Текст книги "Зенит"
Автор книги: Иван Шамякин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)
2
Предупреждение мое мало помогло. В Праге Ванда и впрямь точно ошалела. Без разрешения бросила свою команду, на моих глазах влезла на платформу с танками, вызвав совсем не военный окрик караульного: «Я тебе покажу, чертова девка! Я тебе покажу!»
Нырнула под другой эшелон. Я бросился за ней. Неизвестно же, сколько стоять здесь будем, где окажемся – на большой станции иногда загоняют на такие дальние пути, что с трудом находишь свой состав. Стереги эту бешеную!
Но я таки нашел ее на переполненном людьми вокзале. Ни на одной советской станции людей столько не было. Вавилон! Смешение рас, наций, социальных типов – крестьяне, пани монашки, ксендзы, солдаты Войска Польского, наши бойцы всех званий – от рядовых до генералов.
Ванда остановила гражданских поляков, мужчин и женщин, советских офицеров, что несли службу на станции. Знала, что без пропуска в Варшаву не пройти. А у нее было единственное непреодолимое желание – увидеть Варшаву. Читали мы еще в Петрозаводске сразу после освобождения Польши, что осталось от города. Сказал Ванде:
– Что ты хочешь увидеть? Кладбище?
Она дрожала вся, на щеках выступил нездоровый румянец.
– Тем более я должна увидеть сама. Кладбище? Пусть кладбище. Но там могилы… к ним нельзя не сходить! Им нельзя не поклониться.
– Ванда! Влипнешь!
– Влипну. Но Варшаву я все равно увижу. Не могу я проехать мимо. Не могу. Неужели не можешь понять?
В том-то и беда моя, что понимал.
Едва уговорил девушку вернуться в эшелон, к своей команде. Пообещал: узнаем о задержке (иногда командиру сообщали время отправки эшелона, хотя это редко оправдывалось), и сам попрошу Кузаева отпустить нас в Варшаву. Но командир задерживался у военного коменданта. А Тужников, к которому имел неосторожность обратиться, накричал на меня:
– Ты что, с ума сошел? Это она подбивает, твоя бешеная полька? Объявились мне туристы. Подай им Варшаву на тарелочке. А что там смотреть? Руины? Вечереет. Через час-другой – комендантское время.
Последнее – самый убедительный аргумент.
– А если «примерзнем» до завтрашнего?
– Не мылься – бриться не будешь. Нажимает она на тебя. Еще не жена, а ты уже весь под пятой у нее. Размазня, а не комсорг. Передай ей: попробует отлучиться без разрешения – не посмотрю на звание, пошлю портянки сторожить.
В дороге устроили своеобразную гауптвахту: штрафников сажали в холодный и темный вагон с имуществом Кумкова.
Передал Ванде угрозу замполита, от себя добавил:
– Не юродствуй. Стыдно. Не девочка. Командир батареи. За теплушкой следи.
Но Ванда не успокоилась. Она как будто и вовсе забыла об обязанностях начальника вагонной команды. Меня это тревожило.
На станции, забитой военными эшелонами и неизвестно какими людьми, дай нашему ветреному девичьему войску волю – не соберешь. И так некоторые девчата очутились в теплушках танкистов, другие занялись торговлей – обменом с гражданскими поляками. А что за люди среди них? Конечно, большинство – голодающие, готовые за буханку хлеба отдать любую дорогую вещь. Но могут быть и шпионы. На своей земле, в Петрозаводске, проявляли повышенную бдительность. А здесь сразу, не адаптировавшись, как говорят, к иностранным условиям, точно на базаре очутились. Не удивительно, что некоторых офицеров даже испугала такая обстановка. Сам я, признаюсь, растерялся. А тут еще нагнал страху, накачал, завел излишне бдительный замполит, собрав на совещание командиров подразделений, теплушек. Необычное совещание. Офицеры стояли в проходе душного вагона, как в блиндаже на передовой. Тужников говорил чуть ли не шепотом, чтобы слова не вылетали через плотно закрытые двери и окна. Спросил, здесь ли младший лейтенант Жмур, хотя не мог не видеть Ванду. Заострил внимание, дал понять, что именно она не исполняет того, что должен знать каждый отвечающий за людей, потому он вынужден напомнить лишний раз. Не преминул съязвить, глазами показав на меня:
– А то некоторых на экскурсии потянуло.
