не твой муж. – И улыбнулся в ответ на ее молчание. – Он пойдет к ней, а мы проведем хороший вечер дома. – И шепнул ей что-то на ухо.
– Об этом ты должен был подумать до того, как набил брюхо едой за ужином! – выговорила она строго.
* * *
Так лежали мы с ней и в тот день, когда на деревенские поля упал самолет. Мне было тогда лет восемь с половиной, высокие травы стояли вокруг нас, и глаза наши, пасущиеся в небесных полях, следили за пролетавшими цаплями, белизна которых чернела против солнца, и поэтому прошло несколько секунд, пока глаза поняли, что летящая над нами точка – это самолет. Так высоко, что звук не был слышен.
– Это «мустанг», – сказал я ей с гордостью.
Как любой мальчишка Долины, я знал все типы самолетов на соседнем военном аэродроме. Мы видели, как они взлетают и садятся, гоняются друг за другом, пикируют и взмывают. Но этот самолет не пикировал и не взлетал, он летел медленно, и, в отличие от других самолетов, не видно было, чтобы он маневрировал, или гнался, или подстерегал, или даже вообще куда-нибудь направлялся или спешил. Мы смотрели, как он спокойно качается себе там, будто бабочка, веселящаяся на весеннем воздухе, и Аня с улыбкой произнесла:
Фейгелах флайен
а шуре ланг ви а бан
ун ибер зай айн аероплан.
– Непонятно, – возмутился я. Тогда я уже знал, что «мейделе Алка мит дер блойер парасольке» – это наша «девочка Айелет с голубеньким зонтом», но эти строчки не понял. И Аня перевела:
Мчатся птички-невелички
длинным поездом в полете,
а над ними – самолетик
в небе высоко.
Мчатся птички-невелички,
крылья в воздухе белеют,
а над ними голубеют
перья облаков…
И тут, прямо над нами, высоко-высоко в небе, самолет вдруг накренился носом к земле, так внезапно и резко, что это могло означать только страшную аварию или страшное решение. И сразу стал предельно устремленным: понесся круто вниз, сначала по наклонной, потом – уже по вертикали и под конец – бешено крутясь вокруг себя в гигантском штопоре и приближаясь к земле куда быстрее, чем если бы падал свободным падением.
Аня закричала, вскочила и помчалась, а я бежал за нею, никак не в силах ее догнать.
– Подожди меня, – крикнул я.
Но куда мне было до крылатой быстроты ее ног. Далеко за собой я слышал испуганные крики деревенских жителей, тоже заметивших случившееся, а над всеми нами звенел, заполняя воздух, непрерывно нарастающий визг пикирующего к земле самолета, который сейчас тянули вниз не только сила мотора и земного притяжения, но и влажные канаты глаз, в ужасе прикованных к нему.
«Мустанг» рухнул. Огромный цветок огня расцвел и тотчас увял, оставив светлый след в глазу и черный дым в воздухе. Крики за моей спиной приближались и нарастали. Казалось, вся деревня мчалась за нами следом – бегом, на велосипедах, на тракторах, на лошадях и на телегах. Между мной и Аней уже образовалось большое пространство, бегущие, скачущие, едущие – все обгоняли меня, и всё спешило, и неслось, и торопилось, и мчалось, и таким застыло в моей памяти: гулкая дробь башмаков и копыт, запах горящего бензина, вопли людей, стук моего напрягающегося сердца.
Самолет упал в полутора километрах от въезда в деревню, рядом с дорогой, ведущей к полям вдоль ручья Кишон. Сегодня эта дорога стала шоссейной, по обеим ее сторонам тянутся декоративные деревья и новые кварталы, и каждый вечер по ней бегут от инфаркта мужчины, белея в темноте голыми ногами, и женщины, высоко задирая локти. Возле кипариса, выросшего рядом с памятником в честь погибшего пилота, они поворачивают и возвращаются, и выражение мучительного усилия на их лицах заставляет меня вспомнить легкую силу Аниных ног, когда она мчалась к тому же месту.
Когда я добежал до упавшего самолета, мне уже пришлось протискиваться сквозь стену людей, сгрудившихся вокруг дымящей, развороченной воронки. Огненный цветок давно погас, самолет полностью сгорел, от пилота даже воспоминания не осталось. Только тяжелый запах висел вокруг, да осколки стекла и металла отвечали искрами нашим поблескивающим глазам, и последние шипящие огоньки отвечали шепотом на наш шепот.
