Текст книги "Фонтанелла"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
– Фаня Йофе, – говорю я, – умеет готовить «селедку, которая может плавать», ее суп «пылает, как кипяток», так что в нем «гнется ложка», и своих сыновей, Женю и Юру, она пошлет в Технион [23]23
Технион – политехнический институт в Хайфе.
[Закрыть].
А год назад в списке Рахели и в «Пабе Йофе» у Айелет одновременно появился один и тот же человек – Йофе, который прибыл не только из России, но и из рассказов Апупы: лошадиный пояс на животе, кулаки большие, как арбузы, тяжелые рабочие сапоги на копытах, – заказал суп, «очень-очень-очень горячий», попробовал, сказал: «Холодный, как лед» – и отодвинул тарелку.
Айелет сразу бросилась к его столу и спросила, как его зовут.
– Йофе, – сказал он, – а что?
– Прекрасно, – сказала Айелет, – я тоже Йофе. Айелет Йофе, очень приятно. А ты?
– Дмитрий Йофе. Может, мы родственники?
– Очень может быть.
– Так, может, по этому случаю ты дашь мне работу? Что Айелет скажет, Дмитрий сделает.
Сначала Дмитрий работал уборщиком и охранником и быстро получил широкую известность как человек с хорошим нюхом на дебоширов, мошенников, террористов-самоубийц, алкоголиков и зануд. Когда Айелет спросила, как он их распознает, он ответил:
– Не впускаю людей, у которых «одна щека выше другой».
А недавно он сообщил ей, что водка у нее «чувствует себя одиноко», зашел на кухню и добавил в меню порцию селедки, которая вызвала слезы у нескольких пожилых клиентов и тотчас прославилась на всю Хайфу, а после того, как о ней написал взволнованный кулинарный обозреватель центральной газеты, привлекла в паб также любителей выпить и закусить из самого Тель-Авива.
И когда Айелет рассказала нам о нем, и о более высокой щеке, и о его селедке, «которая плавает стилем кроль», Рахель возжелала увидеть Дмитрия немедленно и безотлагательно. А когда он был приведен пред ее очи, она не могла скрыть волнения. Она подала ему чашку чаю, которую специально не наполнила доверху, и гость презрительно отодвинул чашку, но не ограничился этим, а задал к тому же насмешливый вопрос: «Сколько стоит полная?» – который тут же был внесен в наш словарь семейных выражений. Затем ему была подана буханка, чтобы он сам себе нарезал, и он прижал хлеб к груди и отрезал в точности так, как мы сами прижимаем и режем. Рахель тотчас попыталась присоединить его к своей коллекции ночующих и даже произнесла: «Так это у нас в семье», но Дмитрий сказал: «Что не обязан, делать не буду».
Так Дмитрий Йофе – мужчина моего возраста, уже успевший побывать командиром батареи «катюш» на русско-китайской границе, и горным инженером на Урале, и преподавателем в техникуме (каком, я не понял), – стал правой рукой моей дочери. Теперь она полагается на него настолько, что время от времени оставляет паб на его попечение, а сама едет навестить нас. Она любит еду Алоны и иногда присоединяется к посиделкам ее «пашмин» – так она называет подруг своей матери, которые собираются на шумные дни рождения, на лекции «только для женщин», на коллективное пение и просто на посиделки. «Пашмины», кстати, – это такие дорогие шали: подруги Алоны их обожают и покупают друг другу [24]24
Пашмина – тончайшая шерсть более высокого качества, чем общеизвестный кашемир; изготовляется из нижнего, почти пухового, подшерстка гималайского горного козла.
[Закрыть].
Немножко выпив, они распускаются и просят у Айелет новостей.
– Каких новостей?
– Ну, что нового у молодого поколения, – говорит одна из них, о которой Алона когда-то сказала мне, что она «упорно носит одежду своей дочери».
Ури тоже иногда выходит из своей комнаты и заходит на кухню, а когда он еще соглашается на просьбу своей близняшки что-нибудь приготовить, она совсем блаженствует.
– Иди ко мне работать, – предлагает она ему.
Он отказывается:
– Из этого ничего не выйдет, мы не пара для работы.
