355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » Фонтанелла » Текст книги (страница 29)
Фонтанелла
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:31

Текст книги "Фонтанелла"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)

Я уже рассказывал, что, как и многие другие, я тоже выхожу порой посмотреть на Пнину во время ее ночных прогулок, но больше, чем на нее, я смотрю на ее поклонников, и я помню, как однажды, несколько лет назад, возле меня стоял незнакомый мужчина – гость, приехавший в деревню к родственникам и не предупрежденный заранее, – и, когда она проходила, он пробормотал: «Какой красивый парень». Я на мгновенье испугался, а потом понял, что это уже шла не Пнина – это шла сама по себе красота. А на следующую ночь, когда я рассказал это Рахели, она еще сильнее прижалась ко мне и сказала:

– Я уверена, что у нее уже и месячные стали белыми.

А еще Гирш был тем, кто позаботился о «легком угощении» для соболезнующих и при этом впервые уяснил себе, что когда у нас, у Йофов, собираются на семейные события, то не ограничиваются «чем-нибудь холодным», или «каким-нибудь печеньем», или «просто чашкой чаю», хотя бы и наполненной доверху. Даже во время траура Йофы ожидают обеда по полной выкладке: какого-нибудь супа, какого-нибудь салата, какого-нибудь мясного и, конечно, пюре. «Так это у нас в семье», и уже назавтра после похорон «траксьон-авант» начал снова курсировать между «Двором Йофе» и шатром Наифы, перевозя судки с вареными креплах и противни с креплах поджаренными, и кастрюли супа, и миски с фаршированной рыбой, и баночки хрена, и бочонки квашеной капусты, и ящики хал, таких душистых, что из-за них некоторые из Йофов предложили сидеть шиву десять дней вместо положенных семи, и моя мать во всеуслышание подивилась, неужто этим Йофам не достаточно смерти Амумы и они хотят уничтожить, погубить и отравить всю Семью целиком.

Дюжина столов из длинных деревянных досок была расставлена во дворе, четыре побеленных туалета были построены за коровником, Наифа и еще несколько ее родственниц, мобилизованных для нужд кормления скорбящих Йофов, не переставали выбегать в приступах блевоты, а «траксьон-авант» курсировал снова и снова, выезжал и возвращался, и Гирш Ландау подавал, наливал, и убирал, и каждый вечер, когда все уходили, мыл посуду в том корыте возле дома, в котором много лет назад Амума мыла своих дочерей, а потом тщательно вытирал и расставлял ее в шкафу, готовую к приему новой партии соболезнующих. Две половинки братьев Апупы велели своим потомкам сменить Гирша, но тот решительно отталкивал любую протянутую ему для помощи руку, хотя, помыв полы, сваливался уже без сил и засыпал на лежанке, мы все это видели. Но если кто-нибудь подходил к нему, предлагая: «Может, перейдешь на кровать?» – из огромной груды развалин, лежавших возле Амуминой кровати, тут же вырывался вдруг голос Апупы:

– Дайте человеку поспать, – и с новой для него тонкостью чувств добавлял: – У него сейчас траур.

В конце десятого дня, когда все гости разъехались и в дом вернулась тишина, Гирш Ландау закончил убирать и чистить, вытер руки передником Амумы, который повязал на себя за несколько дней до того, вышел и начал кружить вокруг старого барака. Опустевший и ненужный, покинутый всеми своими жителями и былым содержимым, этот барак еще стоял там по одной-единственной причине – ни у кого не доставало мужества и сил, чтобы его разрушить. Но предсмертное дыхание Амумы, лязг овечьих ножниц в руках запертой Батии, капли слез и молока несчастной Пнины – всё это уже стерлось из памяти старой постройки, и все, чей ум больше куриного, поняли, чего хочет скрипач и чему предстоит произойти.

Гирш вошел, огляделся, проверил пол, осторожно потоптавшись на нем, и постучал по стенам. Увидев, что мы с Габриэлем смотрим на него, он сделал вид, будто что-то ищет, но в последующие дни стал проводить там всё больше времени, а потом, один за другим, почти незаметно, оттуда исчезли стол, и стул, и еще несколько предметов, которые остались там после Амумы. Скрипач постепенно освободил барак от всех этих вещей, сохранив только кровать, и я помню, как он пришел к Рахели спросить, что делать с пучком чьих-то золотистых волос, найденных им под одной из половиц, которую годы назад кто-то отодрал, а потом снова прибил на прежнее место.