Над его колкостью засмеялись. Мне стало неприятно. А майор разошелся – настроился на ироничное остроумие:
– Только я никак им экскурсовода не найду. Никто в музее не работал?
Хохотнули. Кумков, лежавший в купе на верхней полке – не хватило места в проходе, даже ногами, подлец, задрыгал, довольный, что замполит поддел меня. А казалось, подружились.
– Задача ясная?
– Ясная, товарищ майор.
– По вагонам!
Вышли вместе с Вандой. Остановились у ее теплушки.
– Слышала?
– Слышала.
Унылая. Злая.
А в вагоне – смех, устроили представление. Таня Балашова командирским голосом выкрикивает призыв времен гражданской войны:
– Даешь Варшаву!
Ванда всей команде рассказала о своем желании, и девчата явно передразнивали ее.
– Слышала?
Снисходительно хмыкнула в ответ:
– Чем бы дитя ни тешилось…
– Не бойся. Они не плачут. Они смеются.
– Пусть посмеются.
– Не боишься за свой авторитет?
– Бойся ты за свой.
К нам подошел Колбенко. Не стерпел, чтобы не высказать свое мнение о «сверхсекретном» совещании.
– Можно подумать, что мы здесь – самая секретная часть. Такое оружие везем! – Кивнул на девичий вагон, откуда слышался хохот. – Где столько было «катюш»?
Словно одним взмахом руки стер с доски все, что так старательно и таинственно выводил на ней Тужников. Я даже испуганно оглянулся. А Ванда обрадованно засмеялась и – мне со своим обычным ехидством:
– Слышал, что говорит умный человек?
– А я, выходит, глупец.
Забыв про субординацию, Ванда вцепилась в рукав Колбенко:
– Константин Афанасьевич, родненький мой… товарищ старший лейтенант!.. Проводите меня к Висле, я хотя бы так, через реку, гляну на Варшаву.
– Так вот она, твоя Варшава.
– Нет, Прага не Варшава. Нет!
– Тут хотя бы что-то уцелело. А там, говорят, камня на камне не осталось.
– Потому и хочу глянуть… Потому и хочу. Удастся ли в другой раз? Проводите, Константин Афанасьевич…
Колбенко смачно вытер ладонью губы, точно целоваться собирался.
– Разве такой девушке можно отказать? А, Павел? Пойдем?
Испугал меня: явно же идет на обострение своих и без того нелегких отношений с Тужниковым. Зачем ему так демонстративно нарушать только что полученные указания? Но, в конце концов, с ним замполит может только поговорить один на один, хотя я раза два подслушал нечаянно и хорошо представлял «теплоту» их бесед. А нас с этой бедовой полькой если и не посадят кумковские портянки сторожить – двоих в темный вагон не закроют, то наверняка запишут суток по трое «для памяти», а то еще и по партийной линии вкатят.
– Ох, будет нам от майора! – предостерег я.
– А кто тебя тянет? Жалкий трус! Иди целуйся со своим майором.
Колбенко шутливо пригрозил:
– Ванда! Не обижай моего сынка, а то не дам отцовского благословения.
– Женится – никуда не денется.
Константин Афанасьевич даже споткнулся на шпале от смеха.
– Веселая у тебя будет жена, Павел.
Слышал, что советует тебе отец?
– Язык у тебя, прости…
– Язычок как миномет, – в свою очередь паясничал Колбенко, нырнув под вагон чужого состава.
Я оглянулся – не следит ли за нами Тужников? Если не станет искать кого-нибудь из нас, может, пронесет; парторг и комсорг могли вести работу в любом вагоне длинного эшелона.
Вышли на привокзальную площадь.
Прага с ее героическими жителями, за прифронтовые полгода свыкшимися с безжалостными артобстрелами и бомбежками, имела вид обычного города. Нет, для нас – необычного. Поразила невоенная чистота: просохшие тротуары подметены, разрушенные дома огорожены, заборы облеплены объявлениями, афишами, рекламами, самодельными, но по-своему красочными. Особенно поразили меня лавки, их было много, витрины не без вкуса оформлены, хотя товаров там, наверное, кот наплакал.