Ури удивительно готовит маленькие и точные блюда, очень оригинальные по вкусу, и тело Айелет во время еды начинает танцевать на стуле от удовольствия. У нее есть «танец мяса», и «танец салата», и «танец рыбы», и, когда она остается спать у нас, она утром одевается так же, как одевалась когда-то девочкой, – стоя на кровати и подпрыгивая.
– Ты ее сломаешь, – замечаю я ей. – Ты уже большая девочка!
– Для чего у нас есть Жених в семье? – смеется она. – Он починит. Главное, что ты видишь свою дочь счастливой. Тебе это не важно?
Она будит Ури, чтобы попрощаться с ним.
– Приходи готовить у меня в пабе, не забудь! Ту пасту, что отец готовит только для себя, ту, с пережаренным шалфеем.
Он отталкивает ее, сонно улыбаясь:
– Никуда я не пойду. Что, если как раз, когда я уйду, придет та женщина?
– А что с той моей подругой, с которой я тебя познакомила? Ты с ней встретился?
– Встретился.
– Встретился – и что?
– Горячая, как кипяток, но ложка у меня не согнулась.
* * *
Мы с Габриэлем просыпаемся рано, и иногда я захожу к нему и прошу сделать со мной утренний круг на его мотоцикле.
– Маленький и быстрый круг перед кофе, в знак дружбы.
Нам было лет пятнадцать, когда он впервые повез меня на мопеде по полям вокруг деревни, и нам было пятьдесят пять несколько недель назад, когда он в последний раз провез меня от «Двора Йофе» до больницы «Хадасса» в Иерусалиме. На этот раз – ужасной ночью, на своем черно-зеленом «кавасаки-1100», а тогда – чудным утром, на «метчлессе» Шломо Шустера, который Габриэль украл и, поучившись на нем с четверть часа, повез меня по полевым дорогам, и мы оба смеялись, как сумасшедшие, удирая от шустеровского «виллиса», который гнался за нами с воплями и гудками, пока мы не увидели в зеркало скачущую кобылу Апупы и Апупу на ней, а потом услышали его рев.
Даже Жених, питающий отвращение ко всем видам транспорта, производимым в Японии, восторгается воздушным фильтром габриэлевского «кавасаки» и признает, что «во всем, что касается всасывания и выхлопа, у этой машины разумный двигатель». Разумный или нет, но мотоцикл действительно очень сильный и быстрый, и я люблю сидеть за широкой спиной моего двоюродного брата, закрыв глаза и напевая внутри шлема. Шлем принес мне Габриэль, и Жених просверлил в нем круглое и аккуратное отверстие, точно в нужном месте, такое же, как то, которое просверлил мне годы назад в моей армейской каске.
– Не сиди мне там, как мешок с комбикормом, чувствуй меня! – кричит Габриэль, и его голос разбивается о шум мотора и прерывается порывами ветра. – Обопрись руками и наклоняйся вместе со мной.
Обычно мы спускаемся на главное шоссе, поворачиваем на запад, поднимаемся по дороге, по которой когда-то спустились дедушка и бабушка, спускаемся по дороге, по которой они когда-то поднялись, и на перекрестке поворачиваем на северо-восток. Быстро проносятся пятна зеленых дубов, Габриэль, опытный и веселый водитель, низко наклоняет свою машину на поворотах, и мой восторженный смех уносится высоко вверх. А когда мы проезжаем мимо маленького мошава, где когда-то располагался Вальдхайм [25]25
Вальдхайм – одно из поселений немецких тамплиеров.
[Закрыть], в котором вырос Гитлерюгенд, женившийся на нашей тете Батии, одна его рука отрывается от руля и похлопывает меня по бедру, говоря, что мы оба думаем об одной и той же женщине.
Алона ждет меня на ступеньках дома, сердится-улыбается:
– Сумасшедшие, разбудили весь город своей выхлопной трубой.
– Это из-за него, – говорит ей Габриэль, а мне: – Иди сделай ей кофе. Что ты за муж?
– Выпьешь с нами?