– Положи их обратно, туда, где нашел, – содрогнулась Рахель.

– Ты не хочешь их сохранить?

– Ни сохранить, ни видеть, ни знать, ни трогать! Я и без того вся на пределе! Мне надоели эти извращения! Положи их на место, закрой, как было, и не говори никому ни слова. Особенно отцу!

Гирш возмущенный вернулся в барак, бормоча про себя:

– И это она говорит об извращениях! Она, которая спит со всеми парнями в Семье!

Но, как и его сын, Гирш тоже знал свое место. Он не стал спорить, вернул волосы в тайник, накрыл их половицей и никому не сказал ни слова.

В последующие дни он начал рассказывать странную историю, которую отрицали все, кого это касалось, – будто хозяева, у которых он арендует комнату, говорят, что им мешает его игра, а потому он хотел бы упражняться в нашем бараке. А через несколько дней, убедившись, что никто не возражает, он позволил себе, по своему обычаю, и подремать там после своих упражнений. И поскольку в бараке всё еще стояла кровать Амумы, дремал он именно на ней.

В те дни Рахель уже поняла, что руководство семьей вскоре ляжет на ее плечи, и стала внимательно наблюдать за всем, что происходило в нашем дворе, и Гирш, словно желая оправдать ее подозрения, начал ставить ее перед фактами и проверять ее реакцию. Он приволок откуда-то одеяло и подушку и положил их на Амумину кровать. Потом из того же откуда-то появились два стакана и маленький электрический кипятильник, банка с русским черным чаем и сахарница с рафинадом, а «чтобы им, бедняжкам, было где стоять», он попросил сына поставить для них полку.

Каждый вечер перед сном он рассматривал единственный камень, оставшийся у него от ожерелья жены, и странная улыбка появлялась у него на лице. Потом он брал этот камень в рот и так засыпал. Он любил спать допоздна, а чтобы его не будили солнечные лучи, повесил себе вышитый занавес, и раз уж окно «начало приобретать форму», добавил также маленький вазон душистого горошка, из семян Амумы.

Прошло несколько недель, горошек расцвел, и несколько сводных племянников Апупы, с их длинными прочными руками, тяжелыми обезьяньими челюстями и неутолимой жаждой быть полезными и получать похвалы, вдруг объявились в нашем дворе и объяснили, что отцы послали их проверить, «не пытается ли музыкант захватить здесь власть над всеми». Этот курьез мог плохо кончиться, но Рахель сумела успокоить незваных гостей, потому что уже знала из моих объяснений, что Гирш на самом деле не собирается поселяться в бараке. Барак, сказал я ей, это всего лишь начало моста, временная база, а хочет Гирш в конечном счете жить с Апупой, в Апупином доме, потому что уговор сохранился и его нужно выполнять, даже если двое оставшихся – не вдовец и вдова.

– Это интересно, – сказала Рахель. – А что еще интересней, так это каким образом такая мысль пришла тебе в голову.

– Она не пришла мне в голову, я просто ее знаю.

И действительно, все это время Гирш каждый день пунктуально посещал дом Апупы в те часы, когда тот работал по двору или в поле, и, как гномик из сказки, продолжал споласкивать там посуду, мыть полы и тщательно протирать окна – газетной бумагой, конечно. Надо же – именно он, всегда насмехавшийся над советами жены, помнил их все до единого, и именно он в конце концов стал «образцовой домашней хозяйкой». А Давид Йофе, который был лишен воображения и соображения, послушно натягивал одежду, которую Гирш выгладил для него, спал в кровати, которую тот ему стелил, и останавливался на деревянной веранде, услышав его крик:

– Не входи, Давид, пол еще мокрый.