Я нашел Аню. На одно короткое и тайное мгновенье она взяла мою руку в свою, сжала и тут же отпустила. Шарики от подшипников вдруг подмигнули мне из сажи и земли. Я наклонился поднять их, увидел и другие богатства – разбросанные пули, провода, ручки и кнопки – и уже хотел было набить карманы трофеями, и другие дети тоже, но тут примчался военный грузовик и с ним несколько джипов с английскими солдатами и офицерами. Они собрали остатки самолета, побросали на грузовик и уехали.
Мы еще много дней потом то и дело ходили туда всей нашей детской ватагой, вооружившись мотыгами и вилами. Выбирали из земли ручки и трубки, кабели и шарикоподшипники, даже остатки застежки-молнии от комбинезона. А через несколько недель снова приехал военный грузовик, на этот раз нагруженный мешками с цементом и опалубкой. Солдаты и рабочие смешали цемент с песком и с щебнем, пошептались с пожилым мужчиной и плакавшей, не переставая, женщиной, залили бетоном большой деревянный прямоугольник и поставили на нем памятник.
* * *
Через девять лет после той истории с Рахелью и ее букетом поэт Шауль Черниховский умер в монастыре Сен-Симон в Иерусалиме. Сразу же поползли омерзительной змеей подлые слухи: намекали, будто у изголовья своей кровати умирающий повесил распятие, доверительно нашептывали, будто в последние минуты возле него стоял христианский священник, по секрету сообщали, что его тело было тайком перевезено в больницу «Хадасса», что в Иерусалиме, на Сторожевой горе.
Рахель не обращала внимания на эти сплетни. В газете «Давар» было напечатано, что поэт будет похоронен в Тель-Авиве, и, зная, что родители не позволят ей поехать на похороны, она приготовила себе накануне вечером еду, положила в ранец, а утром помогла, как обычно, Амуме в доме и во дворе и отправилась в школу, но миновала школьные ворота и пошла дальше. На главной дороге она вытащила из ранца балахон Пнины, взятый накануне тайком из шкафа, надела его и вместе с ним обрела что-то и от красоты сестры.
– Как он выглядит, этот балахон, что вся семья только и говорит о нем?
– Странная тряпка, но по-своему красивая.
– Как плащ из парваимского золота? – спросил я.
Моя тетка смерила меня тяжелым взглядом:
– Ты слишком много времени проводишь у нее, Михаэль.
Она подняла руку. Машина остановилась, и Рахель, которой балахон сестры и цель поездки придали важность и смелость, сказала потрясенному водителю: «В Тель-Авив, пожалуйста» – вошла, села на заднее сиденье и больше не произнесла ни слова.
Улица Бен-Иегуды, по которой шла похоронная процессия, была забита людьми. Рахель нашла себе место и ждала. Пятнадцать лет было ей, и, когда гроб приблизился, она заметила, что рядом с ней стоит девочка ее возраста и тоже плачет. Они обменялись взглядами, и обе поняли, что не одна маленькая девочка поднесла Черниховскому букет цветов и не одна маленькая девочка помнит его усы на своей шее.
Когда она вернулась домой, Апупа обрушился на нее со своим страшным: «Где ты была?» – и запер ее в бараке. Но наутро солнечный луч проник через щель между досками, и при его свете Рахель написала письмо своей новой подруге. Через ту же щель она позвала Батию и передала ей листок, чтобы та положила его в конверт и отправила по адресу. Вскоре между нашей деревней и Тель-Авивом образовался двусторонний почтовый поток. Рахель и ее новая подруга непрерывно обменивались трогательными посланиями, которые изобиловали выражениями чувств и длинными цитатами, и безупречная грамматика этих посланий вкупе с искусно вплетенными в них художественными образами позволяли каждой из них понять, что не одна маленькая девочка переписывала в свою тетрадку стихи Черниховского.
Спустя несколько месяцев девушка из Тель-Авива приехала в гости. Она оказалась худенькой, среднего роста, узкоплечей и плоскогрудой, но с таким потрясающе огромным задом, подобного которому в наших местах не видели никогда. Зад был роскошный – высокий, круглый и плотный, а талия над ним такая тонкая, что платье гостьи восходило к ней, как на гору – все выше и выше и там наконец сужалось, натягивалось и задиралось, неизбежно открывая при этом ее ноги выше колен.
– Как это ты ни разу не рассказала нам об этой заднице? – шепотом удивилась Батия.
– Заткнись, мерзавка! – таким же шепотом ответила Рахель.