– Нет, спасибо, я иду будить свою компанию. – И вот он уже всовывает голову в разноцветную палатку своих товарищей и зовет: – Доброе утро, ребята, вставайте продолжить работу Создателя, – и поднимается по четырем ступенькам к деревянной веранде дома Апупы. Раньше там жили дедушка с бабушкой и четыре их маленькие дочки, а сегодня это жилище только для мужчин: Апупы, Гирша Ландау, Габриэля, а в дождливый сезон, когда их вигвам протекает, – также его «Священного отряда».
Каждое утро я варю себе и Алоне кофе с молоком, и у нас есть обычай, по ее мнению «славный», свидетельствующий о том, что она именует «хорошим супружеством». Не только у Йофов, у любви тоже есть прозвища, и когда разные специалисты и заинтересованные лица начинают называть ее «супружеством» – это знак того, что ее дни сочтены. Так или так, этот наш «славный обычай» состоит в том, что мы вдвоем, моя супруга и ее супруг, пьем наш супружеский кофе из одной огромной двойной чашки, которую одна из Алониных подруг произвела в своем керамическом кружке.
– «Сколько стоит полная?» – спрашивает Алона, в очередной раз доказывая свою осведомленность в новинках йофианского языка. И когда я тороплюсь наполнить чашку до краев, как у нас положено, она говорит: – Я люблю, когда мы пьем так.
– Как так? С молоком?
– Так, вместе: глоток я – глоток ты. – И тут она смотрит на мои штаны и улыбается в отчаянии: – Ну, что мне с тобой сделать?!
– А что случилось?
Ее палец указывает на пятно от кофе:
– Ой, Михаэль, Михаэль… Что бы ты ни делал, чистым ты из этого никогда не выходишь.
Так это сегодня, но в «те времена» каждое утро начиналось со звуков, которые доносились из дома Апупы: глухой звук его шагов, потом тяжелый удар деревянной двери, затем легкий стук сетчатой двери, а после этого – тишина. Замолкали птицы, прекращалось кудахтанье кур, разом обрывалось нетерпеливое мычание голодных телят – появлялся Давид Йофе.
Прежде всего он осматривался вокруг – не обнаружится ли «враг», не успевший удрать или спрятаться. Но никаких врагов, к сожалению, не было видно. Тогда он усаживался на ступеньке, возле своих рабочих ботинок пятьдесят второго размера, стучал ими по полу, сообщить им и скорпионам, которые «всегда ночью залезают в ботинки», что пришел хозяин. Хлопал по полу твердой плоской ладонью, чтобы ни один скорпион не ушел живым, а потом обувал, и топал, и затягивал шнурки двумя одинаковыми и одинаково работающими руками.
В отличие от бабушки, от Пнины-Красавицы, от моей матери и от Рахели, которые были левшами, дедушка был «двурукий», то есть мог работать обеими руками с одинаковой силой и точностью. Это хорошо знал каждый апельсин, который он сорвал, и каждая корова, которую он доил, и каждый мужчина, которого он бил. Я бы с радостью добавил здесь приятное сочетание слов – «и каждая женщина, которую он любил», – но дедушка любил только бабушку и, как всегда подчеркивала моя мать, «никогда в жизни не прикасался к другой женщине. Ни одной рукой – кап! обличающий взгляд на отца, – ни двумя».
– Мужчина должен носить высокие ботинки и хорошенько затягивать шнурки, – утверждал Апупа, отвергая всякие сандалии, легкие туфли, застежки-молнии и ремешки. – Только так он знает, что нужно работать.
Я любил смотреть на его руки, работавшие, как отражения одна другой, продевающие, затягивающие, завязывающие, поднимающие кирку, седлающие кобылу. Дедушка говорил, что эта его способность, как и высокий рост, – доказательство того, что он из потомков царя Саула, из колена Вениамина.
«Вооруженные луком, правою и левою рукой бросавшие каменья и стрелявшие стрелками из лука – из братьев Саула, от Вениамина» {19} , – торжественно цитировал он стих, который когда-то показал ему деревенский учитель, заметив мальчика, умевшего писать, и бить, и бросать камни обеими руками одинаково. Так он рассказывал нам, и боль искажала его лицо, и мы понимали, что он вспоминает Батию-Юбер-аллес, которой – единственной – передал это свойство своих рук и которую любил больше всех других своих дочерей.
А бабушка говорила:
– Царь Саул? Ничего подобного. Наш Давид – он Голиаф.