И внешний вид скрипача тоже изменился к лучшему. В нем прибавилось мяса, которое вытеснило горечь из его морщин, и, как это иногда бывает у мужчин такого возраста, его щеки разгладились и перестали выращивать бороду. А поскольку он был музыкантом – с острым слухом и быстрым восприятием, – то помнил всё, что слышал от Амумы, когда она наставляла Сару, и к тому же в наследство от жены ему досталась настоящая находка: тетрадка времен этой ее учебы и в ней все рецепты нашего пюре, и супа, «горячего, как кипяток», и салата, и селедки, «умеющей плавать». Впервые в жизни Апупа получил ту еду, которую любил: идеальное пюре, которого Амума его лишала, и суп, сделанный так, как должен делаться суп. Гирш так преуспел во всем этом, что моя мама не сдержалась и сказала ему:

– Если бы ты варил ему все эти яды до смерти моей матери, сегодня она, возможно, была бы твоей.

Дедушка ел, и чем больше он ел, тем больше усыхал и укорачивался в размерах, а пока Гирш заботился о нем и откармливал его, сын Гирша тайком планировал ремонт барака. Он так хорошо приготовился и так хорошо спланировал, что, когда пришло время действовать, закончил ремонт в рекордные сроки. Как только отец сказал ему, что железо горячо и готово для ковки, он вызвал себе на помощь своего друга, мужа Наифы. В тот же день были заменены все прогнившие доски в стенах и полу, на крыше вспыхнули красным чешуйки новой черепицы, выкопанные траншеи застыли в ожидании труб, а ночью, при свете фонарей «пауэр-вагона», Жених подсоединил барак к электричеству и канализации и начал готовить строительство душа за стеной – наружного душа, скрытого за двумя циновками, натянутыми на железных рамах, а внутри – бетонный пол с отверстием для стока воды.

Сегодня это любимый душ Айелет. Приезжая к нам, она часто пользуется им: стоит за циновками, ее мокрая голова над ними, а вода стекает с загорелых ног внизу. Объявляет:

– Сначала Циля, потом Гиля. В порядке очереди!

И потом:

– Как приятно принимать душ на открытом воздухе!

Гирш Ландау, более уверенный в себе и очень изменившийся «с тех времен» («Его юность позорит его старость», – говорит Рахель), стоит в окне, смотрит на нее и играет. Но Айелет – не Амума и не Пнина, и струи, ползущие по ее животу и бедрам, это капли воды, а не кровавые змеи и не слезы. К игре старого скрипача она присоединяет фальшивое сопровождение, унаследованное от моего деда, а потом протягивает ему мыло и поворачивается к нему спиной: «Поиграй на моей спине, маэстро». А под конец стоит, стряхивая с себя воду, и говорит: «Как приятно сохнуть на ветру».

Но тогда, сразу после смерти Амумы, маленькое перепуганное сердце Гирша билось с безумной скоростью, его усы дрожали, его тело настраивало себя на будущее, а будущее – на себя. И будущее, как и положено будущему, сбылось: однажды вечером, когда он закончил ужин и вышел на веранду выкурить там свою единственную в день сигарету, Апупа спросил, не согласится ли он сыграть ему что-нибудь. Скрипач удивился. Но поскольку он давно уже приготовился и к этому, то тут же пришел в себя. Как все скрипачи, он был очень хитер и умел настроиться не только на правильный тон, но и на подходящее мгновенье. Ни минуты не мешкая, он поспешил в барак, достал скрипку из футляра и, вернувшись на веранду теми же поспешными шаркающими шагами «я-ведь-женщина-нездоровая» <еще не упоминавшееся семейное выражение, оставлять ли?>, предстал перед Апупой. Глубокий вдох, все силы собраны в одно, смычок взлетел и опустился на струны. Он играл ту же мелодию, которую играл много лет назад, в Тель-Авиве, женщинам, что сидели тогда в комнате, и паре слушавших снаружи молодых людей, которых приметил краем глаза, – высоченному широкоплечему парню и маленькой стройной девушке, по щеке которой ползла сверкающая слеза.

Давид Йофе не читал книг, не знал имен авторов и героев и не был знаком с произведениями художников и композиторов.

– Спроси его, кто такая Мона Лиза, и он скажет тебе, что это сорт слив, – свидетельствовала его дочь.

