Текст книги "Фонтанелла"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
Жених взял маленький пакет, взвесил его на руке и прежде всего спросил:
– Это дорогое удовольствие?
Все рассмеялись, а он раскрыл пакет и не сумел скрыть своего «кваса».
– Что это? – проворчал он. – Нож для лилипутов?
– Это рабочий инструмент, для тебя.
– Рабочий инструмент? Для чего он годится? Это игрушка для женщин. Это ни для чего не годится.
– Что ты говоришь, Арон, – обиделась Алона, – такие ножи сегодня считаются вершиной мужественности…
– Пусть твои тельавивцы покупают себе такое. Нам не нужна мужественность. Работа нам нужна.
Он с негодованием поднялся, вышел, быстро хромая, и вернулся со своим ящиком инструментов. Открыл и выбросил все содержимое на пол:
– Не суй нос, где ты ничего не понимаешь. Вот чего стоит твой «ледерман», смотри, – вот это ключи для труб «Риджид», один прямой и один угловой, а вот это гаечный ключ «Гацет», а это молотки «Федингхауз» и «Стенли» и плоскогубцы «Рекорд» – ты что-нибудь слышала об этих фирмах? И шведский ключ «Баку», и отвертки «Сэдвик», и метр «Стенли». Видишь? Разве я покупаю тебе на день рождения маникюрный прибор? Нет? Так и ты не покупай мне рабочие инструменты. Сиди себе со своими подругами и говори с ними о ваших глупостях.
– Ладно, Арон, – сказала Алона, – больше я тебе ничего не куплю. Ты можешь спокойно возвращаться в свою яму.
– Когда-нибудь, – он собрал свои инструменты в ящик, – вы все еще скажете мне спасибо за эту яму, и ты тоже.
– Если ты останешься в ней навсегда, я скажу тебе еще большее спасибо.
Пнина ела творожный пирог, пила чай с лимоном и слушала шумные разговоры людей из компании Гирша, которые стремительно перебрасывались рифмами и соревновались между собой в словесных играх и цитатах. Гирш Ландау сказал своим друзьям, что придет время, когда «эта-очень-молодая-особа» будет красивой женщиной и выйдет замуж за его сына. Но все они – поэты и музыканты, художники и артисты – были очень заняты собственной персоной, рассказывали вульгарные анекдоты о семейной жизни и не видели, что ей предстоит стать красивее всех произведений, которые кто-нибудь из них когда-либо создал, или создаст, или сыграет, или нарисует, или напишет в будущем.
Один из них высокомерно спросил ее, какую музыку «девочка любит слушать», и Пнина с детской абсолютной серьезностью ответила:
– Я люблю слушать долгое и чистое «ля» на трубе.
Воцарилось странное смущение. Когда они вернулись домой, Гирш спросил ее, что она имела в виду. Пнина сказала:
– Я имела в виду, что слушать долгое и чистое «ля» на трубе – это как стоять против зеркала.
Гирш разволновался:
– Стань против меня, Пнина, я сыграю тебя.
Но Пнина не могла стоять спокойно, а Гирш – как и многие исполнители, играющие на смычковых инструментах, – был человек желчный, с расшатанными нервами, и сердце его, особенно в отсутствие дирижера, билось аритмично. Через пять минут он отбросил смычок и закричал:
– Не двигайся, Пнина! Как можно тебя сыграть, когда ты все время двигаешься?!
Пнина испугалась и убежала к Саре, та успокоила ее и, как обычно, дала совет: пусть девочка не стоит, а сидит перед ее мужем.
И вот так случилось, что то же самое время, которое здесь, у нас, во «Дворе Йофе», уже замышляло недоброе для Пнины и ее будущего, в Тель-Авиве подарило Гиршу Ландау мгновенья счастья и надежды с этой же девочкой: его жена и сын были заняты своими делами – одна всегда замышляла какую-нибудь глупость, другой всегда собирал или разбирал какую-нибудь глупость, – а он играл перед этой девочкой, что родилась у женщины, которую он любил, и мужчины, чьей смерти он ждал, и думал о том, что вот – красота, еще сложенная в ней, как крылья дремлющей бабочки, раскрылась сейчас перед ним на один пророческий миг, присев на звуках его скрипки, но, придет день, будет принадлежать его сыну.