Таким я видел и слышал его каждое утро, день за днем, все мое детство, кроме того года, с моего пятого и до шестого дня рождения, когда я вставал с закрытыми глазами, одевался с закрытыми глазами и на ощупь шел к дому Ани, чтобы она была первой картинкой нового дня, и кроме того года, от моей бар-мицвы и до четырнадцатого дня рождения, когда Габриэль стал вдруг расти и из маленького Цыпленка стал высоким здоровым парнем и начал просыпаться вместе с Апупой и присоединяться к нему в церемонии надевания высоких ботинок и раздавливания скорпионов, которые никогда оттуда не появлялись. Мое сердце тогда наполнилось такой завистью, что я оставался лежать в постели, видя их закрытыми глазами и открытой фонтанеллой.
Но прежде, когда Габриэль был еще Цыпленком, а Аня еще не появилась, там были только мы – я, Жених и пес. Собакам, кстати, у нас не давали ни кличек, ни имен – каждая из них, по очереди, именовалась «пес», а за глаза – «этот пес». Я, как обычно, стоял у окна своей комнаты. Жених, чья хромая нога, как обычно, утром болела больше, чем после обеда, стоял, как обычно, прислонившись к забору. А пес, как все псы: тело напряжено, морда улыбается, мышцы дрожат от сильной любви и ожидания.
У Апупы был свой метод дрессировки собак: когда у нас появлялся новый щенок, он позволял чужакам входить, но требовал от каждого взять щенка и положить в бочку, что в углу. Щенок вопил там, испуганный и одинокий, минут двадцать, и тогда Апупа подходил, обнимал его и утешал, пока тот не успокаивался. Так вырастали у нас собаки, ненавидевшие чужих и безгранично любившие его.
Окончив шнуровать ботинки, он поднимался и смотрел на нас, переводя глаза с одного на другого. Я возвращал ему взгляд и радостно махал рукой, Жених опускал глаза, и его губы слегка дрожали, пес прыгал, как пружина, мчался к хозяину, подымал зад, танцевал вбок и назад и завывал, как безумный.
Апупа похлопывал его по затылку, и они совершали вторую дневную церемонию: мочились в углах «Двора Йофе», обозначая границы своих владений. Тотчас и я ощущал давление в мочевом пузыре, и, очевидно, Жених тоже, потому что однажды он набрался смелости, приблизился к ним и расстегнул ширинку. Пес угрожающе зарычал, а дедушка протянул руку, сжал его член указательным и большим пальцем и сказал: «Ты – нет!»
И всё. Башмаки зашнурованы и затянуты, границы обозначены недвусмысленным «йалла имши» [26]26
А ну, проваливай ( араб.).
[Закрыть], – и даешь на работу, на войну! Потому что кроме земли, чтоб ее пахать, и фруктов, чтобы их собирать, и коров, чтоб их доить, у Апупы были еще ненавистные «враги», чтобы их победить, – наглые соседи, правительственные и местные чиновники, пастухи, загонявшие свои стада на наши поля. И не только люди: он кричал на холодный суп, давил сорные травы, ругался с непослушными животными, боролся со злонамеренностью упрямых инструментов и с кознями приборов.
Это последнее трудно, наверно, воспринять здравым умом и рассудком, но факт: Апупа колотил машины, которые «портились ему назло», ломал ключи в замках, которые отказывались открываться в желательном ему направлении, пинал «струменты», которые не соглашались работать без дружеского присутствия Жениха, и всей деревне был знаком его яростный крик: «Не так!..» – за которым немедленно следовало: «Так!..»
«Не так!» объясняло прибору, что именно, по мнению Апупы, не нужно делать, а «Так!» говорило ему, что, по мнению Апупы, делать нужно. И поскольку все Йофы – мастера приспосабливать любое выражение к дополнительным нуждам, мы пользуемся теперь этими двумя выражениями при любом удобном случае. Ури говорит «Так» и «Не так» своему компьютеру, моя мама говорит это гостям, вовремя не меняющим сторону, на которой они жуют, а Айелет, если верить тому, что она о себе говорит, часто обращается с этими указаниями к своим «кавалерам».