Он помнил случившееся с ним не по названиям, а так, как должен помнить мужчина из мужчин, – по чувствам, которые оно оставило по себе [возбудило] [выжгло в его теле]. Сейчас мелодия поплыла в воздухе, проникла меж его ребер, просочилась в камеры его сердца, и, когда нашла себе близняшку где-то в его животе, ему явилась Мириам – «на меня, на меня!» – и запрыгнула с забора ему на спину. Но на этот раз он не посмотрел назад. Зачем? Ведь вот она – заполняет его глазницы, возникает на влажной внутренней стороне его век, вот ее тело, прижавшееся к ого телу, ее спокойная тяжесть и отпечатки ее грудей на его спине, а потом оковы ее ног, и тепло ее бедер, и ее палец, указывающий: «Туда».

Гирш играл, не переставая. Его смычок, точно палка пастуха, направлял жертву по своему желанию. Апупа стиснул веки, но это не помогло – слеза округлилась в углу его глаза и поползла вниз по обычаю всякой слезы. Будь я действительно писателем, как насмешливо называет меня Алона с тех пор, как я начал писать эти записки – «наш шрайбер»: «вы обратили внимание, дети, у нас в доме есть новый Агнон…», – я бы написал правдиво и просто, что эта слеза «тяжелозвучно скатилась по скалистому склону его скулы». Но я не писатель, я вспоминатель, и не роман я пишу, а прощальное письмо, и поэтому будет достаточно, если я скажу, что слеза скатилась по щеке моего деда, и буду надеяться, что припомнил достойное запоминания.

Гирш видел скатившуюся слезу и в тот же вечер собрал свои немногие пожитки, оставил только что отремонтированный барак и перешел жить в дом Апупы.

– Вот и все, – сказала Рахель. – Кто бы мог поверить? Вот так и исполнился этот их дурацкий уговор…

Я спросил ее, как она думает, произошла ли между ними также и «консумация», и она чуть не задохнулась от смеха:

– Ты что, с ума сошел? Или тебе кирпич упал на голову? Да отец даже и представить себе не может, что такое бывает. Он до сих пор свято верит, что у Габриэля и его товарищей это солдатская дружба.

Через несколько лет, когда Габриэль и его «Священный отряд» вернулись из армии, они устроили Гиршу и Апупе незабываемый пасхальный седер. Варили, пили, пели, представляли четырех сыновей [116]116
  На пасхальном седере фигурируют четыре вида сыновей: «сын умный», «сын нечестивый» (помышляющий только о дурном), «сын несмышленый» и «сын, не способный задавать вопросы».


[Закрыть]
, пели переделанные пасхальные песни: «Че-ты-ы-ре Амумы, тро-ой-йе Апуп», – расширяя их до: «Шестнадцать – кто их знает?» – и до: «Зарезал Господа нашего…» [117]117
  На седере поют несколько песен, одна из которых – своего рода «считалка» («Один, кто знает? Один Господь на небе. Два, кто знает? Две скрижали Завета…» и так далее до тринадцати). «Священные» насмешливо переделывают «трех праотцев» в трех Апуп, «четырех праматерей» в четырех Амум, а считалку продолжают до шестнадцати. Во второй песне – о козленке, «которого съел кот, которого съела собака», и так далее до Господа Бога, «который убил ангела смерти», – в издевательской переделке «священных» появляется еще кто-то, который, в свою очередь, убил Господа Бога.


[Закрыть]
, – а Гирш им наигрывал, и Апупа обнял его, и скрипач, во время объятия убедившийся, что они оба уже одного роста и уровня опьянения, сказал:

– Ты делаешь из меня квеч, Апупа!

Все засмеялись, и Гирш вдруг сказал, что хочет что-то рассказать.

– «Это дорогая история»? – спросил Габриэль.

– Очень дорогая, – ответил Гирш. И рассказал, что прозрачно-золотистые камни ожерелья, которое носила Сара, светлая ей память, были камнями из его собственного желчного пузыря.

– Она специально делала мне желтую жизнь, – сказал Гирш, – чтобы у нее были еще и еще желчные камни. Помните, как мы каждый год рассказывали, что я еду играть в гостиницу в Нетании? Это я ложился на операцию в больницу. А когда я возвращался, полумертвый, она даже стакан чаю мне не подавала. «Давай камни!» – и бежала с ними к ювелиру.