– Торгуют, – вырвалось у меня.
– Поляки умеют торговать. – Ванда даже ожила, словно попала в свою стихию, и… засмеялась, но, пожалуй, нервно. – Где есть поляк – еврею нечего делать.
А еще привлекли внимание извозчики, нехудые кони, их брички, фаэтоны, разные по конструкции, но все будто из музеев вытащенные, только некоторые древние экипажи поставлены на колеса от мотоциклов. И еще один удивительный вид транспорта – большие платформы на резиновых шинах с впряженными в них ломовыми битюгами, эти кони рядом с извозчичьими выглядели как сытые паны перед франтами, обвешанными мишурой, под которой у каждого можно ребра пересчитать. Одна такая платформа, на которой человек двадцать разных людей, гражданских и военных, в том числе и наших офицеров, сидели на горе чемоданов, мешков, узлов, подъехала к зданию вокзала. Потом мы узнали, что то был единственный транспорт, на котором перевозили пассажиров с варшавских вокзалов на Пражский и обратно, потому что пассажирские поезда через Вислу не ходили: возведенный саперами деревянный мост не успевал пропускать военные эшелоны. Хозяева вместительных платформ имели пропуска на проезд по понтонному мосту, извозчики такого права не имели, лишние кони мешали бы движению армейских грузовиков. О, их нужно было видеть, военные мосты!
Ванда остановила какого-то старика и спросила, как пройти к Висле. Он удивился:
– Пани так добжа мувить по-польску?
– Пани – полька, – опередил я Ванду. – И не пани, а паненка.
– О Павлик! Ты такой рыцарь?! Не думала. Дай я поцелую тебя. – И чмокнула в щеку.
У поляка глаза наполнились слезами, он горестно вздохнул:
– О дети, дети! Вы едете на фронт – и такие веселые?
А Колбенко сказал строго:
– Не глупите! А то нарвемся на комендантский патруль. Вот тогда уж с нас стружку снимут. Попроси его, чтобы провел нас тихими заулками.
Переводить не было нужды – старик понимал:
– О, так, так!
И действительно, по почти безлюдной улице быстро вывел нас на берег Вислы. Растрогался и очень благодарил, когда Колбенко предложил ему начатую пачку сигарет. А Ванда как будто оскорбилась за бытовое – разговор про сигареты, прикуривание – и отошла в сторону. Не сводила глаз с того, что виднелось за рекой. Старик приблизился к ней – проститься. Конечно, он понимал девушку, так хорошо говорившую по-польски. Вздохнул:
– Что они сделали с нашей Варшавой! – Но тут же испугался, что сказал не то, сняв шапку, поклонился и пожелал Ванде счастья.
Висла не показалась мне такой широкой, какой представлялась по публикациям военных корреспондентов и рассказам Ванды. Ее нетрудно понять: она выросла на берегу полноводной Северной Двины, однако ей хотелось, чтобы река предков была шире реки детства.
При такой ширине в сумеречном свете молодым глазам легко было рассмотреть, что город действительно мертвый. Во всяком случае, вдоль набережной, как окинуть глазом, – ни одного уцелевшего строения – всюду руины, закопченные, мрачные, хотя – странно – некоторые каркасы, наверное обмытые недавними дождями, были неестественно белыми, как обнаженные кости, и эти белые останки бывших созданий человеческого разума, его умелых рук почему-то показались особенно жуткими.
Единственно живое на том берегу – зенитные батареи, напротив нас целых три со странными позициями – вытянутыми, не хватило прибрежной полосы для нормальных позиций. И слева, за мостами, виднелись батареи.
Мы стояли над обрывом. Но не над самой рекой. Внизу, в пойме, на неширокой полосе между обгоревших свай – видимо, был когда-то причал – тоже стояли орудия МЗА и зенитные пулеметы.
– Натыкали, – сказал Колбенко.
Висла еще стояла. Но на рыхлом льду отливали стальным блеском бесчисленные воронки – от бомб.
– Да, наши здесь не сидят без работы.
Ближе к нам – железнодорожный мост на высоких деревянных опорах.
– Сколько леса пошло!
– А сколько труда саперов!