Беда, однако, состояла в том, что не все «струменты» готовы были отступить от тех действий, для которых они были предназначены по своей изначальной природе. Двери, приспособленные открываться «к себе», отказывались открываться толчком «от себя». Косилки не замечали камней, а если замечали, то отказывались поднять в их честь свои ножи. Старый круглый точильный камень Жениха, работавший от ножного привода, все делал «назло» – упрямо хотел вращаться только по часовой стрелке, портил лезвия и брызгал искрами прямо в Апупину физиономию.
– Не так! – кричал он на него. – Так!
И пробовал силой изменить направление вращения.
– Если ты станешь у него с другой стороны, папа, – предложила ему Батия, – ты увидишь, что все получится.
– Я не хочу стоять у него с другой стороны! Я хочу стоять у него с этой стороны!
И поскольку его сильные руки держали камень, а его сильная нога давила на педаль, передача попросту ломалась, а его гнев возрастал всемеро.
Вот кем он был, наш дедушка, – Мужчиной из Мужчин, с головы до ног. Упрямое «М», и хищное «Ж», и презрительное «Ч», и гневное «Н». Не возвращался обратно, не оборачивался. Огромное бычье тело и куриные мозги. Не раскаивался в своих поступках и не проливал слез о содеянном.
– Короче, – продолжала Рахель плести свои рифмы, – человек без сомнений, человек без сожалений, все знал, ни в чем не сомневался, как дураком был, так им и остался.
Он подозревал, он воевал, он захватывал, и он всегда был начеку: нельзя спать на боку, потому что его отец сказал, что это «давит на селезенку и вызывает дурные сны». Нельзя есть «французскую еду» (то есть всё, что не «как куриный суп», не «как пюре», не «как жаркое», не селедка и не овощной салат), потому что его отец сказал, что от этого заводятся глисты. А главное: нельзя дружить с остальными жителями деревни, этими паразитами, гнидами и занудами, потому что «все они клещи», и поэтому категорически нельзя рассказывать им о наших планах на следующий сельскохозяйственный сезон, а особенно нельзя говорить с членами семейства Шустеров, и даже здороваться с ними нельзя, потому что они украли у нас двух жеребят.
Эта кража если и вообще произошла, то намного раньше моего рождения, а может – и рождения моей матери, но Апупа размахивал своими огромными руками и кричал с вершины холма, как сегодня он вдруг кричит из инкубатора: «Они у нас украли!» – будто это случилось только вчера. И в наш первый день учебы, когда он повел нас в школу – Габриэль, «охотничий сокол», у него на плече, и я, «жеребенок по следам матери», за ними, – он установил новый обычай: мы останавливались возле дома Шимшона Шустера и Апупа кричал: «Выходи, выходи, ворюга, дай на тебя посмотреть!»
Мы с Габриэлем замолкали, прислушиваясь к голосу Шимшона Шустера, дрожавшего за запертой дверью и закрытыми ставнями:
– Сто ты за музик, Йофе, сто у тебя есть только досери? Кто сказет по тебе кадис?
– Слысали этого Симеона, как он говорит? – издевался Апупа.
– Слысали, – отвечали мы, и Апупа, очень довольный, улыбался и говорил:
– Стобы воровать лосадей в темноте, он храбрый, но стобы выйти на солнесный свет – так тут он боиса.
Когда мы доходили до ворот школы, Апупа спускал Габриэля с плеча, брал его тонкую руку и вкладывал в мою со строгим лицом:
– Смотри за ним, Михаэль, да?! За руку до самого его стула в классе! – И тогда его лицо освещалось. – А я вернусь к вашей бабушке, которая так скучает по мне.
Я хорошо помню тот день, но не только потому, что это был первый день учебы. Держась за руки, мы шли, Габриэль и я, в первый класс, и, когда мы вошли, нас ожидала учительница, а с нею – новый директор школы, который с улыбкой поздоровался с нами и торжественно пожал нам ладони.
У него были приятная рука и приятный голос, и его кожа приятно пахла вином и мылом. Остро заглаженные брюки хаки, светлая рубашка вздувается над худобой тела, умное лицо над ней и загорелая лысина, а сквозь радужную оболочку глаз смотрела на меня улыбка его жены.
– Здравствуйте, дети, – сказал он, – меня зовут Элиезер. Я ваш новый директор.