– Арон знает? – спросил Габриэль.

– Зачем? Что, у него такая хорошая жизнь, что ему нужна еще одна неприятность?

* * *

Мою и Габриэля бар-мицву семья праздновала вместе. Мы были ровесники и уже друзья, и это был последний раз, когда, к моему удовольствию, Йофы видели нас такими, какими мы тогда были, – я самый рослый, а Габриэль самый маленький из всех достигавших совершеннолетия за всю историю Семьи.

После того как Йофы прикончили основную часть угощений – «таки-да хороших» и «очень здоровых» опять никто не коснулся, а любители «компота» у нас, после смерти Парня, уже не появлялись – и перестали спорить и кричать, я сказал отцу, что хочу «половить бабочек новым сачком».

Этот сачок купила мне Рахель.

– С каких это пор ты интересуешься бабочками? – удивилась она моей просьбе.

– Теперь начну.

Мне напомнили – как напоминали в каждый мой день рождения, начиная с «того самого», – чтобы я не вздумал снова идти в поле, потому что сейчас лето, «а ты ведь знаешь, как это, когда пшеница уже пожелтела, – одного осколка стекла достаточно, чтобы ее зажечь».

Я направился к Ане, но на этот раз не через пролом в нашей стене – ведь сегодня была моя бар-мицва, и я был уже взрослым и охотником, хотя и за бабочками. Я поднял деревянный брус, запиравший большие ворота, и вышел через них. Аня приготовила мне наш «чай-с-лимоном-и-коржиками», которые можно было макать в чашку без того, чтобы они размокли в чае и развалились по дороге в рот.

– А сейчас покажи, что ты получил в подарок, – подтолкнула она меня.

Я помахал сачком для бабочек, вынул из кармана плоскогубцы фирмы «Баку», подаренные мне Женихом, показал широкий кожаный пояс, специально заказанный для меня Апупой у арабского шорника – свой собственный пояс, полученный им от отца, он отдал Габриэлю. Я назвал книги, подаренные мне двумя половинками сводных братьев Апупы – «Десятилетие Израиля» и «Иерусалим не пал», – и перечислил другие подарки, полученные от Йофов, приехавших издалека.

– А что ты получил от твоих родителей? – спросила она.

– Книгу стихов Рабиндраната Тагора.

Она улыбнулась, но промолчала.

– А что подарил тебе Габриэль?

– Габриэль устроил для меня представление.

– Какое представление?

Меня охватило нетерпение. Не то нетерпение, что бывает у ребенка, который не способен откладывать и ждать. Тринадцать лет мне было, и во мне уже клокотало раздраженное нетерпение мужчины.

– Какая разница? Представление с переодеванием.

Аня улыбнулась:

– А от меня, Фонтанелла, что бы ты хотел в подарок?

Слова застревают у меня в сердце, желания застревают в моем горле, я краснею и смущаюсь.

– Чтобы ты сделала мне лысину, – сказал я и тут же добавил: —Ты сказала тогда, когда брила Элиезера, что, когда я вырасту, ты побреешь и меня тоже.

– Да, – сказала она, – я сказала, и ты вырос, садись сюда.

Я сел. Простыня для стрижки на моей шее, ножницы щелкают над головой, бритва у нее в руке, а потом, нахлобучив шапку – моя оголенная фонтанелла барабанит так, что я с трудом могу слышать, обонять и видеть, – я вернулся во «Двор Йофе», уже через пролом, и тихонько постучал в окно Габриэля. Он открыл, увидел, но, заметив мои энергичные жесты, сдержал готовый вырваться удивленный возглас.

– Кто тебе это сделал? Она?

– Она, – сказал я, – но я скажу, что это ты. Запомни, если кто-нибудь спросит – это сделал ты.

– Но как я это сделал? Чем?

– Бритвой Апупы.

– Никто нам не поверит. Это сделано так красиво и гладко.

В кухне был нож, наточенный Женихом для моего отца, чтобы он мог резать овощи одной рукой.

– Теперь поверят, – сказал я.

– И потом, у тебя такой странный запах, – сказал Габриэль, принюхиваясь.

– Это ее запах.