Каждые несколько минут девушка из Тель-Авива быстро и укоризненно одергивала бунтующее платье и, даже если рядом с ней никого не было, улыбалась виноватой улыбкой, словно это и не ее зад вообще, а вот – прицепился и делает с ней все, что ему вздумается. Чистой и милой была эта улыбка и открывала маленькие и красивые зубы, почти до половины заросшие розовыми деснами. Этот ее зад произвел такое огромное впечатление на наше семейство, что все ощутили какую-то утрату, когда он вернулся в Тель-Авив вместе со своей хозяйкой. Казалось, «Двор Йофе» разом опустел и даже несколько потускнел. А Пнина, по поводу которой никому бы не могло прийти в голову, что ее интересуют подобные вещи, сказала со вздохом:
– Жалко, что мы не попросили ее оставить эту задницу здесь.
Через несколько недель, когда Рахель сообщила, что собирается в Тель-Авив к своей подруге, Батия сказала:
– Передай привет Заднице.
Рахель, обычно застенчивая и покорная, рассердилась и сказала: «Я вижу, что эта задница засела у тебя в голове», а Батия, быстрая, как змея, ответила: «Лучше так, чем наоборот, как у тебя».
Рахель, будучи хоть и моложе, но выше и сильней сестры, в гневе набросилась на нее, пытаясь повалить на землю, но не успела даже толком схватить ее, как уже получила три чувствительных, быстрых, как укусы змеи, удара. Но старшие сестры разняли их, а из поездки в Тель-Авив Рахель вернулась совсем уже умиротворенной и даже объявила:
– Задница тоже передает вам привет.
Я, кстати, увидел эту Задницу много позже, чем услышал о ней. Лет шесть мне было тогда, и Рахель впервые взяла меня на церемонию Дня памяти павших солдат на горе Герцля в Иерусалиме. И пока военный кантор завывал там с умелой профессиональной скорбью, я – как, впрочем, и большинство других скорбящих – сосредоточился на этих необыкновенных ягодицах, о которых годами слышал в семейных рассказах и которые вдруг обрели для меня реальность, воплотились, так сказать, в плоть и кровь и теперь радостно дрожали от полноты жизни, в то время как их обладательница, сама Задница, содрогалась в рыданиях над могилой нашего Парня, – и этот контраст впервые явил мне тогда воочию всю сложную глубину отношений между именем и его обладателем, между воображением и действительностью.
А иногда Задница приезжала в деревню. Сходила на автобусной остановке возле магазина и поднималась ко «Двору Йофе», оставляя за собой дружелюбную, или насмешливую, или восторженную толпу – равнодушным не оставался никто. Однажды она приехала в новом широком платье из гладкой блестящей ткани, которую все деревенские женщины щупали с восторженным шепотом: «Парашютный шелк», а дома у нас вытащила из чемодана еще одно такое же, дала его Рахели и шепнула ей что-то на ухо. Ночью они вдвоем прокрались к водосборному бассейну в роще, и я, прокравшись за ними следом, подсмотрел их игру: они приподняли свои платья так, что юбки раздулись, как зонты, а подолы собрали и зажали между ногами – и так поплыли, хохоча, на этих двух огромных воздушных пузырях из парашютной ткани.
Луна серебрила воду, и вдруг, сквозь смех, и мерцания, и брызги, я услышал имя моего отца, скользнувшее по воде с легкостью плоского камешка, и с замершим, каменеющим сердцем понял, что Задница рассказывает Рахели, что уже переспала с ним, и какой он симпатичный, и как он умеет делать одной рукой то, что другие мужики не способны сделать двумя, – «и между прочим, тебе, Рахель, тоже стоит попробовать его при случае, хватит тебе заниматься своим любимым делом, растить паутину между ногами», – и как зря он тратит себя на эту принципиальную Ксантиппу [67]67
Ксантиппа – жена Сократа, заслужившая славу вздорной и сварливой женщины.
[Закрыть], которая ест его поедом дома.
* * *
Итак, что же у нас есть на данный момент? Есть наша Семья, семейство Йофе, не обо всех тайнах и кодах которого я уже рассказал и не обо всех расскажу. Есть у нас «Двор Йофе», обнесенный каменной стеной. И еще есть у нас маленький приятный городок, который взял этот двор в осаду, окружив его армией своих любопытных глаз, завистливых сердец и жадных до наживы рук. И не проходит дня, чтобы одна из таких рук не постучала к нам в ворота: то подрядчик, ищущий землю для строительства, то делец, которому вскружил голову запах выгодной сделки, и вот они являются, жмут на кнопку интеркома, кричат, и Рахель отвечает: «Нет, уважаемый, это место не для продажи. Нет, уважаемый, ворота не откроются. Да, уважаемый, у нас есть адвокат. Его телефон? Записан в телефонной книге. Его имя? Оно тоже записано в телефонной книге. Да, уважаемый, я абсолютно серьезна».