Глава первая
ПОХОД
Дед мой, Давид Йофе, он же Апупа, по прошествии лет стал, как я уже говорил, маленьким, тяжелым, трясущимся от холода старичком, и от былого величия у него остались лишь огромные ладони да куриные мозги. Все заботы о нем взял на себя Габриэль, его единственный внук и мой двоюродный брат, который живет теперь в дедовском доме, вместе со своим «Священным отрядом» и скрипачом Гиршем Ландау. Но «в те времена» всё было иначе: «Священного отряда» не было еще и в помине, Гирш Ландау мечтал об Апупиной смерти, сам Габриэль, сегодня высокий и широкоплечий, был маленьким, испуганным, плаксивым недоноском и рос в большом инкубаторе для цыплят, а Апупа, который сегодня лежит в том же инкубаторе, был шумным и задиристым великаном с грубым лицом старого сатира, каштановой гривой и белой бородой.
– Только сердце у него не изменилось, – сказала Рахель, и ее голос сразу стал мягким, сказочным и напевным. – Как было полно любви, так и осталось полно любви.
Любви к дочерям, этому семени своему, и любви к Габриэлю, Цыпленку, этому своему потомку мужского пола, и самой большой любви – к Амуме, своей жене, той огромной любви, которая со временем лишь углублялась, несмотря на всё быстрее уплывавшие годы, и всё чаще наплывавшие невзгоды, и на все их свары и ссоры, и осталась такой даже сейчас, после ее смерти.
– О чем ты расскажешь мне сегодня, Рахель?
– Всё о том же.
О чем бы Рахель ни рассказывала, она всегда рассказывает о любви. И поэтому история Семьи в ее устах – тоже не что иное, как история любви, а мы, Йофы, в ее рассказах – просто вешалки и веревки, на которых развешаны все эти любовные истории, потому что «так это у нас в Семье». А больше всех других рассказов о любовях разных Йофов она любит рассказывать – и слушать сама – историю «Великого Похода» наших Апупы и Амумы, их похода с «юга» на «север»: вот он, Апупа, – шагает себе и шагает, а вот она, Амума, – восседает на его спине и пальцем указывает, куда ему поворачивать.
Давид Йофе носил подкованные башмаки, и мы с Габриэлем, не без помощи Рахели, думали, что башмаки эти скрывают его раздвоенные копыта. Бороду и усы он расчесывал густым гребнем, спинка которого была черного цвета, а зубья, странным образом, белого. Он подпоясывался широким лошадиным подбрюшником, за который затыкал огромный кнут, на его языке «курбач», учил нас различать «кнут погоняющий» и «кнут догоняющий» и завещал положить этот его курбач с ним в могилу.
– И тогда археолог, который через двадцать тысяч лет найдет его останки, сможет по этому курбачу воссоздать всего нашего Апупу, – сказала Рахель, придя в восторг, когда я, вернувшись из школы, поспешил передать ей рассказ Аниного мужа о французском зоологе по имени Жорж Кювье. Этот Кювье способен был мысленно представить себе – и даже воссоздать – целого динозавра по одной-единственной его кости или даже по одному-единственному коренному зубу.
Я не раз думаю об этой одинокой кости, которой достаточно, чтобы по ней одной понять устройство всего тела, представить его себе и воссоздать. Нашего Апупу восстановят по его кнуту, а может, даже по его воплям о супе: «Холодный, как лед!» – или по его «Так!» и «Не так!», а возможно – как раз по той маленькой мягкой салфетке, которую он всегда носит в кармане, чтобы вытирать ею пот.
Меня восстановят по моей фонтанелле, моего отца – по его отрезанной руке. Не по его торчащему из плеча обрубку, а по всей руке – той, о которой я в детстве гадал, спрятана она, или брошена, или все еще лежит и где – в заброшенном больничном сарае? в банке с формалином? на специальной свалке, куда выбрасывают солдатские ноги, руки и глаза? И что еще важнее – пахнет ли и она апельсинами, как пахнет его правая рука? А если они не найдут эту руку, может, они сумеют воссоздать моего отца из ребра какой-нибудь из его возлюбленных?