Он молился, чтобы его мальчик вырос и научился жить рядом с таким счастьем и красотой, и радовался, что будущее сына не пущено на самотек, а закреплено нерушимо на прочных основах их уговора. Есть уговор, успокаивал он себя, а Давид Йофе – человек честный и правдивый.
Пнина привезла с собой в деревню специальные, особо прочные кожаные шнурки для отца и маленькие подарки для матери и сестер.
– Там знают, что ты из Йофе? – спросил Апупа.
– Я не уверена.
Она рассказала о городе и его чудесах и об Ароне, чьей женой она однажды станет.
– Он уродина, – сказала ей Батия. – Он похож на обезьяну.
– Ты тоже уродина, – сказала Пнина.
– Так не выходи за нас замуж. Ни за меня, ни за него.
Но Пнина любила Арона, любила ездить к нему и радовалась, когда он приезжал к нам на летние каникулы. Она даже залезала на забор смотреть, как появляется и приближается автобус, и пока Гирш с Сарой еще только поднимались вверх по холму, она уже торопила отца открыть ворота:
– Чтобы не стучали и не ждали снаружи, как попрошайки!
– Поцелуй Пнину, – говорила Сара Ландау сыну.
Но маленький Жених, в коротких штанишках хаки, в высоких рабочих ботинках и рубашке хаки с закатанными рукавами, перекладывал в левую руку привезенный ящик с инструментами, нерешительно пожимал руку невесты, говорил: «Что нового?» – и отправлялся заниматься другими делами.
Он двигался по двору с ненасытной методичностью мангусты в птичнике, жадно рассматривал приборы, сельскохозяйственные машины, инструменты и механические устройства, проверяя, разбирая и собирая все, что попадалось ему на глаза. Супруги Ландау, опасаясь, что он причинит беспокойство и ущерб, бросали опасливые взгляды на Апупу и упрашивали сына прекратить, но Апупа восторгался любопытством мальчика, а еще больше его способностями и усердием и позволял ему разбирать и собирать все, что было в доме и во дворе.
Жених испортил немало приборов и вещей, но, испортив, начал их чинить и в процессе починки стал улучшать и совершенствовать. Когда он придумал примитивный предохранительный клапан и установил его на одной из водопроводных труб в коровнике, Апупа так восхитился и обрадовался, что отступил от своих принципов и спустился с ним в деревню, чтобы показать его специалистам – кузнецу Шульману, сапожнику Гольдману и столяру Меламеду.
Деревня росла. Апупа давно уже не пользовался главными восточными воротами «Двора Йофе», равно как и северными и южными. Все знали Амуму, которая приходила за покупками в деревенский магазин, и ее дочерей, учившихся в местной школе. Но Апупа выходил на свои поля только через задние ворота и через них же и возвращался. Имен деревенских жителей он не знал, поскольку они непрерывно плодились и размножались, и потому максимально расширил ненавистное имя «шустеры», чтобы оно включило как можно больше «врагов».
На этот раз он вышел через главные ворота, спустился по аллее молодых кипарисов, и Арон, тогда еще молодой, прыгал рядом с ним. Деревня была потрясена. Мужчины высыпали на улицу, всматриваясь изумленным взглядом из-под козырька руки. Женщины выглядывали из окон, вытирая руки о передники. Апупа косился на Арона, который шел точно как он и точно как он не отвечал ни на чей взгляд. Они прошли прямо к нужному месту: к сапожнику, к столяру и к кузнецу, – чьи мастерские находились друг возле друга, за молочной фермой.
Со всей надлежащей вежливостью и уважением Апупа попросил, чтобы Арону разрешили время от времени сидеть у них и смотреть.
– Кто тебе этот паренек? – спросили они.
Апупа сказал:
– Когда-нибудь он женится на Пнине и будет моим мальчиком.
– Пусть будет в добрый час, – сказали столяр, кузнец и сапожник.
* * *
Батия была права. Через несколько месяцев после происшествия с керосином и мороженым осел появился снова, на этот раз один, с тем напряженно-стеснительным выражением лица, по которому все лакомки мира с легкостью опознают друга друга, точно так же, как узнавали друг друга «цацки» моего отца.