И не исключено, что он продолжал бы меня расспрашивать и в последующие дни, если бы не начал – уже назавтра после нашей бар-мицвы – внезапно расти. Как и предчувствовала моя фонтанелла – и притом с такой скоростью, какой не видывал даже наш деревенский ветеринар. Все признаки недоношенности осыпались с него, как осыпаются на пол обрезки состриженных волос. От дрожжей, которыми Апупа поил его в школьном дворе, его тело раздалось вширь. Молочные пенки удлинили и укрепили его кости. Масло и мед сделали его тело тверже и плотнее, отполировали его кожу.

– У меня боль складывается с болью, – жаловался он, а дедушка сказал:

– Не бойся, Пуи, это потому, что твое тело не привыкло расти, – и шепотом: – У меня тоже, только по обратной причине.

За несколько считанных месяцев дедушкин цыпленок вырос на целых двадцать сантиметров, стал много спать, и тридцать килограмм мышц добавились к его весу. Дедушка был счастлив, и его радость подарила нам новое семейное выражение, на сей раз по-арабски, которое он произносил во время взвешивания: «Наэс аль хара» – «за вычетом дерьма», как говорили, посмеиваясь, скототорговцы, когда продавали особенно тяжелого теленка.

Я не нуждался в обряде измерения нашего роста, чтобы заметить, что Габриэль сильно обогнал меня. Но я был подавлен скоростью, с которой это произошло: за какой-нибудь месяц, прошедший между двумя последовательными измерениями у двери. Я не мог примириться также с радостью дедушки и, что еще хуже, – с тем, что он не давал себе труда эту радость скрывать.

В пятнадцать лет Габриэль был уже рослым и широкоплечим парнем с приятным выражением лица и мягким голосом, чьей душе, как говорила моя мать, не удавалось поспевать за неожиданным, бурным темпом, который ей диктовало его тело. Моя мать иногда делает замечания, не связанные непосредственно со здоровьем и питанием, и тогда у ее слов появляется приятный запах и привкус надежды. Недавно она даже спросила меня вдруг, думаю ли я все еще о той женщине, которая вытащила меня из огня, и когда я сказал: «Ну, что ты?» и «Как можно, через сорок лет?» – сказала, что до сих пор думала, что это ее муж был недосягаемым обманщиком, а вот сейчас видит, что ее сын превзошел отца, потому что обманывает даже самого себя, «и в этом, – добавила она на закуску, – виновато не только твое вредное питание».

И произошло еще кое-что: Габриэль стал похож на Апупу, и не потому лишь, что полное сходство в семействе Иофе встречается не только среди детей одного возраста и одной матери, но и потому, что они жили вместе и, как это часто бывает с живущими вместе людьми, стали во многом походить друг на друга. Не только внук на деда, но и дед на внука. К этому сходству Габриэль добавил изрядную долю подражания: кроме того, что он тоже прятал голову среди платьев Амумы и Батии, он усвоил также манеру хождения Апупы и его привычку впиваться глазами в глаза собеседника. Как и он, сбрасывал тарелки со стола и так же громко хлопал себя ладонью по бедру. Его желтые цыплячьи волосы потемнели и стали каштановыми, как у деда, и, точно по команде, у него выросли огромные ладони, появились волчьи скулы, над могучими хребтами плеч вознеслась сильная шея. Все заметили их сходство, и все говорили о нем. И когда они вдвоем выходили на улицу, в тяжелых рабочих ботинках и с двумя кнутами за поясом, отличаясь друг от друга одним только возрастом, моя зависть возрастала всемеро.

Кнут и ботинки для Габриэля изготовил тот же старый арабский шорник из Нижнего города в Хайфе, который сделал для меня пояс. Во времена мандата он служил в кавалерийской части британской полиции, шил сапоги для всадников и сбрую и седла для коней. После ухода англичан он открыл сапожную мастерскую. Он был настоящий специалист, того рода, который Жених так ценил, что однажды даже произнес по нему короткий плач:

– Жаль, что человек с такими хорошими руками растрачивается на кожу.

– Ты выбрасываешь свои деньги на ветер, – заметил сапожник Апупе во время примерки. – Это такой мальчик, что он еще будет расти и расти. Через полгода он уже не влезет в эти ботинки.