Потом я прочитал, что мост построили за двое суток. Такое возможно только на войне.
На противоположной стороне заревела сирена, замигал зеленый глазок семафора, и из-за руин как змея выполз на мост длиннющий состав вагонов и открытых пустых платформ.
– Отвез танки под Берлин, – сказал я.
– Ты знаешь, я о том же подумал и… почувствовал, как участился пульс. Отвез танки под Берлин! Музыка, Павел! Поэзия! Не забывай этих слов.
Эшелон прошел по мосту черепашьим ходом. Паровоз на середине, а задние вагоны еще где-то среди руин. Ритмично подавал какие-то условные сигналы ревун. Машинист отвечал на них короткими свистками.
Рядом с временным мостом торчали быки и обрушенные в реку фермы старого моста. А дальше так же медленно, как полз состав, только в другую сторону – туда, на запад, шли по понтонам машины.
Мы с Колбенко обсуждали увиденные картины – мосты, состав, батареи, машины. А Ванда стояла в стороне и молчала. Она смотрела на мертвый город.
Долго я не отваживался помешать ей. Только тогда, когда Колбенко показал мне на часы, я подошел к ней. Вечерело. Пурпур неба за Варшавой закрыла снежная туча. Пора возвращаться, а то скоро и комендантский час наступит. Да я не отважился сказать девушке об этом, чтобы суровой прозой на оскорбить ее душевную элегию. Но Ванда сама прислонилась к моему плечу. Ее лихорадило.
– Павлик, я таки хочу увидеть ее…
– Ты не заболела? Тебя знобит.
– Нет. Не заболела. Не бойся.
И первая пошла от реки.
Эшелон снова задержался. Еще недавно – под Ленинградом, Полоцком – мы шутили: «Примерзли». Но тут никто не придумал емкого слова. Завязли? Прилипли?
В поле завязли – победно наступала весна. С вечера туча просыпала мокрые клочья, побелели окрестности, но снег поплыл еще до рассвета.
Состав загнали в далекий тупик – на кладбище паровозов и вагонов. Железнодорожник Кузаев при всей, даже для него, загадочной таинственности управления грандиозным движением тысяч эшелонов научился примерно определять, сколько можем «загорать», и не часто ошибался. Но здесь, в Праге, даже он растерялся. Очень ему не нравилось, что нас поставили на ржавые рельсы. Если при такой перегрузке путь долго не использовался – радоваться нечему.
Люди нервничали. Чувство нашей ненужности больно задевало после подъема, пережитого от известия, что едем к Жукову.
Вчера вечером в парковом взводе произошло ЧП: водители – не за бензин ли? – купили у поляков самогонки и здорово, черти, нализались. Выдали себя то ли гопаком, то ли камаринской. Посреди ночи начальство собрало офицеров. Кузаев хотя и закатил командиру взвода Лехновичу десять суток, но рассказывал о происшедшем не без юмора. Заместитель по политчасти говорил о пьянке трагично, как о симптоме страшной болезни, мол, начинается разложение, и все из-за беззаботности, халатности офицеров, из-за ослабления партийной и комсомольской работы. Бил не только по Колбенко, по мне, по замполитам батарей, парторгам, комсоргам, но и самокритично каялся в том, что и сам ослабил требовательность.
Тужникову не спалось. В час ночи разошлись, а в шесть утра он снова собрал заспанных политработников.
Колбенко иронизировал над его страхами. А я считал беспокойство, неутомимость замполита очень нужными в теперешней ситуации: пьянка шоферов и меня испугала.
Но в семь утра, когда было еще темно, говорить с людьми в закрытых вагонах было нелегко и… бесполезно. Засыпали.
Недовольный результатами своей просветительской миссии, плелся я вдоль состава, спотыкаясь на скользких шпалах. Механически отвечал на приветствия бойцов, бежавших с котелками по воду куда-то в польский дом. Тянули запахом «блондинки» от походных кухонь, дымивших на платформах. Хотелось есть. Странно, никогда не был обжорой, а в дороге все время хотелось есть; только проснешься – и уже думаешь: а когда тот завтрак? Корил себя за ненасытный желудок – мешает он высоким взлетам мысли.
