355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шамякин » Зенит » Текст книги (страница 29)
Зенит
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:09

Текст книги "Зенит"


Автор книги: Иван Шамякин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)

– Пули? Конечно, шел бой. Ни одного населенного пункта они не сдают без боя. А тут – город.

– Какие пули! Подошва.

В окне второго этажа разбитое стекло было заменено большим куском добротной подошвенной кожи, блестевшей на солнце своей желтизной.

– Сволочи! Натаскали добра со всей Европы. Окна подошвами закрывают! Нашими, конечно. Можешь представить, чтобы в такое время кто-то из наших выставил в окно кожу на пять пар обуви? Пошли заберем. У меня подметки продырявились. А когда Кум выдаст новые сапоги! Не дождешься.

Я смутился.

– Неудобно, Константин Афанасьевич. Мы же – не они. Два политработника…

– А, такую твою… Все тебе неудобно. Я тебе не однажды говорил, что неудобно делать. Все остальное удобно.

Колбенко решительно направился к дому. Не мог я не пойти за своим парторгом, отцом и другом. Но поднимался на второй этаж с очень сложным чувством стыда и неловкости за него, боязни – не унизить бы нам себя.

Открыли дверь – заметили, как шмыгнула в дальнюю комнату молодая немка. В скромно, но не бедно, по нашим понятиям, обставленной прихожей осталась, может, и не очень старая еще, но поседевшая до снежной белизны женщина. Она гостеприимно пригласила нас:

– Битте, битте.

Но не приветливость ее, а именно седина родила у меня совсем новое чувство, которому трудно было найти определение, сочувствие, что ли… что-то почти сыновнее, и это испугало: смотреть на немку, как на мать?!

Мы приняли ее приглашение и сели, при этом я отметил, что Колбенко, не терявшийся перед генералами, смутился почти так же, как и я. Смутился потому, что немка села напротив и смотрела на нас грустными глазами, кивая головой. Потом начала говорить – рассказывать. О чем? Не однажды упрекали себя: все учили немецкий язык, однако никто его не знал, кроме Лики Иванистовой да лейтенанта Кулагина, москвича, причем все удивлялись, что он изучил язык в школе, в институт не попал, работал на заводе.

По знакомым словам «зонэ», «мутер» догадались, что мать рассказывает о сыне или сыновьях. Возможно, сообразив, что мы «нихт фэрштейн», она поднялась и взяла на столе толстенную, как Библия, книгу в кожаной обложке, с золотой застежкой. Развернула. Семейный альбом. На первом листе фотографии двух парней, похожих на мать, в армейской форме, один – унтер-офицер, другой – рядовой; портреты в траурных рамках. Жили ребята, радовали мать, а оставили ей одно горе. Что может утешить ее? У меня, сентиментального, наполнились слезами глаза, Колбенко незаметно показал мне кулак и строго приказал:

– Не раскисай.

– Генрих – Винница, – показала женщина на одну фотографию. – Йоган – Брест. – И заплакала.

Как утешить? Хотя бы какой-нибудь контакт.

– Брест – я. – Ткнул пальцем себя в грудь.

– Найн, – сказала она и показала рукой на запад, – Бретань.

– Не тот Брест – французский, – объяснил Колбенко и сказал, как мне показалось, для такой ситуации жестоко: – Тоже неплохо: один – на Урале, второй – во Франции. Пусть запомнят.

– Константин Афанасьевич, подошву не будем брать?

– Пошел к черту! Слюнтяй! – И, ничего не тронув, удивив хозяйку неожиданностью ухода, пошел к двери.

Я вежливо распрощался с немками – в последний момент вышла из другой комнаты и молодая, дочь или, может, невестка. Смотрела она на меня с детским удивлением.

Догнал Колбенко на улице.

– Ну что, гуманист? Руку ей не поцеловал? Слезу не пустил?

– Что вы, Константин Афанасьевич!

– Баба ты, Павел! Бесхребетник! Размазня! Моллюск! – И еще дополнительно десяток солдатских эпитетов.

Но я не обижался. Слова не оскорбляли, наоборот, радовали, чувствовал я каким-то потаенным чувством: и ему легче, что наш визит в дом к осиротевшей матери, пусть она и немка, окончился не падением, не унижением нашим.

Дня через два-три в «Правде» появилась редакционная статья об ошибке Ильи Эренбурга, призывавшего мстить немцам. Я принял идею статьи, но отрицать того, что писал известный писатель, тоже не мог. Статьи Эренбурга на протяжении всей войны формировали ту ненависть к врагу, которая поднимала советских воинов на подвиги, дотоле неведомые человечеству. Такая публицистика, как и речи, приказы Сталина, была оружием политработников. Эренбурга читали все, даже те, кто в горячие дни в холодном Заполярье редко брал газету в руки. Я научился донесения, писать «под Эренбурга», может, потому в политотделе их хвалили.

Тужников позвал нас с Колбенко, показал нам «Правду»:

– Читали?