Батия угостила его яблоком, вымазанным в меду, и, не говоря ни слова, забралась ему на спину. Осел спустился по западному склону холма, перешел вади в том месте, где оно поворачивало на юг, и пошел через Долину по извилистому пути, которого никто из Йофов или жителей деревни не знал и даже искать не отваживался. Долгие часы шли они в полном одиночестве по топким болотистым просторам, пробиваясь сквозь всё более высокие и густые заросли, среди которых вилась их узкая тропа, едва угадываемая порой, как это бывает со звериными тропами, по клочкам шерсти, зацепившимся за колючки, а порой становившаяся узким туннелем в зеленой чаще. В таких местах Батия сходила с осла, и дальше он шел впереди, вынюхивая запах своей матери, а она шла за ним, запоминая дорогу и оставляя то тут, то там свои знаки – где ломала ветку, где связывала вместе несколько стеблей камыша.
Наконец осел дошел до мелкого русла, спускавшегося в Долину с севера, из поросшей дубами седловины между двумя невысокими холмами. Вдали виднелась маленькая деревня, настолько непохожая на нашу, что Батия с трудом могла поверить, что она существует на самом деле. Мощеные улицы шли среди красивых каменных домов, колокол подавал голос с заостренной церковной башни, на вершине которой вертелся флюгер в виде петушка, а жители – к удивлению Батии – работали в поле в отглаженных брюках и белых рубашках.
Они миновали большое зеленое поле хумуса, стебли которого обжигали щиколотки. Осел показал ей копытом, чтобы она шла скрытно, кустами, а сам неторопливо пошел впереди, мимо большого двора фермы, что стояла на восточном краю деревни. Во дворе работала сурового вида костлявая немка с волосами, подстриженными шлемом, и высокий белоголовый мальчик помогал ей. Два больших пса лежали в тени забора и не отрывали взгляда от идущих. Осел и Батия обогнули дом большим кругом и спустились вниз к соседнему дому. Из него вышла женщина, улыбнулась при виде осла и вынесла ему мороженое.
Только к утру вернулась Юбер-аллес домой, и только чудо спасло ее и осла от топких болот или одной из гиен, что тогда еще нападали на людей и смеялись по ночам. По возвращении она увидела мать, окаменевшую от страха, и отца, который хлестал курбачом куда попало, не помня себя от беспокойства и тревоги, Апупа никогда не бил дочерей, но сейчас замахнулся и хотел было ударить самую любимую из них. Но Батия, отражение его жены и копия его души, стала против него:
– Но, папа, почему ты так сердишься? Теперь я знаю, откуда осел приносит мороженое.
<Думаешь ли ты иногда о ней, о твоей любимой дочери? Знают ли твои куриные мозги, что ее муж получил свое наказание? Отдаешь ли ты себе отчет, что она по-прежнему там, вдали от всех, в изгнании, а ты, дрожащий от холода гном, гниешь здесь в своем инкубаторе? >
Он поднял ее на воздух, поставил на бетонную стенку коровьей кормушки, повернулся к ней спиной и сказал: «На меня!» Батия прыгнула ему на спину и крикнула: «Пошел!» – но Апупа проворчал:
– Мы сейчас не играем, Батинька, – и открыл ворота. – Показывай куда.
– Мы пойдем туда поесть мороженого?
– Нет, – сказал Апупа, – сейчас мы пойдем туда посмотреть, говоришь ли ты правду. И если ты обманываешь, плохи твои дела!
Он галопом спустился по склону холма.
– Показывай дорогу, – повторил он.
Хотя она была его дочь и грудей у нее еще не было, чтобы обжечь его спину, но ее тело было до жути похоже на тело матери, и памятная указующая рука Амумы была до жути похожа на маленькую ручку, что сейчас указывала ему путь. Однако, в отличие от матери, Батия не прижималась и не засыпала у него на плече, а вонзала пятки ему в бока и непрерывно пришпоривала.