У командирского вагона – Ванда. Не поздоровалась даже.
– Пойдем со мной к командиру. Поможешь уговорить.
Ревниво кольнуло: я про кашу думаю, а она… Конечно, не уважать ее чувств нельзя. Но я разозлился:
– Ты что, ошалела? Командир еще спит… с женой.
– А когда проснется, пойдешь? Савченко позволил обратиться.
– Не пойду!
– Я тебе это припомню! – И с сарказмом:
– Нареченный!
– А кто нас обручал?
– Сгинь с глаз моих!
Поговорили, называется, после вчерашней подвислинской нежности.
Ванда прорвалась к командиру во время завтрака.
Кузаев мог и сыграть демократа. Но нередко говорил совершенно серьезно не только с младшими офицерами, но и с рядовыми – с теми же «дедами», с девчатами. Он позвал меня.
Ванда, к моему удивлению, не стояла перед командиром, а сидела рядом с Антониной Федоровной – будто в гости зашла. Ничего удивительного, если бы Кузаевы завтракали одни, но там же, в купе, хлебал редкую «блондинку» Тужников, не из котелка – из фарфоровой тарелки. Появление Муравьевой и Кузаевой как-то незаметно изменило быт не только их мужей, но почти всего штаба. Раньше, в Кандалакше, Тужников едко высмеивал это: дескать, окулачиваются вояки, хотя приличная ложка была проблемой.
– Слушай, Шиянок. Младший лейтенант Жмур просится Варшаву посмотреть.
Глаза у Кузаева смеялись. Невозможно было понять: то ли командир решил позабавиться, то ли спрашивает серьезно.
– Одна?
– Нет! – Ванда одарила меня ласковым взглядом. – С Ликой Иванистовой.
Не мог потом объяснить самому себе, почему вдруг решительно воспротивился их походу. Но попробуй высказаться против! «Нареченная» меня съест. С таким языком, с такой бесцеремонностью…
– Чего молчишь, комсорг? Я пожал плечами.
– А ты, комиссар, что скажешь?
Тужников совершенно по-крестьянски («Как можно перед женщинами?» – подумал я) облизал ложку.
– Разве что с ним… под его охраной, – очень неожиданно для меня рассудил замполит.
– С Павликом и я пойду, – сказала Антонина Федоровна. У Кузаева округлились глаза.
– Шиянок! Что это к тебе бабы липнут? И парень ты неброский, а смотри, будто медом намазанный.
Вогнал меня в краску.
– Дима! Солдатская шутка, – упрекнула командира жена.
– Ты, дорогая, никуда не пойдешь. С твоими больными ногами не за Вандой бегать, это же антилопа. Не хватало мне еще за тебя волноваться. Муравьев! – крикнул Кузаев в соседнее купе. – Оформи им направления в штаб фронта. Три часа вам! Ни минуты больше! Ясно?
– Так точно, – стукнул я каблуками.
Три часа… Мы бежали, запыхавшиеся, к переправе. Ванда даже стонала, когда на пропускной перед мостом нас держали минут пятнадцать. Возмущалась, что гражданские проходили без придирок, у некоторых вообще не спрашивали пропусков, наверное, знали их. Город восстанавливался, люди ходили на работу; поляки жили по европейскому времени, армия – но московскому. Для нас было поздно, для них – слишком рано; до рассвета пешеходов на мост не пускали, кроме военных патрулей и курьеров.
Рядом с большими понтонами с настилом для машин проложены маленькие с дощатым мостом для пешеходов, все предусмотрели саперы. Понтоны вмерзли в лед, под ногами людей лед угрожающе стрелял, над полыньями подвижная секция мостка покачивалась, ныряла, пугая тех, кто на переправе впервые.
Довольно быстро шли все. А мы просто бежали, обгоняя других прохожих. Зигзаги делали рискованные. От реки мостки отгорожены веревочными перильцами, но во многих местах они были порваны – не бомбами ли? – и легко можно было шугануть в полынью. Ванда шла впереди. Я и Лика не могли за ней угнаться.
Мосток колыхнулся. Лика споткнулась. Я взял ее за руку, а то, чего доброго, нырнет девушка под лед. И снова ощутил, как от ее руки заструился теплый ток, а февральский ветер над Вислой принес запах меда. Не потому ли, что про мед сказал Кузаев?