Нашего Жениха восстановят по его хромоте. Пнину-Красавицу возродят из ее белизны. Тетю Рахель воссоздадут из фланелевой пижамы ее погибшего Парня. Мою жену Алону восстановить не смогут, потому что она единственная в своем роде и наука еще недостаточно знает о таких существах. Мою мать восстановят по ее прекрасной пищеварительной системе – начиная со здоровых белых зубов и дружественных слюнных желез и кончая стерильно-чистым, послушным кишечником, по работе которого можно проверять часы. Моего Ури вообще не придется восстанавливать, потому что он сам сделал себе бэкапы, Гирша Ландау воссоздадут по бусам, которые носила его жена, а мою дочь Айелет…
– Наконец-то ты и о своей дочери вспомнил! – восклицает она из-за моей спины.
– Ты что здесь делаешь? – вздрагиваю я.
– «Я девочка Айелет, и кудри, как огонь», – радостно смеется она, – чего ты так испугался, папа?
Амума терпеть не могла этот Апупин кнут и его лошадиный пояс. Она говорила, что ее муж «расхаживает по двору, точно петух», а он в ответ презрительно выпячивал губы: «Мужчина должен быть всегда готов!» – а кнут (так он провозглашал) нужен ему «на случай всякого случая», а то «как бы чего не вышло».
А поскольку пока что ничего такого с ним не случалось и ничего этакого не выходило, то всё сводилось к тому, что он стегал этим своим курбачом стволы деревьев, которые не имели возможности от него увернуться, и насмерть сбивал им полиловевшие от ужаса головки чертополоха.
– Смотри, Габриэль, как настигает кнут догоняющий, – говорил он, посылая курбач в сторону очередной беспомощной жертвы, намертво пригвожденной к земле своими корнями. А порой пытался к тому же заставить плеть, пока она неслась к цели, произвести тот щелкающий звук, какой извлекал из своего кнута арабский дрессировщик, которого он, по его рассказам, видел в детстве в бродячем цирке.
Цирк приехал тогда из Яффо и разбил в их поселке свой шатер, но показал всего лишь одно представление.
– Ну ангелочки, спросите дедушку – почему всего одно?
И мы с Габриэлем:
– Ну, Апупа, почему всего одно?
Потому что отец Апупы, который был «из силачей силач», еще сильнее своего сына, возмутился тем, что дрессировщик не сунул голову в львиную пасть, как это было обещано в афише, а потому выскочил на арену, грохнул несчастного араба об пол, так что размозжил ему колено, и, не ограничившись этим, со страшным рыком набросился на самого льва. Льва обуял такой страх, что он тут же распался на две половинки, которые бросились в разные стороны, потому что этот лев на самом деле состоял из «двух мошенников-цыган», только в львином наряде, с хвостом и гривой. Увидев это, отец Апупы – который, кстати говоря, работал бондарем на винодельном заводе барона Ротшильда – рассердился уже не на шутку, потому что у него еще оставалось в запасе много сил, а тратить их было теперь уже не на кого. Поэтому он схватил тот стальной прут, который цирковой силач за несколько минут до этого согнул двумя руками в кольцо, пальцами распрямил его, поклонился восторженной публике и ушел с арены.
Теперь тот курбач лежит в шкафу, вместе с платьями Батии и Амумы, а Апупа лежит в старом инкубаторе Габриэля – маленький, дрожащий от холода гномик с белой бородой и огромными ладонями, и порой, будучи в дурном настроении, Габриэль вынимает из шкафа одно из этих платьев и устраивает деду свое «представление». Любой другой мужчина, надень он женское платье, вызвал бы у Апупы отвращение («квас» на нашем семейном языке), – но не Габриэль. Поэтому Габриэль устраивает Апупе «представление», а Апупа улыбается ему из своего теплого инкубатора, который поначалу был приспособлен Женихом для выращивания обычных цыплят и потом переделан для согревания того цыпленка, которого Пнина-Красавица родила не ему и не от него. А сегодня тот же инкубатор согревает нашего деда, который от старости съежился, ссохся и уменьшился до вместимых размеров, хотя его куда труднее согреть, чем всех предыдущих обитателей, а переносить намного тяжелее.