Один Бог знает, как они одолели болота. Юбер-аллес не увидела ни одного из тех знаков, которые оставила для себя, но каждый раз, когда говорила «направо», или «налево», или «прямо», это было правильно, и, когда несколько часов спустя Апупа сказал: «Мне обжигает ноги», она поняла, что они дошли до зеленого поля турецкого горошка.
Низкие облака заволокли небо, и сквозь рассеянную в воздухе муть неясно проступала белизна хорошо знакомых Апупе каменных домов немецкой деревни, куда он раньше приходил по главной дороге, а не через болота. Той деревни, с историей которой предстояло сплестись истории его семьи. Они обогнули дом с двумя сторожевыми псами, и Апупа убедился, что его дочь говорит правду.
* * *
У кузнеца Шульмана был подмастерье, который никогда не помнил, куда он положил свои инструменты.
– Милостиво поступил с ним Господь, благословенно имя Его, – говорил Шульман, – когда положил его яйца в мошонку, иначе и они бы потерялись.
Арон, стесняясь задавать вопросы, поинтересовался у Апупы, что Шульман имел в виду, и Апупа сказал ему, что мастер должен находить любой инструмент с закрытыми глазами, «как мужчина находит сам знаешь что».
Спустя несколько дней, когда Апупа тайком заглянул в записную книжку Арона, он нашел там не только это объяснение, но также замечания по поводу плохого развода зубцов ножовки у Меламеда и по поводу кузнечных мехов Шульмана, которые, из-за ограниченного хода их педали и излишнего изгиба на пути потока, хуже подавали воздух и требовали больше усилия, а также по поводу сапожной колодки Гольдмана, которая вынуждала сапожника стучать под неэффективным углом. В ту пору, не имея сегодняшнего богатого опыта, Арон еще не мог это сформулировать, но уже чувствовал, что рабочий инструмент должен быть продолжением руки.
Апупа прочел все это и исполнился радости. Он понял, что ему вскоре придется искать для мальчика более серьезных учителей. И действительно, через несколько недель Гольдман, Шульман и Меламед поднялись во «Двор Йофе» и сказали Апупе, что ему лучше отдать своего будущего зятя к немецкому кузнецу в Вальдхайме. Не то чтобы он им надоел, наоборот, но там он сможет получить больше, чем они могут ему дать.
И вот так тот осел, что когда-то был кудрявым осленком, потом почтовым ослом, а потом разносчиком мороженого, удостоился еще одной должности. Раз в неделю вешал ему Апупа на шею кожаный кошелек с несколькими монетами, сажал Арона ему на шею и посылал к немцам учиться ремеслу. Через два дня осел возвращал Жениха в деревню и привозил вместе с ним коробку нерастаявшего мороженого. Арон был счастлив. В Вальдхайме были порядок и чистота, настоящие плуги, сбруи и машины, а также рабочие и земледельцы, которые выглядели и вели себя, как настоящие мастера своего дела, а не «артисты в роли пионеров-первопроходцев» в театре «Габима» [47]47
«Габима» – израильский национальный еврейский театр, ныне играющий в Тель-Авиве, возник из белостокской труппы Цемаха, которая в 1917 году стала московским театром-студией под руководством Вахтангова и эмигрировала в Палестину после заграничных гастролей 1926 года.
[Закрыть], как называл Гирш Ландау «нижних» Шустеров, вызывая этим громкий смех Апупы.
Тут Жених увидел также первый и единственный во всей Стране токарный станок с ножным приводом, придуманный Готхильфом Вагнером, и даже сподобился увидеть самого Вагнера. Тот приехал в Вальдхайм на машине, и его встречала целая делегация в составе мэра, священника и главы соседнего немецкого поселения по имени Бейт-Лехем [48]48
Бейт-Лехем – одно из немецких поселений в Галилее (не путать с городом Бейт-Лехем, он же знаменитый Вифлеем, под Иерусалимом).
[Закрыть]. Жених пришел в такой восторг, что вместе с немцами, работавшими в кузнице, вытянулся при виде гостя и даже поклонился ему в точности так, как кланяются немцы, чем удивил не только всех присутствующих, но также и самого себя.