Но Апупа сказал, что ему не жалко выбрасывать деньги на важные дела.

– Пусть носит их и знает, что он мужчина, – сказал он, – что его удар ломает кости и что искры вылетают у него из гвоздей подошвы. И пусть земля знает, что это идут его ноги.

Люди в деревне радовались новому виду Габриэля.

– Даже не верится, что он когда-то был недоноском… – говорили они и: – Как хорошо он вырос… – и: – Будем надеяться, что он похож на деда только телом, но не душой…

И действительно, даже тот, кто знал, с трудом мог поверить, что Габриэль был когда-то маленьким и сморщенным младенцем, а тот, кто не знал, вообще не мог бы догадаться. Только матери недоносков, врачи недоносков, двоюродные братья недоносков и те, кто сами были недоносками, могли бы объяснить загадку несоответствия между его узким лицом и широкими плечами и прочесть неожиданную тревогу, что иногда просачивалась сквозь его кожу и старила на несколько мгновений лицо, ту тревогу, которая иногда проступает в уголках рта у больных, и голодных, и у всех, чья жизнь висит на волоске.

А что касается его прозвищ – Зибеле, Пуи и Цыпленок, – то они, конечно, сохранились, потому что в семействе Йофе не меняют прозвищ, но на новом, большом теле Габриэля и они стали чем-то вроде платья или маскарадного костюма.

А иногда он наклонялся над своим старым инкубатором, как будто пытаясь снова втиснуться внутрь, и тогда на его лицо возвращалась былая тревога, а с ней новая мужская злость – того типа, что вспыхивала у Апупы, когда он воевал с кранами и дверьми.

– Оставь, Габриэль, ты уже слишком большой для этого инкубатора, – сказал ему однажды Гирш Ландау.

Габриэль промолчал.

– Ты сломаешь трубки, а жаль. Может быть, он еще кому-нибудь когда-нибудь пригодится.

Они посмотрели друг на друга и поняли, о чем идет речь. Габриэль тоже признавал в душе, что голова его деда уже не задевает дверную притолоку.

– Теперь тебе уже не нужно наклоняться, когда ты входишь в дверь, Апупа, – сказал он ему с огорчением.

Но дедушка, то ли по привычке, то ли не желая соглашаться со своим усыханием, продолжал наклоняться, как он делает и сегодня, сидя в инкубаторе, когда его проносят через дверь.

Но тогда до этого было еще далеко, и Габриэль начал просыпаться вместе с дедом, чтобы поработать с ним до ухода в школу. Еще лежа в кровати, я ощущал их тем странным чувством, помесью зрения и слуха, которым одарила меня моя открытая фонтанелла. Вот они вместе выходят на деревянную веранду, давят воображаемых скорпионов, затягивают шнурки четырьмя руками. Габриэль не был двуруким от рождения, но, подражая Апупе, научился использовать и левую руку: заставлял ее писать, швырял ею камни, резал овощи для салата. Он так и не достиг естественной одинаковости обеих рук, что была у деда, но многие действия умел производить обеими руками.

Вот они одновременно выпрямляются. Четыре подбитые гвоздями подошвы с хрустом давят базальтовый гравий дорожки. Они мочатся возле забора вместе с очередным псом, помечая границы «Двора Йофе» пенящимися лужицами. Я чувствую все это в своей комнате, а Арон наблюдает за отцом своей жены и ее сыном, опершись о забор.

По субботам Апупа давал своему сыну-внуку уроки хлещущих ударов кнутом, стрельбы в цель и верховой езды. Они вместе выходили в поле, Габриэль нес мешок, полный пустых консервных банок, предназначенных служить мишенями, а Апупа – ружье и револьвер. Вначале они стреляли по банкам – лежа, стоя, с колен и на скаку, потом каждый выхватывал свой кнут, и Апупа учил Габриэля подрубать им синие головки терновника или рассекать спелые сливы «санта роза» – всё в зависимости от желания и сезона. Их удары были так точны, что кнут рассекал мякоть плода до косточки, но сама слива оставалась висеть на плодоножке – дрожащая и удивленная.