Конечно же читали и поспорить успели.

– Принципиальная статья. Подготовишь, Константин Афанасьевич, инструкционный доклад для пропагандистов.

Колбенко поднялся, чего никогда не делал перед замполитом, при всей сложности их отношений они были на «ты».

– Товарищ майор, я не готов…

– К чему?

– К такому отношению, – показал глазами на газету. Меня удивили и суть, и форма – излишне уставная – его заявления.

Тужников не удивился, не возмутился, только тяжко вздохнул, точно на него взвалили непосильную ношу.

– Думаешь, я готов? Два брата… – Понурил голову, помолчал. – А что делать таким, как Тамила, Шиманский? Видели? Тамила почернел весь, но не пошел же с автоматом на тех стариков, что копаются на огородах. В этом наша моральная сила, дорогие мои помощники. А ты – «не готов». Мы, коммунисты, должны быть ко всему готовы…

Колбенко весь тот день где-то ходил и мне не сказал где, какое подразделение посещал, что делал. Обидел меня: я сидел над докладом, он, заглянув через плечо, хмыкнул:

– Шрайбаешь, писака? Давай, строчи по принципу «что вам угодно?».

А немного позже дал нам урок Хаим Шиманский. Ошеломил. Меня. Колбенко. Даже Тужникова. Замполит позвал меня и дал почитать странное письмо. Печатными буквами. Анонимное. Между прочим, первое в моей жизни, до того я не имел дела с подобными письмами. Какой-то «высокоморальный доброжелатель» информировал, что командир батареи Данилов живет с ефрейтором Иванистовой, а старший сержант Шиманский спутался с… немкой. Даже буквы запрыгали перед глазами.

– Веришь?

– Ни одному слову, товарищ майор! Ложь! Гнусный поклеп! Черт знает что! Чтобы выявить доносчика…

– Какой шустрый. Не бывает дыма без огня. Если тут хотя бы пять процентов правды…

– Что за правда… пятипроцентная?! Не бывает такой правды! Не может Шиманский! Не может!

– Насчет Шиманского и я не верю. Невозможно представить. А за Данилова не ручаюсь. Цыган на ходу подметки рвет. Им я сам займусь. Если правда – заставим жениться. А тебе поручаю твоего комсорга. Понюхай, откуда потянуло таким вонючим дымком.

Не шел, а бежал я на батарею – как очумел. А она неблизко – на южной окраине, на другом берегу Варты.

О Шиманском не думал, поскольку твердо не верил. А о чувствах Данилова знал, потому такой анонимной информации не верить не мог. Наблюдал я немало фактов связи, открытой, как у Савченко с Ириной, и тайной, как у Масловского с Глашей, и, не в пример Тужникову, относился к этому снисходительно, так Колбенко учил: по его мнению, было бы странно и неестественно, чтобы там, где вместе живут, воюют, постоянно общаются молодые парни и девушки, не было бы любви, поцелуев, а в конце концов и рождения новой жизни. «Мы что, монахами стали, откуда столько ханжества?» – не боялся парторг высказать свое отношение к этому явлению и Тужникову, и Кузаеву, и даже начальнику политотдела корпуса, к счастью, человеку умному, ответившему так: «Все правильно, товарищ секретарь райкома (странно обратился!), но держите свое мнение в вещевом мешке до окончания войны».

Если бы Данилов женился, как Савченко, я, наверное, принял бы это спокойно. Но их возможная тайная связь жгла сердце – возмущала и оскорбляла. Такое чувство, словно меня хамски предал близкий, дорогой товарищ. Кто? Данилов? Не хитри, натягивал я вожжи, которыми хотел сдержать свои поднятые на дыбы чувства. Не Данилов – Лика. Но почему она предала? Почему я думаю о ней так, точно она моя собственность? Еще и сказать не отважился, что она нравится мне, только ручку погладил. Но какой ток пронзал сердце, когда я гладил эту ручку в вагоне, держал ее на мосту через Вислу! Лика казалась мне необычной, неземной, чуть ли не небесным существом. И вдруг такое земное грубое падение – вот что бунтовало чувства, оскорбляло.

День был солнечный, теплый – военные ходили в кителях, в гимнастерках, но неспокойный, такого еще не было с тех пор, как стоим в Ландсберге. Раз пять уже объявлялась тревога, хотя бомбардировщики не появлялись, видимо, их перехватывали наши истребители. На подступах к городу произошел воздушный бой между «мигами» и «мессершмиттами». Порадовал он тех, кто видел такие бои в сорок первом. Тогда, как правило, горели наши «ишаки». А тут за несколько минут срезали двух «мессеров»; один, наверное ослепленный, тянул не на запад, а на восток и упал в пойме Варты, недалеко от нашего штаба; пилот не выбросился – это смертники, им не выдают парашютов. Гитлеровское командование бросает людей в мясорубку без снисхождения, без жалости. Предсмертные судороги.