Кажется, Ванда не оглядывалась, но замедлила шаг – мы ее догнали. И она, даже не повернувшись, насмешливо бросила:
– Снова за ручки взялись, детки? Смотрите, от меня не спрячетесь. Я вас на дне Вислы увижу.
– Не бойтесь за нас, – ответила Лика, удивив меня обращением «вы».
– Я не боюсь. Вы бойтесь.
Руку Лика не отняла, наоборот, сжала мою. Радостно взволнованный – ситуация, как и в вагоне, развеселила, – я ответил почти с вызовом:
– Чего мы должны бояться?
– А вот этого самого – ручек. Не у тебя они медом намазаны. У нее. А тебе, любимый мой, еще припомню, как позорно ты вел себя у командира.
– Я – позорно?
– Ты, ты. Будто язык проглотил.
– Он не такой скользкий у меня, как…
– Ты слышала, Лика? И с этим человеком я связываю свою судьбу… на всю мою долгую жизнь.
На батарее на варшавском берегу ударили тревогу. Закричали караульные на понтонах – по-русски, по-польски:
– Бегом с моста!
Ванда шагнула назад, схватила Лику за руку, вырвала у меня и побежала по шатким мосткам. Обгонять никого не нужно было – бежали все, варшавяне знали, что такое налет, не хуже нас, зенитчиков.
Через пять минут мы сидели в руинах. Но бомбардировщики не прилетели. Наверное, наши перехватили их. Не сорок первый год!
…Смотреть действительно не на что: руины, щебенка… Для того, кто не знал города, не читал даже о нем, все казалось мертвым. Но для Ванды он жил; я понял это значительно позднее, когда стал историком. Ей дворцы, костелы казались живыми, реальными в большей мере, чем даже тем, на чьих глазах все это безжалостно уничтожалось, кто не раз плакал над руинами. Ванда никогда не видела живой город. Она читала о нем. Много читала, так много, что древние памятники знала, возможно, лучше тех, кто родился здесь и прожил жизнь. Описания, гравюры создали у нее представление о городе, и виденное нами сейчас не могло его разрушить.
Мне казалось, что Ванда вела себя не так, как надлежало офицеру Красной Армии. Посмотреть на нее – в горячке человек или… ненормальный. Без конца останавливала поляков, расчищавших улицы от щебня, спрашивала, где Маршалковская, где Старо Място, Крулевский замок, костел Святого Павла и еще много других дворцов, костелов. Такой взволнованный интерес советского офицера некоторых доводил до слез – стариков, женщин. Они в отчаянье и горе разводили руками и как бы просили прощения, что не могут показать того, что интересует нас.
– Пшэпрашам шановную пани. Ниц нема. Вшистка герман разрушил.
Другие, помоложе, смотрели на Ванду почему-то подозрительно, как бы с недоверием к ее интересу, который, очень может быть, оскорблял их: что ты спрашиваешь у больного здоровья? Разве сама не видишь? Не читала? Не слышала? С неба свалилась, что ли?
Не особо владея языком, я все же уловил оттенок такого настроения, такого отношения к ее возбужденным расспросам о памятниках, от которых остались разве что одни древние камни.
Сказал об этом Ванде: людям, мол, больно от ее расспросов. Сначала она рассердилась:
– Ты слепой и глухой! Слепой и глухой! Что ты понимаешь? Тебе поручили охранять нас – охраняй.
Я ответил не очень тактично:
– Все, что ищешь, ты найдешь в Архангельске. В книгах из отцовской библиотеки.
И получил:
– Невежда ты, Павел! Неуч. Мне стыдно за тебя. И ты хочешь нас воспитывать? Замолчи и сопи в платочек. Платочек хотя бы имеешь?
У меня был насморк, и я, джентльмен, стыдливо отставая, сморкался в кулак.
Однако что-то до Ванды дошло. Расспрашивать она стала меньше. Но без подсказок начала бросаться из стороны в сторону, с улицы на улицу; мы петляли, возвращались назад, упираясь в завалы, в тупики.