Приходят также чиновники – из министерства финансов и из муниципалитета. Прослышали, что дедушка сильно сдал, и вот уже их ноги спешат, руки тянутся к налоговым бумагам, глаза высматривают возможность конфискации.
Приходят кинорекламщики, которые рыщут в поисках «локейшн» для ролика о новом сорте йогурта: какой-то бывший «кавалер» рассказал им о нашем дворе и они милостиво готовы подумать над такой возможностью. А в последнее время стали появляться также устроители свадеб: у них есть пара, которая готова дорого заплатить за свадьбу в таком месте, «в атмосфере Эрец-Исраэля еще с тех времен». Эти особенно любы Габриэлю. Так любы, что он выходит к ним и заодно выводит с собой также весь свой «Священный отряд».
– Никаких проблем, – говорит он. – При условии, что мои друзья тоже примут участие.
– Какие еще твои друзья? – Лоб отца невесты морщится от подозрительности.
– А вот эти.
– Эти?
– Да, эти. Они и поют, и танцуют, и еще варят к тому же, а вот этот хочет также быть шафером.
Приходят туристы и экскурсанты, из тех групп, что в каждый уик-энд выплескиваются из большого разноцветного автобуса с надписью «Экскурсии Натании», или «Экскурсии Хедеры», или «Экскурсии Беэр-Шевы», или «Экскурсии Афулы» и собираются вокруг экскурсовода с его мегафоном, в который тот тут же начинает вываливать на них свои «кариозы», как Йофы называют истории из прошлого, или «древние новости», как называет их Жених.
Медленно-медленно поднимаются они по аллее среди кипарисов, которые Апупа посадил в честь рождения своих дочерей-близняшек, и экскурсовод объясняет им, что вот эту замечательную аллею посадили основатели города в первую годовщину своего выхода на землю, и с тех пор она так и зовется их именем. «А отсюда, через просвет между этими двумя зданиями, вы можете увидеть: вон там проходил в старину поезд Долины, а вот там были болота».
С постепенно слабеющей решимостью стучат они в ворота нашего двора, а потом их счастливцы и востроглазы обнаруживают интерком, спрятанный в листьях плюща на стене.
– Да? – спрашивает Рахель.
Они бы хотели, если можно, войти, пожалуйста.
– Зачем?
Они интересуются историей поселенчества, они слышали, что это место представляет интерес, они бы хотели его осмотреть.
Тетя Рахель разглядывает просителей, на экране ее внутренней домовой телесети они сереют этакими маленькими, выцветшими, заинтересованными фигурками. «Нет, извините, мы не хотим, чтобы к нам заходили. Нет, нам не говорили, что это какое-то важное место. Нет, мы не открыты для посещений. Это частный двор. Нет, девушка, о нашем дворе нельзя сделать статью. Нет, мы не изготовляем керамику, не продаем лекарственные растения, не массируем ароматическими маслами, не торгуем мебелью из Индонезии и шальварами из Гоа, не играем ирландскую музыку. Нет, коврами мы тоже не занимаемся. Дарбука? Что это? Нет, и этим тоже. Кто я? Я медвежонок „Нет-нет“. Извините, меня уже зовут, и дегустации „Мерло“ у нас тоже не проводятся. Сад Йаф е ? Туда вход с параллельной улицы, сзади, там есть большая вывеска. Очень заметная. Вегетарианка? Ее номер телефона на воротах. Позвони ей, и она назначит тебе встречу. Почему я такая? Это не только я, мы все такие в нашей семье».
Только люди определенного сорта способны смягчить мою тетку. Те, что приходят к Ури спасти пропавший файл.
– Парень-компьютерщик? – Ее голос чуть округляется-смягчается. – А что случилось? У тебя пропало любовное стихотворение? Часть нового романа? Ах, маленький рассказ? Весь, с начала и до конца? «Как сухая трава, как поверженный дуб, так погиб мой народ» [68]68
Первая строка знаменитого стихотворения Хаима Нахмана Бялика (1873–1934), перевод В. Жаботинского.
[Закрыть]. Что? Нет, я просто так, не беспокойся, он поможет тебе, и он здесь, но он спит и… Да, я знаю, что скоро полдень, но он все равно спит. Такой вот эгоист. «Тих, как воды озера, и засыпает в полдень» [69]69
Слегка измененная строка из элегического стихотворения израильской поэтессы Рахели (1890–1931): «Такова я – тиха, как воды озера».
[Закрыть]. Ты не знаешь? И стихов Фрэнсиса Жама тоже [70]70
Жам, Фрэнсис (1868–1938) – французский поэт, прославился лирическими стихами, навеянными очарованием родных Пиренеев.
[Закрыть]? Ну и писатели у нас пошли теперь. Абсолютные невежды. Разбудить его? Будь ты Черниховский, я бы его разбудила, но я думаю, что ты – нет. Подожди у ворот, там есть маленькая скамейка в тени, сядь и отдохни, а когда наш юноша проснется, мы скажем ему, что ты здесь. А ты себе тем временем напиши новый рассказ или новое стихотворение, я оставила под скамейкой бумагу и ручку. Нашел? Ну, до свиданья.
И еще есть у нас на данный момент один престарелый дед с четырьмя состарившимися дочерьми: одна вечно ползает по огороду, вылавливая гусениц и жуков, другая плачет на реках австралийских {35} , третья заперлась в своем доме, а четвертая лежит в кровати, перед своей Стеной Акций.
А кроме того, у нас есть Габриэль с его «Священным отрядом», и садовый рассадник Михаэля, то есть мой и Алоны, то есть моей супруги, наш райский «Сад Йаф е », как же иначе. И две пленные принцессы у нас есть – «додж пауэр-вагон», который еще ого-го, и «ситроен траксьон-авант», который просто великолепен. Кстати, «давайте не забудем», как говорит Рахель: любители машин, эти самые настойчивые ухажеры, тоже к нам приходят. Пробуют залезть на забор: «Мы слышали, что тут есть… нам только посмотреть… ты уверена, что он не продает?» Нет, ни в коем случае, эти машины не для продажи.
И наконец, есть у нас один старый барак, и несколько домов, и опустевший коровник, и «дед и бабка, тетя с дядей в полном праздничном параде, внуки с правнуками дружно на колясочке жемчужной…». Правда, бабка уже умерла, отец уже ушел, Парень уже убит, и Жених тоже в земле, нет, не похоронен, только копает, потому что «очень скоро здесь случится большое несчастье». А если мы не проливаем кровь, не выплескиваем семя и не кормим молоком, то у нас остаются еще и воспоминания, а в них холмы и равнины нашей Долины, и в далях болотных разбой комариный, печальный полуночный вопль ослиный, и женщина едет верхом на мужчине, а еще есть у нас, как же иначе, семейных выражений словарь, который мы с детства зубрим, как букварь, и семейные коды, которые положено знать, и узлы, которые непременно нужно связать, и нужно нам швы поскорей приметать, в тетрадке почиркать и роман почитать, так что запомни всё, малышка, и мигом марш в кровать! А хныкать, Айелет, тебе не к лицу, – уже подъезжает телега к крыльцу: телега-пролетка, колеса на спицах, в ней лысый старик и красотка-девица…
Опиши все это, Михаэль, опиши! Ты же у нас единственный нормальный человек в Семье. Опиши победное «V» ее раскинутых ног – прямых, сходящихся там, вверху. Опиши ее грудь и твою голову на ее груди. Опиши ее губы, их запах на твоем лице. Ее руки – движущиеся и останавливающиеся. Ее пальцы возле устья колодца – гладящие, перебирающие.
Перед вечером я выхожу, спускаюсь по Аллее Основателей до ее соединения с улицей Первопроходцев, там поворачиваю налево и дохожу до мини-маркета Адики, маленькой лавки на углу. Адика – человек сообразительный. На бетонной площадке перед своим магазином он поставил белый пластиковый стол и несколько стульев, и по вечерам тут собирается добрая дюжина иностранных рабочих – китайцев и румын. Это тоже примета, что деревня уже стала городом: наличие китайцев и румын говорит о строительстве, сельскохозяйственных рабочих привозят из Таиланда. Они беседуют, каждый на своем языке, но непрерывно и весело, и то и дело заказывают полулитровые бутылки пива «Нешер», которые Адика продает им с большой скидкой. А иногда они подымают взгляд на другую сторону кипарисовой аллеи, где сидят молоденькие филиппинские няньки со своими подопечными старухами, теми, что пользуются ходунками, и теми, которых Ури называет «Hell's Yentels», «Чертовы бабуси», поскольку они передвигаются на инвалидных электромобилях.