Так он лежит себе там, и время, этот великий утешитель, качает его медленно-медленно – нянька сосунка – и напевает ему такую тихую колыбельную, что услышать ее могут только Йофы с открытой фонтанеллой. Всем остальным Йофам, не говоря уже об обычных людях, кажется, что время молчит.
[Но оно – нет, моя любимая, оно – нет.]
Итак: из всего того, «что-в-начале-любви», из всего того, «что-поддерживает-ее-всю-последующую-жизнь», ничто – ничто! – не может сравниться с «Великим Походом». И как обо всем прочем в истории нашей Семьи, я и об этом походе услышал от тети Рахели. В темноте, под пуховым надгробьем, во фланелевом саване ее погибшего Парня, закутанный в ее постельные подушечки и в ее старое, тряпичное тело, прижатое к моему с отчаянной силой, уже лишенной желания и надежды.
Когда Йофы говорят «Великий Поход», они имеют в виду то долгое странствие, в которое бабушка с дедом вышли многие годы назад и которое привело нас, Йофов Долины, на наше теперешнее место. Оно началось в тот день, когда молодой Давид Йофе поднял молодую Мириам Йофе к себе на спину, а кончилось здесь, в тот далекий день, когда он спустил ее со спины на этом низком пригорке, где со временем суждено было подняться «Двору Йофе», которому суждено было со временем оказаться в окружении деревни, которой суждено было вырасти и стать городом, которому суждено было окружить и взять в осаду этот Двор, как армия издольщиков окружает крепость своего феодала.
– Подумать только, – обернулся я к Габриэлю в одну из самых трудных минут «заключительного марш-броска», которым у десантников завершается курс молодого бойца, – подумать только: Апупа прошел куда больше нас, а на плечах у него была Амума, куда тяжелее наших трех ящиков с боеприпасами…
– Но и приятней этих трех ящиков, – сказал Габриэль и протянул длинную руку к моей заднице, чтобы поддержать и подтолкнуть меня на крутом подъеме. В военкомате мне удалось скрыть свою легкую астму, но Габриэль о ней знал.
«Многие странствовали тогда пешком, ходили по всей Стране» – бродили, высматривали место, чтобы пустить корень, спрашивали работу, искали покаяния, торговали вразнос идеями и пророчествами.
<Можно развить мысль Рахели: «Поскольку денег у них не было, их сионизм начинался с бартера, как в натуральном хозяйстве, – идея за идею».>
Страна, сегодня тесная и потная, расстилалась перед ними (а может, им так думалось) коленопреклоненная и благодарная. Такая любимая, что ее называли девственной. Такая девственная, что казалась им пустой. Такая пустая, что они считали ее огромной. Некоторые искали уединения и шли в одиночку, ругие нуждались в ближнем и шли вместе. Но Апупа и Амума ни в ком не нуждались и ничего не искали. «Они нашли друг друга, и их мир наполнился так, что любая добавка вызывала удушье. Так это у нас в Семье. А вернее, так это было у нас в Семье».
– Когда они шли, – рассказывала Рахель, – он нес ее на спине, а когда они останавливались отдохнуть, он стоял, а она сидела в его тени.
– Воистину идиллическая пара, – заметил я, и Рахель засмеялась своим невидимым в темноте смехом, щекотавшим мой затылок всегда в одном и том же месте. А потом сказала:
– Дед твой – человек простой. Кто-то, наверно, сказал ему, что жениться – это значит взвалить на себя супружеское бремя, вот он и понял это буквально: взвалил ее себе на спину и – давай, Давид! Вперед, в дорогу, йалла [27]27
Йалла! – Ну! Давай! ( араб.)
[Закрыть]!
Подробности этого похода вновь и вновь возвращаются к нам, как женщина, которая время от времени возвращается к былому любовнику – проверить, сохранил ли он еще силу увлечь и способность возобновить свои права на владение. И, как всякая изустная семейная история, эта тоже имеет несколько вариаций. Но во всех версиях Апупа и Амума вышли в свой поход наутро после свадьбы, и во всех они встретили по пути скрипача Гирша Ландау и жену его Сару отца и мать того будущего ребенка, который потом возьмет себе в жены красавицу Пнину и получит прозвище Жених. Но по версии Рахели Амума восседала на спине Апупы всю дорогу, а по версии Жениха – Апупа нес ее только тогда, когда она уставала.