У меня взмокла спина. Прав был Кузаев: антилопа! За ней невозможно угнаться. Странно вела себя Лика – тихо, настороженно. Прежде всего, заметил я, поразили ее, ошеломили наши с Вандой отношения. В вагоне, при подчиненных, Ванда, естественно, ни такого тона, ни саркастических замечаний, хотя обращались мы друг с другом на «ты», себе не позволяла, могла пошутить, но всегда в рамках армейского приличия и девичьей стыдливости. А тут – и слепой, и глухой, и неуч, и что угодно… Отбивала каждое непонравившееся ей замечание. По глазам Лики увидел: подумала, что мы давно уже муж и жена, ведь только при очень интимных отношениях можно так разговаривать. Вероятно, обиделась на Ванду. Та в доверительных беседах, которые могли вестись между подругами, говорила, конечно, правду: далеки мы еще от брака, несмотря на его афиширование ею, мы еще фактически ни разу по-настоящему и не целовались, во всяком случае, до той вагонной ночи, когда Лика, как и другие девушки, кому не спалось, могла слышать наши поцелуи. А теперь она слышала иное.
На меня Лика смотрела неприязненно и чуть ли не с обидой, вполне понятной: дескать, что же ты ручку мне гладишь? Не сомневался, что пренебрежительно отдернула бы руку, возьми я ее снова. А тут еще в самом начале, когда мы, глубоко взволнованные, стояли на широкой очищенной улице, где, как окинуть глазом, не уцелело ни одного здания, я, пожалуй, некстати, пожалуй, бестактно спросил:
– Хельсинки так не выглядит?
Иванистова вздрогнула и сжалась, втянула голову в плечи, как бы ожидая удара. Я мог бы нанести его – шевельнулась как тяжелый валун мысль: «А наша авиация могла бы…» Но спохватился: нет, мы такое не могли совершить!
От всего вместе почувствовал себя виноватым перед Ликой и, грубо пикируясь с Вандой, с карелкой обращался сверхделикатно, сверхвежливо, без субординации.
Возможно, Ванда ревновала. Нет, вряд ли ее волновали сейчас любовные чувства. Слишком это было бы ничтожно перед величием того, что она переживала, увидев совсем не ту Варшаву, книжный образ который носила в голове и в сердце с детства.
Мне осточертела гонка по мертвому городу. Да и время – оно летело так же стремительно, как и Ванда. Часы были только у нее, я несколько раз спрашивал, который час, она перестала отвечать.
Встревоженный напряжением, возникшим между нами троими, и угрозой опоздания, за что Кузаев не похвалит, я решительно приказал:
– Пошли назад!
Ванда посмотрела на меня как на бездушное ничтожество.
– Ты что? Не увидев Старо Място, Королевский дворец?!
Что за Старо Място – я не представлял. А классовое сознание мое даже бунтовало против ее желания.
– Чего тебя так тянет в Королевский дворец? – И язвительно, насмешливо, чтобы допечь: – Королева польская!
Ванда просто застонала, словно от страшного разочарования.
– Помолчи, пожалуйста, если ничего не понимаешь. Я о тебе лучше думала, ненаглядный мой.
Из лабиринта расчищенных и нерасчищенных улиц и переулков мы снова вышли на берег Вислы. Здесь она была поуже, чем в районе мостов, и скелеты домов, которые мы увидели раньше, чем реку с синим льдом и полыньями, болезненно поразили меня. Изнутри казалось, что Прага относительно целая, с реки как-то не увидели этих скелетов – не оглядывались, что ли? Нет. Набережная сильно разбита. Но сразу видно, что характер разрушений иной – снарядами, бомбами, а не направленными взрывами, как здесь, в Варшаве.
Заблудились?
– Нет. Это Старо Място. Я узнала. Но – матка боска! – что от него осталось! – ужаснулась Ванда с побелевшим лицом.
Ничего не осталось. Даже щебенки меньше, чем на магистральной улице, по которой шли армейские машины.
С другой стороны неширокой площади стояли красные коробки трехэтажных узеньких домиков со слепыми рамами окон. По этим коробкам или, может, по каким-то забытым воспоминаниям – видел в книгах – я представил красоту древнего города, и у меня тоже сжалось сердце, я вдруг понял ценность всего, что так безжалостно уничтожено. И Ванду понял глубже, приказал себе: ни одним словом не оскорбить ее чувств. И Лику понимал, в глазах которой затемнел страх.
(Когда через двадцать лет я приехал в Варшаву и увидел восстановленное Старо Място, то очень удивился, что именно такой площадь представилась в пасмурный февральский день сорок пятого. Чудеса человеческой фантазии!)
Уцелевшие скелеты домов огорожены колючей проволокой. На больших жестяных листах надписи по-польски и по-русски: «Не ходить! Не копать! Мины!» Там, где в щебне много металла, миноискатели мин не выявляют. Но, несмотря на предупреждение, в руинах, не обнесенных проволокой, копошились люди. Не организованные рабочие, убиравшие щебенку на улице, а унылые одиночки, тени тех, кто жил здесь столетия назад; такое впечатление возникло, наверное, потому, что некоторые из этих мужчин и женщин были одеты в старомодные сюртуки, пальто, шинели. Кто они? Жители больших домов? Искатели сокровищ? Что они могут найти? Свое имущество? Древние клады?
Попросил Ванду расспросить их. Она охотно и долго говорила с ними, но ничего определенного они не сказали. Возможно, их настораживало знание советским офицером польской истории. Пусть бы Ванда не похвалялась этим! Нашла где лекцию читать!
Снова сигнал тревоги. В городе ее объявляли тревожным звоном больших колоколов на каком-то уцелевшем костеле. На этот раз «юнкерсы» прорвались. Знакомый гул моторов. Но ни один из них не отважился пикировать из-за облаков. Бомбили вслепую. Мосты. Там тяжко ухали разрывы. «Не могут они миновать Пражской станции. Такое скопление эшелонов!» – с тревогой подумал я. Но обрадовала плотность зенитного огня. Били десятки батарей и с того, пражского, и с этого берега. Такой плотности, пожалуй, не было и над Мурманском, в сорок втором, когда по приказу Главнокомандующего туда бросили из-под Москвы целую дивизию ПВО.
Осколки снарядов сыпались из облаков с угрожающим свистом, шлепались в руины, с шипением пробивали лед на реке. При таком огне можно погибнуть от осколков собственных снарядов; на батареях все обязательно надевали каски, и то случались раненые.
Поляки, копавшиеся в щебне, исчезли при первом ударе колокола. Видимо, неподалеку знали убежище. Я приказал девушкам спрятаться. Но Ванда и бровью не повела. Куда спрятаться? Ни одной крыши.
– Пошли в Королевский палац!
– Ну, Королева, лихо на тебя!
Под залпы батарей и свист осколков мы нырнули в какой-то переулок и через минуту очутились перед руинами, поразившими как ничто до этого.
По остаткам толстых стен, по горам кирпичного боя, по сплетению искореженного железа видно было, что разрушено не обычное строение – великий памятник архитектуры. Разрушен сознательно, направленными взрывами. Никакая бомбардировка, никакой артобстрел не могли так основательно уничтожить величественное сооружение.
Ванда застонала и… упала на колени. Меня ее артистический жест не на шутку разозлил: нашла место и время демонстрировать свой польский патриотизм!
«Перед кем? Передо мной? Перед Иванистовой? На пожарищах Мурманска, перед руинами Петрозаводска ты не падала!» – возмущенно подумал я. Разгневало и другое: из-за ее штучек можно нелепо погибнуть. Но если честно, испугался я не за себя и не за Ванду – за Лику: она одна озиралась и бледнела от близких ударов осколков. Ее поведение было естественным, под таким огнем ей не доводилось быть. Но и нам, обстрелянным, глупо рисковать – подставлять голову под свои осколки.
– В укрытие, черт возьми! В укрытие!
Схватил Ванду под мышки и, не обращая внимания на предупреждение «Не ходить! Не копать! Мины!», побежал по широкой расчищенной лестнице вниз. Должны же во дворце быть какие-то подземелья, подвалы! Действительно, мы сразу попали в узкую галерею, над которой сохранилось тяжелое потрескавшееся перекрытие. Но в этот момент смолкли батареи. Все сразу. Бухнула близко одинокая пушка: такие запоздалые выстрелы – предмет издевок и шуток зенитчиков.