Однажды они оба так увлеклись своими развлечениями, что пошли в мамин огород, стали хлестать по баклажанам, и Габриэль, который не верил в басни об учителе природоведения, который якобы стоит там в качестве чучела, воткнутого Апупой годы назад, решил выстрелить этому страшилищу в голову. К счастью, Чучело заметило, что его собственные глаза находятся на одной линии с прорезью прицела и целящимся в него глазом, и бросилось бежать как было, с деревянным крестом на спине и широко расставленными руками.

После стрельбы и упражнений с кнутом они скакали по полю, подымая копытами своих кобыл огромные клубы пыли.

– Конь хорош для коротких забегов, – со всей серьезностью объяснял Апупа. – Но для войны и для охраны предпочтительней кобыла, потому что кобыла вполне может отлить на скаку, а конь должен для этого остановиться.

И когда они возвращались, поднимаясь по главной улице, крестьяне смотрели на них, добрея лицами. Скорбь Апупы по жене смягчила отношение к нему деревенского люда. Все понимали, что Габриэль не только его сын и внук, но и единственное утешение, и вид стареющего вдовца и взрослеющего юноши – у обоих тела отлиты в одинаковых формах и мускулы тоже движутся в одном и том же направлении, и у обоих одинаковое оружие, и одинаковые выражения лиц, и одинаковые взгляды, – этот вид даже вызывал у них улыбку. Не то чтобы эти люди вдруг начали симпатизировать человеку «из-за стены» и не то чтобы перестали его опасаться, – но они видели, что его силы и рост теперь уже не те, что были раньше, и понимали, что Габриэль в ходе своего увеличения и дед в ходе своего уменьшения должны непременно встретиться, как тот, кто подымается в гору, с тем, кто спускается ему навстречу.

В один из тех дней, я хорошо это помню, Апупа вдруг произнес – голосом не громовым, а полным недоумения:

– Я уже не тот, что был раньше.

Мы прыснули со смеху.

– Не страшно, – сказал я. – Раньше ты был необыкновенным человеком, а теперь будешь, как все.

Но Апупа не успокоился. Он стал тайком измерять свой рост на том же дверном косяке, где раньше мерил меня и Габриэля, и Рахель, заметившая эти новые признаки, а ума у нее, как вы помните, палата, начала забирать себе всё больше инициативы и свободы. Она даже убедила своего отца продать подрядчикам несколько дунамов нашей земли, купила на вырученные деньги «недвижимость» для семьи, а на сдачу, говорила она с усмешкой, еще и отдаленный участок целины – тот самый, на котором сегодня стоит торговый центр. Землю к западу от Двора она не продала, чтобы мы не потеряли вид на окрестный простор, но по соседству с нами все равно появилось слишком много домов, по всей розе ветров, и Апупа встревожился, напрягся и добавил к нашим стенам новые пояса и навесы. Натянулись тугие полотнища, изогнулись «проволочным заграждением природы» арки из колючих роз и малины, досками и заклепками укрепились ворота. Апупа даже позаботился найти дополнительного сторожевого пса, который ни с кем не хотел дружить и интересовался только своими обязанностями. Мускулистый и плотный, среднего роста, он был так профессионален, что сразу же обнаружил мой секретный пролом в стене и стал посвящать свой ежемесячный свободный день любовным дракам, из которых всегда возвращался гордым победителем, и Апупа, промывая ему раны коровьим антисептиком, говорил:

– Теперь они знают, что и ты Йофе.

В те же дни возник острый спор, возможный только у нас, у Йофов: Рахель обижалась, что Габриэль уже вырос, а его не назначают к ней на дежурство.

– Почему ты не посылаешь его ко мне? – спросила она отца.

– Он не хочет.

– Ты его спрашивал?

– Мне не надо его спрашивать, чтобы знать.

Рахель рассердилась:

– В этой семье я та «курица, которая больше всех старается»…

– У тебя есть достаточно других! Его оставь в покое! – вскипел дедушка.

Он и на этот раз не сумел разглядеть – не говоря уже о том, чтобы понять, – то, что не лежало на поверхности. И, как всегда, взялся говорить от имени другого. Совершенно неожиданно для него Габриэль сам вызвался идти спать с Рахелью и уже на следующий вечер появился у нее как раз тогда, когда я вышел из ее душа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю