Текст книги "Зенит"
Автор книги: Иван Шамякин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)
Очень жестоко и оскорбительно – не похоже на Кузаева, шумного, но доброго. Даже я сжался, будто ненароком ударили меня.
Данилов хотел остаться в армии, об академии мечтал, ему пророчили высокие звания. Потому он… заплакал, натуральным образом, совсем как ребенок, затрясся в истерическом рыдании, хватаясь за ручку дверцы. Я обнял его за плечи:
– Саша! Саша! Что ты! Шуток не понимаешь!
Кузаева его плач тоже, видимо, ошеломил, он умолк. Данилов уже не шептал виновато, а через плечо кричал гневно отчаянно:
– Я – цыган! Я – цыган! Потому мной пренебрегают…
– Кто тобой пренебрегает?
– Она. – Но тут же испугался, что выдал себя, крикнул: – Все! Все! Я – цыган! Я – цыган! Почему Гитлер уничтожал цыган?
Кузаев с переднего сиденья повернулся к нам, пристально всмотрелся, сказал спокойно:
– Постой. Кто – она? И кто – все?
– Все! И вы!
Едва увидев пьяного Данилова, я не сомневался, что причина – Лика, потому и просила перевести ее. А к Кузаеву догадка пришла только сейчас.
– Так это ты из-за девки так раскис? Слюнтяй! Гимназист! Сопли вытри! Ты – не цыган! Ты – дурак! Баба! Цыгане – умный народ. И никто тобой не пренебрегает. Девушка его не любит, так он переносит на весь народ. Пренебрегают! Шиянок! Плохо ты просвещал своего друга. Прочитаешь ему политграмоту о национальной политике.
Кузаев немного подобрел, но злостной язвительности не утратил. Во дворе сказал:
– Ну что? Сам пойдешь или на носилках тебя понести, будто в санчасть?
Данилов в ответ так заскрежетал зубами, что страшно стало. Напрасно майор допекает так деморализованного отвергнутой любовью парня, подумал я. На войне мы во всем повзрослели, повзрослели наши взгляды и чувства, кроме, наверное, одного – чувства любви, в ней мы наивные юноши, действительно гимназисты – не однажды я убеждался; о девушках, пожалуй, нельзя этого сказать, у них инстинкт материнства побеждает все остальное, потому и кажутся они более уравновешенными и зрелыми – как матери наши.
– Смотри же… иди за мной, как хороший адъютант за маршалом. Шаг чекань! Встречных глазами ешь! – то ли серьезно, то ли издевательски, не понять, приказал размякшему подчиненному командир дивизиона.
Провел он Данилова на жилой этаж, ключом открыл двухкомнатную квартиру, имевшую два назначения – гостиницы для инспекторов, которые могли приехать из штаба корпуса, и гауптвахты для своих офицеров. Обидно, что обживать ее будет лучший командир дивизиона. Переживал я еще и потому, что в машине Данилов словно бы не замечал меня, хотя сидел я рядом, и злым движением сбросил мою руку со своего плеча.
– Выспись в немецких перинах… они бабами пахнут… А завтра я с тобой поговорю. Только без фокусов, «рыцарь печального образа». Боец принесет воды – портрет помой, а то он у тебя как истоптанный телятами выпас.
Данилов снова скрипнул зубами. А я опять встревожился: еще в машине представил его отца, в безумной ревности убившего человека. Я таки боялся его фокусов. И рассказал не Колбенко, который мог бы отреагировать совсем неожиданно из-за своего возраста – так же, как и Кузаев: мол, слюнтяй, хлюпик. Рассказал Жене Игнатьевой. И она поняла. Отношения у нас с Женей как у дружных брата с сестрой. У нее отросли волосы, на лице выступили трогательно смешные веснушки, она поздоровела, исчезли боли в животе, что ее особенно радовало. Женю можно было бы назвать красивой, можно было бы влюбиться в нее, если бы… не рост. Вот ведь парадокс: мужчин такого роста зовут гвардейцами, удальцами, а для девушки он недостаток. Женя, догадывался я, мечтала о любви, в дружеских чувствах ее ко мне была душевная тайна, которую она нечаянно выдала, осудив польку: мол, не по-девичьи Ванда ведет себя, нельзя так афишировать: свою любовь. Женя считала любовь святым чувством и проявляла необычайное внимание и заботу к тем, у кого отношения были чистые. При всей нашей взаимной доверительности я не сказал ей о любви командира первой, не сказал, возможно, из боязни: разглашением тайны как будто отдаляю Лику от себя, уступаю другому. Вот же позорная собственническая психология – на всякий случай держать про запас для себя!
Женю неожиданно для меня очень встревожило душевное состояние Данилова.
– И вы оставили его одного?
– Не только оставили – на ключ закрыли.
– Как можно? Там же посуды полно, стекла…
– При чем тут стекло?
– Павел, вы удивляете меня. Человек в отчаянье оглушил себя спиртом. Никогда же не пил, вы говорите. Кто знает, что он может сделать еще! Давайте сходим к нему.
– Ключ у майора.
– Ключ я подберу, в доме всего три-четыре серии замков.
Увидела мое сомнение – закатит Кузаев пятерку суток за такое самовольство – и тут же передумала:
– Нет, я пойду не с вами. Мы пойдем с Антониной Федоровной.
Они пошли и долго говорили с Даниловым. Вернулись довольные. Настроение Жени не ухудшилось даже тогда, когда Кузаев влепил ей четыре наряда. «Плакальщицы!» – гремел он на весь дом, хотя, показалось мне, не очень зло. Какое наказание досталось жене – семейная тайна. Только Антонина Федоровна вечером сказала мне, пожалуй, с юмором:
– Ох, подвели вы меня, Шиянок! Мой и теперь еще шумит.
Я подвел? Почему я? Все истории – грустные и веселые – замыкаются на мне.
Рядом со штабом, за оградой, – какой-то завод, небольшой, но, наверное, важный, военный, поскольку немцы обнесли его высоким забором с колючей проволокой, а наш военный комендант держал на нем охрану. Завод не действовал, но явно оставалось там что-то ценное, хотя бойцы, охранявшие объект, никаких ценностей не выявили и высказывали недоумение – к чему такая бдительная охрана? Сам комендант проверяет. Но вообще-то караульные жили привольно: больше «охотились», чем охраняли.
Стоял чудесный апрельский вечер, такой тихий, что долетал гул канонады с той стороны, где село солнце. Мирная тишина в каких-то тридцати верстах от фронта по-особому возбуждала, тревожила. Может, потому после ужина офицеры штаба не расходились, сидели в большом зале столовой и «решали» задачи, которые где-то совсем рядом решались маршалом Жуковым, а в Москве – Главнокомандующим. Каждый из нас в тот момент был и великим стратегом, и прозорливым тактиком.
За стеной гремели по шоссе танки, тяжелые автомашины. После недельного перерыва снова целый день шли на фронт боевые части. Как говорят, в воздухе носилось предчувствие близкой великой битвы, как предчувствие грозы в душный день, когда измора одолевает все живое. Мы тоже отяжелели от хорошего ужина и философствовали с серьезным видом знатоков общей обстановки. Кстати, в апреле сорок пятого ее, стратегическую обстановку, нетрудно было представить даже младшему лейтенанту.
В открытое окно виден был заводик с низкой трубой, громоотвод на котором золотился последними лучами солнца. В углу комнаты в полумраке звучно отбивал секунды тяжелый маятник огромных часов. Любят немцы «грос» и «блиц». Блицнули? Что вы любите теперь? Приходила хозяйка этой шикарной квартиры, жена фашистского офицера, предлагала золотые серьги за буханку хлеба. Кусок хлеба ей дали. А серег никто не взял.
– Интересно, что изготовлял этот завод?
– Солдатские портянки. Самое секретное оружие.
– Особенно если их не мыть месяца два.
Смех. Так переходили от серьезного, глобального, возвышенного до легкой шутки.
И вдруг – автоматная очередь со стороны завода. А вслед за ней очень близкий выстрел орудия. Снаряд на наших глазах раскрошил угол двухэтажного дома, в котором когда-то, наверное, размещалась дирекция завода.
Тревога! Не воздушная – наземная.
С пистолетами в руках выскочили мы во двор. Бойцы штабного взвода занимали места в окопных ячейках.
На улице штук двенадцать застывших Т-34 настороженно нюхали хоботами орудий пороховую гарь и пыль, поднявшуюся над заводом. Откинулась крышка люка переднего танка, и из него высунулся… полковник Сивошапка, недавний знакомый. Узнал Кузаева. Весело поприветствовал:
– О, старые друзья!
Соскочил на землю.
– Твои девчата забавляются с автоматами или детки за войну подросли?
– Нет, это, видимо, охрана завода. А вы по-иному не можете, как только палить из пушки?
– Нас в Польше трижды обстреляли. Четырех человек потеряли без боя. Обидно до слез.
– А ну, ребята, гляньте: живые ли там деды? – приказал своим Кузаев.
Испуганных до смерти караульных, из которых мгновенно выветрился дух трофейного шнапса, нашли в подвале, куда они скатились после разрыва снаряда на втором этаже. К счастью, никого из них не убило, не ранило. Посмеялись над неудачливыми охранниками, «отмерили» им гауптвахты на «полковничье право». А потом Сивошапка обратился к Кузаеву.
– Гостей принимаешь, майор? Поночуем под охраной твоих зениток. А тем временем подтянутся мои архангелы. Отстали. Боевые батальоны я пустил по другой дороге. А мне, ангелу, нужно появиться завтра пред светлые очи самого Зевса, получить место в раю.
Веселый человек полковник, любитель мифологии. Даже мне понравился, хотя я не забывал возмущение Антонины Федоровны и свое собственное против того, как он «покупал» Ванду и Лику.
Не мог Кузаев отказать в ночлеге людям, в танках «отбивших все поляныци» – от высоких библейских и греческих мифов полковник с видом парубка-остряка запросто переходил к такому же высокому запорожскому фольклору.
Двор заполонили танки, наполнив приречный воздух крепким настоем выхлопных газов и горячего металла.
Задымила наша кухня – варили гостям ужин. Но не солдатской же едой угощать командира бригады. Тут уж старались, как говорят, не ударить лицом в грязь. Запыхтел движок, офицерскую столовую залил свет хрустальных люстр. Стол сервировали не дежурные по кухне бойцы – Антонина Федоровна и Мария Алексеевна.
Колбенко пригласили на ужин. Меня нет. Я не обиделся. Привык к армейской субординации. Меня, конечно, интересовал этот необычайно молодой чуть ли не мой ровесник, полковник, безусловно, легендарный, иначе не присвоили бы ему звание Героя.
Колбенко, как локатор, улавливал любые оттенки моего настроения.
– Хочешь, я скажу Кузаеву, чтобы и тебя пригласили. Испугался: всегда боялся упреков в нескромности.
– Что вы, Константин Афанасьевич! Но нужно! Прошу вас…
– Не нужно так не нужно. А я скажу тебе честно… пойду и врежу – первый раз за войну. Можно позволить себе? За танкистов. Они щит и меч. Им достается.
– Только не задирайтесь с Тужниковым.
– Не бойся, мой мальчик. Я под градусом делаюсь добрейшим человеком. Когда меня доводили до белого каления, Оксана просила: «Выпей, Костя, чарку».
Я остался. Читал, обрадованный появлением электричества, что не часто бывало, только при боевых тревогах, но тогда не почитаешь: за мною была закреплена обязанность – руководить связью с постами ВНОС [11]11
Службы воздушного наблюдения, оповещения, связи.
[Закрыть].
Читал я в те дни запоем. Ребята в имении какого-то фона обнаружили целую библиотеку русских книг с грифом Гомельского пединститута. Кроме того, что я добрался до серьезных книг, они волновали еще и как встреча с родной Белоруссией, более того, с моей мечтой: я твердо намеревался после службы в армии поступить в Гомельский институт – ближайший к дому – и мог бы уже два года читать эти самые книги. Судьба распорядилась встретиться с ними вон где – в Германии. Оприходывая находку, я сам сочинил приказ командира дивизиона, в котором записал, что по возвращении домой книги будут переданы их владельцу – институту. Кузаев покачал головой, подчеркнул этот пункт, но приказ подписал.
В дверь деликатно постучали, этот «почерк» я знал еще с Петрозаводска – так просила разрешения войти Женя Игнатьева.
Сразу заметил, что ей хочется сообщить нечто необычное, но она явно не находила подступов к теме. Листала книги, сказала, что читает в третий раз «Войну и мир».
– Женя, что случилось?
– Они пригласили на ужин Ванду.
Странно, почему это взволновало ее? Меня совершенно не тронуло. А почему бы и не пригласить одного младшего лейтенанта-девушку, знакомую Сивошапки еще по Варшаве? В присутствии жен командира и начальника штаба, не сомневался я, будет сохранена самая высокая офицерская порядочность – рыцарская.
– Она будет идти одна по огородам. А уже ночь. Давайте встретим.
Вот добрая душа – чем она встревожена! Зная Женино отношение к Ванде, я был тронут ее заботой и охотно согласился встретить свою нареченную.
Встретили Ванду на полдороге от батареи к штабу. Она таки заплутала в «клетках» – сетку порвали где нужно и где не нужно, а вчерашний дождь расквасил тропинку.
Появление наше с Женей и обрадовало и встревожило Ванду, взволнованную неожиданным вызовом в вечернее время.
– Зачем меня вызывают?
– Тебя захотел увидеть Шапка.
– Какая шапка?
– В погонах полковника.
– А-а, Сивошапка! – Ванда засмеялась, успокоенная. – Женя! А он ревнует, правда? Как сказал, слышала? Ша-апка! Прекрасно он помнит фамилию полковника. Ревнуешь, Павлик?
– Ревную, – зло ответил я.
– О боже! Муж мой будет Отелло. Не задушишь свою Дездемону? Не бойся, дуралей, я не поменяю тебя ни на какую шапку.
Ванда привычно вострила язык. Женя затаенно вздохнула.
– Хотя оплеуху тебе когда-нибудь залеплю. При всем народе. Не бегай на первую. Я его, больного, из ложечки поила, а он, чуть поднялся, сразу полетел на первую.
Не поила она меня из ложечки, не такой уж я беспомощный был, но проведывала чуть ли не ежедневно – это правда. Однако лучше не отрицать, не оправдываться, а то Ванда скажет еще и не такое – при постороннем свидетеле.
– Что это рыцарь Савченко одну тебя послал в такую темень? Не мог бойца дать?
– Ты боялся за меня? Потому пошел встречать? Павлик! Дай я тебя поцелую.
– Это Женя предложила.
– Простак ты, Павел. Знаешь, как было бы мне приятно думать, что заботу проявил ты. За что я тебя люблю?! А что он, Сивошапка?
– Ночует у нас. Гость. Командир ужин дает.
– И танцы будут?
Вопрос про танцы разозлил.
– У тебя только танцы в голове!
– Неправда, мой дорогой. В моей голове не меньше, чем в твоей. А если и есть мусор, то он чистенький, пахучий, как стружка из-под рубанка. А у тебя – старые, пыльные лохмотья, как у Плюшкина.
– Интересный ты человек, Ванда, – сказала Женя. – Хотела бы я посмотреть, как вы будете жить поженившись.
– Весело мы будем жить. Я буду ходить за Павликом как ласковая собачка. Он будет водить меня на поводке.
Представил Ванду покорной, послушной и от невероятности такого перевоплощения засмеялся.
– Видите, как ему нравится такая жизнь. Шутки шутками, а серьезно одно: лучшей жены ты не найдешь. Я помогу тебе стать профессором.
– Ох, как тебе хочется стать профессоршей!
– Хочется.
Будь дорога длиннее, мы бы, наверное, успели и поссориться, и помириться. Но смущала Женя. Она не лишена была чувства юмора, но нашу с Вандой «перестрелку» принимала вполне серьезно, с затаенной грустью, которую я чувствовал в темноте, а может, даже с завистью.
А утром – как гром с ясного неба и снег на голову среди лета: исчезли четыре человека. Какие! Офицер, старшина, старший сержант и рядовой. Ванда Жмур, Семен Тамила, Виктор Масловский и тракторист Алексей Кулешев. Три члена партии! Тужников назвал их исчезновение страшным словом – дезертирство. Он синел от возмущения. Никто не сомневался, что людей увез на танках гость – Сивошапка. Дезертирство – позор для всей части, за время войны в дивизионе не было ни одного случая. Но что такое дезертир? Трус, у которого страх смерти побеждает чувство высокого долга перед Родиной, народом, и он бросается в тыл, забирается в подвал, в лесную землянку, в любую щель. А наши куда пошли? Из тыловой части – в передовую, самую ударную, танковую, что вот-вот начнет штурмовать Берлин. Разве их можно назвать дезертирами? Но только заикнулся я сказать одно слово в их защиту, как был буквально уничтожен замполитом, он кричал так, будто в случившемся виноват был один я:
– Это она! Она, твоя сучка… невесточка, такую ее… свела всех! Ее работа! – И на Сивошапку: – А этого сукина сына, которого кормили и поили, расстрелять мало. Запорожский бандит! Анархист!
Иначе вел себя Кузаев, он был удивлен, разочарован, но в словах его пробивалось затаенное восхищение удалью и танкистов, и своих.
– Ай да сивая шапка! Ай да гость! Варяжский. Как он, Муравьев, наших жен еще не свел! У таких растяп полдивизиона можно было увести. Кто не пошел бы на Берлин?
Муравьев предложил написать о Сивошапке в штаб фронта. Кузаев не согласился.
– Сивошапке мы насыплем соли на хвост. А нам дадут по шапке. А что! Ничего себе экипаж подобрал! Лучшая радистка, артиллеристы, водитель… Молодцы – все на подбор, а с ними дядька Черномор.
У Кузаева хватило духу на шутку. Тужников кипел от рассудительного спокойствия командира и особенно от его шуток и новыми заходами винил меня и Данилова. Остальные офицеры штаба были подавлены, как при гибели людей. Даже Колбенко мрачно молчал.
Но самая большая буря бушевала в моей душе. Я понимал Тамилу, он неоднократно просился на передовую. Но Ванда… что погнало ее? После Варшавы верил – вернется. Но сейчас у меня не было уверенности в ее возвращении. Угнетало чувство сознательной измены. Ее афиширование себя моей невестой казалось злобным издевательством. Оскорблена моя честь. Я сжимал кулаки и зубы от гнева, отчаяния, злости. Но – вот чудеса! – чувствовал (необъяснимо!) восхищение ею и какую-то новую нежность, умиление, что, наверное, можно назвать любовью. Не хотелось верить в ее измену из-за полковника-героя, как высказался Тужников, что меня особенно ранило. Если это не так, если она не выйдет за него замуж, думал я, найду ее и все прощу. В конце концов, и ее поступок можно понять. Кто не рвался на передовую. Разве что «деды». Тот же Тужников как-то еще в Кандалакше признался в таком желании, видимо, после гибели брата.
Но еще больше удивлял друг Виктор Масловский. Не потому, что у него только что родился сын, а он сбежал. Нет. Удивляло и бунтовало другое. Казалось же, что с Вандой у него шапочное знакомство, она – на одной батарее, он – на другой, если не считать короткого пребывания Ванды на первой в далеком сорок втором. Но, выходит, Ванда знала о его стремлении штурмовать Берлин. Тайно он жил с Глашей, тайно связался с Вандой. Ведь кто ему мог позвонить ночью? Батарея за рекой, в трех километрах, на мосту ночью особый режим, особые пропуска. Кто мог выписать пропуск? Данилов ничего не знает. Исчез командир ПУАЗО на рассвете. «Дезертировал» самостоятельно? Невероятное совпадение. Да и телефонистка штаба, дежурившая ночью, выдала себя страхом в глазах, хотя и отрицала, что младший лейтенант Жмур появлялась в аппаратной. Либо проспала и боялась сурового наказания за сон на посту, либо боялась обвинения: почему не доложила сразу? И батарейная связистка отрицала, что Масловского вызывали к телефону. Но там проще: Виктор в ту ночь как раз дежурил и мог подменить телефонистку – зачем двоим сидеть у аппарата? Нет, случайного совпадения не было. Но почему Ванда позвонила ему? Вот вопрос, который мучил больше всего. Ревновал к Масловскому больше, чем к Сивошапке.
Под вечер по приказу замполита Колбенко собрал партбюро.
– Будем исключать?
Казалось, иного решения быть не может, никто в поддержку не выскажется. Однако в душе я был против исключения из партии коммунистов с сорок первого года Тамилы и Масловского и только что принятой Ванды… Только что принятой… Приступ нежности сменился снова болезненной злостью, и появись Ванда вдруг передо мной, то бог знает что сделал бы с ней!..
Странно ответил Колбенко на мой вопрос:
– Сначала исключим Островика, потом будем думать о твоей зазнобе. Поднесла она тебе пилюлю.
Сказал так, что показалось: и отец мой, всегда встававший на защиту, тоже считает меня виноватым. В чем? До слез обидно.
Анатолия Островика, командира пулеметного взвода, будем наказывать за связь с немкой. Связь явная, он сам не отрицал. Я готовил вопрос, и лейтенант доверительно рассказал мне обо всем, даже познакомил с этой немкой. Пулемет стоял на крыше дома, где она жила, расчет ходил за водой в ее квартиру. Красивая девушка. Я долго доказывал Константину Афанасьевичу, что Островика за такой проступок нельзя исключать, и парторг начинал соглашаться. И вдруг такая категоричность: «Сначала исключим…»
Мой доклад по делу Островика не понравился Тужникову, он сказал, правда, спокойно:
– Неглубокая оценочка. Непартийная.
Но давно уже спокойствия его я боялся больше, чем раздражительности, в злобе он бывал алогичный, непоследовательный, несправедливый и довольно часто – положительное качество! – сам поправлял себя; в спокойном состоянии – железно твердый.
– Что вы скажете, лейтенант?
– А что мне говорить? – смело и чуть ли не дерзко – вот чудак! – начал Островик. – Шиянок все сказал. Я люблю ее!
– Немку? – почему-то очень удивился Тужников. – Вы успели полюбить немку? Меньше чем за месяц?
– А что? Она же не фашистка. У нее отец антифашист, в концлагере погиб. Нужно укреплять связь с народом.
– В постели? – хмыкнул Кузаев.
– Великий политик! – поддержал сарказм Колбенко.
– И что же вы думаете дальше делать? – спросил Тужников.
– Женюсь.
– На немке?! – даже подпрыгнул замполит. – А закон, запрещающий браки с иностранцами?
– А разве есть такой глупый закон? Словом «глупый» Островик погубил себя. Тужников вскочил:
– Ты перед нами дураком не прикидывайся! Видели? Закона он не знает! Все ты знаешь! Немецкий язык изучил. Зачем? Заранее планировал жениться на немке? Историю мирового искусства изучаешь, а закон, подписанный товарищем Сталиным, не помнишь! Что нам с ним возиться? За политическую слепоту и глухоту, за аморальное поведение… Посмотреть, можно ли ему доверять воспитание бойцов…
Я воздержался при голосовании, и Тужников, отпустив Островика, перенес огонь на меня:
– Предлагаю члену бюро Шиянку за беспринципность, субъективизм, за плохое воспитание бывшего комсомольца вынести выговор.