Он и поныне вспоминает тот день с тем же волнением, но уже со смешанными чувствами и бурей в душе. Потому что, с одной стороны, Готхильф Вагнер был непревзойденным специалистом, но, с другой стороны, он ненавидел евреев и во время беспорядков 1920-х годов [49]49
С началом возвращения евреев в Палестину начались непрерывные вооруженные нападения арабов на еврейские поселения, сопровождавшиеся убийствами и грабежами. Они особенно участились в 1920-е годы, с установлением британского правления, и достигли апогея в зверском погроме 1929 года в Хевроне.
[Закрыть]даже учил арабов готовить мины и бомбы. И когда, много лет спустя, уже по окончании Второй мировой войны, люди Пальмаха устроили ему засаду на дороге, остановили его машину и хладнокровно убили, Жених несколько дней ходил как безумный, то вздыхая: «Он был гений…» – то бросая: «Так ему и надо!» – и всё это на одном дыхании. А когда он вдобавок узнал, что на маузере нападавших был установлен специальный глушитель его, Жениха, собственной выделки, у него даже вырвался крик.
Но в тот день, когда он, еще мальчиком-подмастерьем, впервые увидел Вагнера, Жених разволновался, как невеста под хупой, и семейная легенда – то бишь всё та же Рахель – рассказывает, что от большого волнения он даже споткнулся о железную палку и раздробил себе лодыжку. Однако, по правде говоря, он сломал себе лодыжку без всякой связи с Вагнером, и не в Вальдхайме, а у нас во «Дворе Йофе», и не от большого волнения, а потому, что споткнулся о железный прут, который кто-то – Апупа, конечно, – оставил валяться на земле.
– У немцев, – сказал мне сам Жених много лет спустя, – такого бы не случилось. Потому что у немцев, – объяснил он, – каждая вещь была на своем месте. – И рассказал, что в средневековой Германии каждый подмастерье кузнеца носил большую серьгу. И эта серьга была для него не только предметом гордости, но также источником больших неприятностей, потому что стоило подмастерью что-нибудь испортить или проштрафиться, как хозяин вырывал у него эту серьгу и выгонял из кузницы с порванным ухом. – Так ты сам скажи мне, Михаэль, такие оставят железный прут валяться на земле?
Перелом, вначале казавшийся простым, из тех, которые у всех детей, как правило, легко зарастали, в случае Жениха осложнился из-за того, что тель-авивский доктор, «большой специалист», желая показать свое превосходство над нашим деревенским доктором Гаммером, сумел убедить Гирша и Сару, что ногу нужно снова сломать, чтобы потом заново срастить ее должным образом, и всё это вместе привело к тому, что Арон начал хромать. Сначала обычной хромотой, заметной лишь утром, когда суставы еще затекли и затвердели с ночи, и вечером, когда они болят от усталости, затем хромать по-настоящему, и, в конце концов, он стал тем, кого моя мать, оглашая инвентарный список наших семейных страданий и подвигов, неизменно именовала «тянущий ногу».
– Один мой зять убит, муж потерял руку, сын был ранен, брат его жены погиб, другой зять тянет ногу… – так она с гордостью говорит своим «гостям» за стаканом морковного сока, искусно избегая уточнять обстоятельства ранения Жениха – пусть гости думают, что и он был ранен на войне, – и стараясь не вдаваться в обстоятельства ранения ее сына (меня, конечно), который по такому торжественному поводу убил одного из товарищей по части.
«Боль с болью сложилась», как говорят у нас в семье о сильных болях. Хромота не только замедлила рост Жениха, но и заставила его замкнуться в себе, так что он теперь часами сидел один и все это время чертил, считал и раздумывал. Отныне он начал свой собственный Великий Поход, но не с юга на север, а от юности к зрелости, а оттуда к старости, притом не с одной женщиной на спине, а с целым семейством сразу, – шел, не отклоняясь ни влево, ни вправо, заботясь, обеспечивая, выполняя свои обязательства, возмущаясь, снова и снова оплакивая «те времена», снова и снова повторяя: «Не для того воевали мы в Войне за независимость, не для того учили новых иммигрантов, чтобы так выглядело теперь наше государство», – снова и снова восклицая: «В этой стране скоро случится страшное несчастье!»
Уже в больнице, закованный в гипсовый корсет, охвативший половину его тела, он придумал такое автоматическое корыто, которое животные смогут включать сами, нажимая на него своим носом. В двенадцать лет он спроектировал и построил модель совершенно нового плуга – на пружинах, которые поднимают и проносят лемех над камнями и булыжниками, чтобы он не застрял и не сломался, и с таким узким и легким трубчатым каркасом, что одной лошади было достаточно, чтобы пахать на каменистых склонах. А в тринадцать лет изобрел механический домкрат, который одним перебросом рукоятки переводился с подъема на перемещение и был так прост, что казался не серьезной технической новинкой, а каким-то удивительным фокусом.
– И все это твой сын изобрел здесь, у меня во дворе, – кричал Апупа на Гирша Ландау. – А там, в твоем Тель-Авиве, одни только ваши спекулянты, которым нужны одни только деньги, и ваши «люксусы», которые стоят денег, и ваши девки, которые шляются с англичанами только ради денег, и ваши шлёнские [50]50
Намек на Авраама Шлёнского (1900–1973), замечательного ивритского поэта и переводчика, создавшего целый ряд неологизмов, которые обогатили современный иврит.
[Закрыть], которые придумывают никому не нужные слова, и даже не ради денег, а просто ради одного хвастовства.
* * *
Свой огород моя мама получила от отца, когда ей исполнилось двенадцать. Ватные поля, на которых она проращивала свою фасоль, пшеницу и горох, уже заняли к тому времени почти всю площадь деревянной веранды и половину кухни, и все с облегчением вздохнули, когда она объявила, что к бат-мицве «требует себе» участок земли.
Апупа дал ей полоску целины вблизи дворовых стен, снаружи, между садом и полем пшеницы, семь с половиной соток замечательной земли, потому что раньше там стоял наш первый курятник и почва насквозь пропиталась куриным пометом. Натан Фрайштат, как я уже рассказывал, помогал ей советом, а Ог {34} , или Дылда, его гигантский кипрский осел, – в подготовке почвы: сначала съел колючки и сорняки, затем задрал хвост и добавил свой свежий вклад в удобрения, а под конец впрягся в культиватор и тянул.
– Вегетарианцы любят помогать друг другу, – смеялась Рахель.
Мама сажала овощи и, поскольку ее доктор Джексон запрещал опрыскивание химическими веществами, полола грядки пальцами и вручную вычищала гусениц и жучков между листьями.
– Она ползала там, как огромная черепаха. Все время на коленях. В большой соломенной шляпе на голове, только ступни ног и кисти рук выглядывают наружу.
Через несколько месяцев ее колени поразил таинственный лишай, ужасно ей докучавший и отталкивающий на вид, и Амума начала таскать ее по разным врачам. Сначала к тем врачам, к которым Хана соглашалась ходить, и прежде всего – к одному знаменитому гомеопату из тамплиеров, по имени Минценмайер, у которого была аптека в Немецком квартале в Хайфе и который умел извлекать из плодов клещевины неядовитый сок, эффективное средство против приливов у женщин переходного возраста, – а затем к прославленному бедуинскому целителю, который жил у входа в маленькое вади, подымающееся от долины Бейт-Натуфа к развалинам Йодфата. Этот завоевал известность особой микстурой, приготовленной из мягких желтых перегородок внутри плода граната, – молодые женщины приходили к нему под покровом ночи, потому что двадцатиминутного сидения в тазу с этой микстурой было достаточно, чтобы вернуть себе девственность без необходимости в операции.
Но поскольку в двенадцать лет у мамы еще была первозданная девственность, а от приливов она тоже еще не страдала, только от лишая, то в конце концов она согласилась пойти на прием к доктору Гаммеру, и тот послал ее к врачу в Эйн-Харод, симпатичному человеку, который рассказывал занимательные истории и был известен во всей Долине своими докладами о целебных достоинствах сыра. Но и он не вылечил ее от напасти, и в конце концов это удалось только моему отцу, Мордехаю Йофе, появившемуся в деревне через несколько лет после того, когда девочка-вегетарианка Хана Йофе стала уже «взрослой девушкой», а «лишай проник ей почти до костей», – но к этой истории мы еще придем в свое время. Пока же я вернусь к маминому огороду.
Этот огород был такой биологически естественный и такой биологически чистый, что привлек к себе также множество других вегетарианцев – птиц, дикобразов, тлей, диких свиней, гусениц и зайцев. Явился и слепыш, который усердно копал в нем свои ходы и натворил много подземных бед, но хуже всех были летучие насекомые – эти прибывавшие издалека усталые и счастливые пилигримы, которые всю свою короткую жизнь посвятили паломничеству в мамин замечательный огород.
Это нескончаемое нашествие насекомых привело в конце концов в тому, что в один прекрасный день деревенский учитель природоведения заметил в самом центре нашей деревни жука, который, насколько он знал, был «эндемичен для восточных склонов Хермона». Этот жук отдыхал, явно собираясь с силами перед тяжелым последним подъемом по склону нашего холма. Три дня природовед полз следом за этим жуком, не отрывая от него взгляда, а на четвертый день, когда тот взобрался наконец на куст помидоров и начал пировать, встал с колен, огляделся и обнаружил, что находится в огороде своей ученицы, окруженный множеством самых разных и незнакомых ему насекомых, которые покинули свой обычный далекий ареал, «и полетели, и поползли, и побежали к огороду твоей матери, чтобы отведать там последнюю в мире неопрысканную еду, отлюбить, отложить яйца и умереть».
Учитель пришел в неописуемое волнение и восторг и немедленно разослал пылкие письма всем заинтересованным лицам, извещая их, что «энтомологическое богатство в огороде госпожи Ханы Йофе превосходит все то, что хранится в коллекциях зоологического факультета Берлинского университета». Он даже объявил, что нужно пригласить в этот огород профессора Боденхаймера, чтобы тот смог обновить свой знаменитый «Справочник сельскохозяйственных вредителей». Но затем Батия застукала природоведа в тот самый момент, когда он вернулся в огород ее сестры и обрывал капустные листья в поисках редких гусениц. Она громко залаяла, и Апупа, примчавшись на лай, поймал наглеца, тайком вторгшегося в его владения. Редко посещавший деревню, он не узнал учителя и велел несчастному приготовиться к тому, что сейчас его отнесут в коровник, закатают в навоз и выбросят за стены двора.
Учитель в ужасе закричал: «Йофе! Я учитель твоей дочери!» – и тогда Апупа, в неожиданном приступе милосердия, привязал его к большому деревянному кресту, воткнутому в середине огорода, и сказал:
– Ладно, от навоза откажемся, но за причиненный ущерб ты сейчас отработаешь.
Хана нашла его там через несколько часов, смутилась и хотела освободить. Но учитель, очарованный изобилием насекомых и потрясенный возможностями исследования, которые предоставляла ему новая должность, попросил и получил разрешение остаться привязанным к палке. Хана надела ему на голову рваную чалму и парик из соломы, воткнула бутылку с водой в карман, чтобы он не высох от солнца и жажды, и хотя учитель стал в результате единственным пугалом в Стране, которое умело также опознавать вредителей, но и он не смог их прогнать. Ни он, ни моя мать. Ее зеленый перец с аппетитом пожирали гусеницы, а ее помидоры искалывали клювами скворцы, пока не пришел дядя Арон, который установил ловушки и натянул защитные сетки.
Под этими сетками расцвела также ее любовь к Мордехаю Йофе, появившемуся в деревне через несколько лет. Бледный и худой, с ампутированной рукой и разбитым сердцем, он для боевой службы уже не годился и был послан в деревню учить основам разведки взводных командиров Пальмаха на занятиях, которые проводились тогда в пещере на одном из холмов.
Сверкнуло ли солнце в ее волосах, когда он увидел ее впервые? Сказала ли она что-то такое, что пленило его сердце? Прорвала ли единственная в жизни улыбка броню ее принципов? Не знаю, но факт – увидев Хану Йофе, мой отец воспылал любовью, а когда он сказал ей, что и его зовут Йофе, – вздрогнуло и ее сердце. В первый и, очевидно, в последний раз.
* * *
Когда Пнине исполнилось пятнадцать лет, пророчество скрипача начало сбываться. Но изменение это не сразу стало очевидным глазу и уж подавно сознанию, и не всем удалось опознать первые приметы ее красоты, которая исподволь пробуждалась, и созревала, и проявлялась в ней, расправляя те крылья, которые один лишь скрипач провидел заранее.
Одно дело, объяснила мне Рахель, когда красивая малышка постепенно становится красивой девушкой, которая затем вырастает в красивую женщину, или, скажем, в каком-то месте появляется вдруг изумительной красоты женщина, ошеломляя всех вокруг уголками губ, и линией талии, и улыбкой, и походкой, – и совсем другое дело, когда просто малышка становится просто девочкой, а потом обыкновенной девушкой, и вдруг из нее выплескивается красота, которой до сих пор не было и в помине. Постепенно, сначала лишь с определенного угла и в определенные часы, потом одному лишь пересохшему горлу и сжавшейся от изумления диафрагме, и только под самый конец – взгляду и разуму становится ясно, что это существо, на наших глазах высвобождающееся из своего кокона, – это и есть то, что называют «красивая женщина».
Но самым удивительным было то, что первым, кто различил эту красоту, оказался старый Шустер, ибо это именно он, увидев однажды, как Пнина проходит по улице, выбежал из дома в своем черном, до полу, капоте, тряся длинной белой бородой, и бросился прямиком к ней, а когда она, увидев его, застыла от удивления, посмотрел на нее и начал ужасно дрожать, и в ответ на вопрос Пнины, нужна ли ему помощь, в свою очередь задал ей вопрос: не хочет ли она увидеть себя сразу со всех сторон и десять раз одновременно?
Пнина изумилась, потому что старый Шустер был единственным религиозным человеком в деревне и к тому же таким ортодоксом, что никогда не заговаривал ни с девочками, ни с женщинами, а если существо женского рода само обращалось у нему, то пугался настолько, что тут же потуплял глаза и отступал на шаг назад, прикрывая рукой шевелящиеся губы, так что его с трудом можно было расслышать. Но его вопрос, когда она его переварила, пробудил в ней любопытство. Она посмотрела направо и налево, повернулась назад, никого не увидела и сказала, что согласна.
Старик провел ее через заднюю калитку дома Шустеров и завел в персональную синагогу, которую построил там для себя. Тут Пнина сразу убедилась, что слухи, ходившие о нем в деревне, были верны. Действительно, стены комнаты были покрыты зеркалами, которые многократно удваивали того, кто стоял в ней, чтобы у старого Шустера всегда был наготове миньян для молитвы.
Она огляделась вокруг, увидела его самого и девять его дряхлых отражений и спросила: «А где же тут я?» И тогда старый Шустер, взволнованный ее присутствием в его синагоге и чудом, которому предстоит сейчас совершиться, начал говорить без передышки, как это делают многие волнующиеся люди, когда хотят успокоиться, и стал рассказывать ей, что вначале, как и положено по законам оптики, все эти десять молящихся, и он в том числе, были абсолютно похожи друг на друга, но после нескольких первых недель совместной молитвы у них начали появляться различия. Сначала различия в росте и чертах лица, а еще через несколько месяцев – «чтоб я так был здоров, Пнинеле», – также и различия в поведении.
Вскоре вспыхнула первая ссора, ибо несколько его отражений опоздали на молитву, потом конфликты между членами миньяна стали каждодневными, а в одну из суббот поднялись со своих мест двое, которые и прежде уже вызывали его подозрения, и заявили, что их ущемляют в числе «вызовов к Торе» [51]51
В определенные дни недели в синагогах вызывают читать Тору наиболее уважаемых людей, а также тех, в чьей жизни произошли важные перемены (включая мальчиков, которые только что прошли обряд бар-мицвы).
[Закрыть]и что им дали плохие сидячие места, и тогда трое других отражений встали тоже и объявили, что им не по нутру Шустеров вариант молитвы и что напев у в этом варианте тоже не тот, что был у них дома.
Пнина, которая никогда раньше не бывала в синагоге, не поняла, о чем он говорит, и, к своему разочарованию, всё еще не видела себя вдесятеро умноженной и красивой, как он обещал ей за несколько минут до того.