Защищали меня Кузаев и Колбенко. Парторг сказал с той суровостью, какой побаивался даже Тужников:
– Не будем разбрасывать выговоры, товарищ майор.
Командир отвел удар более дипломатично:
– Много у нас сегодня персональных дел. Колбенко вскудлачил ежик поседевших волос и долго смотрел в бумагу, изучая порядок дня всего из четырех пунктов, словно не находил нужное, а может, раздумывал, как перекомпоновать пункты, чтобы оттянуть рассмотрение самого болезненного.
– О коммунистах Тамиле, Масловском, Жмур…
– О каких коммунистах?! – возмутился Тужников. – О дезертирах!
Колбенко резко поднял голову, выпрямился, готовый броситься в бой.
– Кто доказал, что они дезертировали из Красной Армии?
– Они дезертировали из своей части. Этого мало вам? Партизанам не позволено было переходить из отряда в отряд. А тут регулярная армия! Что творилось бы, если бы каждый решал: где хочу – там служу. Анархия полная!
– Правильно. Но тут особый случай.
– Почему он особый?
– Завтра будем штурмовать Берлин.
– Значит, по-вашему, можно сняться всему дивизиону и броситься к Берлину?
– Не утрируйте, товарищ майор. Мы с вами серьезные люди.
– А рассуждаем, как дети.
– Можете называть это как хотите. Но я вам скажу… Пока определенные органы не задержат их где-нибудь в Белоруссии или в Архангельске, я не могу называть их дезертирами и у меня не поднимется рука… Давайте поищем иное определение. Но тогда наверняка найдется и иная мера наказания. За что мы хотим политически расстрелять таких людей? Лучших коммунистов! В конце войны!
– Ой, правда! – совсем не по-военному выкрикнула старший сержант Аня Габова. – А может, они героями станут на Одере или в Берлине! Или… или погибнут. – Девушка всхлипнула.
И слова ее, по-женски, по-матерински трогательные, поразили членов бюро. Замполит не опроверг их, на его лице я заметил печальную тень – вспомнил, конечно, братьев. Минуту все молчали, точно товарищи наши погибли. Наверное, думали, как и я: что мы будем чувствовать, исключив из партии тех, кто отдал жизнь свою за Родину?
Последнюю точку поставил рассудительный Кузаев:
– А может, правда, не будем спешить с решением? Геннадий Свиридович! Я доложил начальнику штаба корпуса и попросил найти бригаду… признаюсь, сгорал от стыда, что даже номера ее не знаю… и предложить этому чертову атаману – ох, разбойник! – вернуть наших людей. – И пообещал с юмором: – Вот тогда мы с них штаны снимем. Сам буду хлестать розгой.
Тужников сдался, но после заседания сказал Колбенко и мне с обидой и чуть ли не с угрозой:
– Ну, дорогие мои товарищи, работать с вами невозможно.
– Не горюй, Геннадий Свиридович, уже недолго.
– Что ты имеешь в виду?
– Окончится война – и мы скоро разъедемся. Я хлеб выращивать. Павел детей учить. А тебе желаю дорасти до генерала.
И произошло удивительное: человек, только что кипевший, вмиг подобрел, доброжелательно пошутил:
– Как вас называет Кузаев? «Черти вы мои полосатые».
– И в крапинку, – добавил Константин Афанасьевич.
Что Тужников помягчел, подобрел, это заметили еще в Познани, после артиллерийского штурма цитадели. А после заседания партбюро и короткого разговора с нами, своими помощниками, совсем стал добрым. Заглядывал к нам в комнату, чего никогда раньше не делал, советовался чуть ли не по каждому вопросу. Колбенко на сей счет высказывался обобщенно-философски:
– Победа всех нас сделает добрыми. Только бы не стали добрячками.