Батарейцы дежурили по «готовности один». Я знал из четырехлетнего опыта, что не любили зенитчики этой готовности, нередко привязывающей к орудиям и приборам на целый день. В такое время – о грешные! – жаждали налета, редко обходившегося без разрушений, жертв. Тут, в фашистском логове, о разрушениях не думали, не свое – их, тем более желали боя.

Вообще атмосфера на батарее мне не понравилась. Данилов раздраженный, злой. И выглядел необычно – не по-молодецки, какой-то помятый, с мешками под глазами, что подогрело мою подозрительность и больно задело. Почему он такой? Но тут же подумал: человек, которого полюбила такая девушка, должен выглядеть счастливым.

Обычно комбат радовался моему приходу, а тут встретил равнодушно, чуть ли не с осуждением, казалось, вот-вот скажет: шляетесь тут, делать вам нечего…

Я отвел его от командного планшета, у которого стояли командиры взводов. Сказал о Шиманском. Комбат отреагировал так же, как и я:

– Собачий «гав», ни больше ни меньше.

– Написали с батареи. – Кто?

– Если бы мы знали кто! Не подписался.

– С моей батареи такого не могли написать!

А если бы я сказал, что о тебе написали! Но Тужников запретил. Между прочим, по дороге я решал и эту нелегкую задачу: что выше – воинский долг, приказ командира или закон дружбы?

– Я буду говорить с Шиманским.

– Ты спрашиваешь у меня разрешения?

– Нет. Но чтобы ты знал.

Шиманского я тоже отвел от орудия: готовность не тревога, можно командиру за двадцать шагов отойти.

– Слушай, Хаим, не удивляйся только…

– Не волнуйся, в обморок не упаду. Какие еще неприятности меня могут подстерегать!

– Нам сообщили, что ты… связался с немкой.

– Хорошие у вас информаторы. Я таки связался с немкой, – спокойно ответил он.

Я опешил. Казалось, все внутри оборвалось.

– Ты? С немкой?

– Ты о чем думаешь, Павел? Вой-вой! И ты видишь только нижний этаж? Глянь выше! Дня три назад мы с Витей Масловским прошлись вон там, – показал он на окраинную улицу, – по домам. Нужны были гвозди. Масловский взял меня за переводчика, хотя я знаю так по-немецки, как он по-китайски. Но не бойся, про гвозди я умею спросить. И мы таки их нашли. Но в одном доме увидели очень больного ребенка, и мать сказала, что их трое, малышей, а у нее нет хлеба. А помнишь, наши ребята «раскулачили» где-то ульи, в них еще оставался мед, не съели за зиму пчелы. Принесли целое ведро. У девчат животы болели от этого меда… Так я занес баночку меда, баночку сгущенного молока и буханку хлеба тому больному ребенку. Дети есть дети. Разве не так, скажи мне?..

Чуть не подскочил я от радости: как созвучно моим мыслям! Жаль, не слышит Колбенко! Молодец Шиманский! Но это так естественно, по-человечески, что любая похвала показалась бы неуместной. И я мог сказать только одно, обобщенное, без личности:

– Хорошие мы с тобой люди, Хаим.

– Ха! Ты равняешь меня с собой! Что я? Как говорил мой отец, я – бедный еврей.

– Не прибедняйся. Ты богатый человек. Душевно.

– Какая цена этому богатству?

– Ему нет цены.

Видимо, Шиманскому не хотелось говорить на эту тему, он переменил разговор, показал на небо:

– Как думаешь, они прилетят?

– Вряд ли.

– Знаешь, мне хочется сбить хотя бы одного стервятника здесь… под Ландсбергом. Я мог бы думать, что сбило мое орудие. Как ты назовешь такое желание?

– Естественным. Но лучше бы они не прорвались. Ты знаешь, что мы прикрываем.

– Думаешь, штаб на верхнем этаже. Он – под землей.

– В городе три госпиталя.

– Да, госпитали… О них я не подумал. Вернулся на КП.

Разговор с Даниловым не получался, никогда он не был таким невнимательным и в то же время придирчивым к подчиненным.

Девчатам было скучно у приборов, они шушукались, смеялись: весна, молодость! Комбат набросился на командира прибора:

– Масловский, что за базар? Раскудахтались, как куры. В небо смотрите!

Я спустился в приборный котлован, отвел земляка в траншею между ПУАЗО и дальномером.

– Витя, что цыгану испортило настроение?

– Любовь. Мне его жаль. Ничего у него не выйдет. Она неприступная. А хорошая пара была бы. Такая красавица!

Ревниво екнуло сердце.

– Ну, ты не облизывайся, как кот.

– Я уже облизался. У меня сын родился.

– У Глаши?

– А у кого же! Чудак. Я тут вчера на руках ходил перед девчатами от радости. А что она про тебя пишет! Поцелуй, говорит, Павлика за меня. Я даже заревновал. И решаю проблему: где тебя целовать – при людях или за теми вон кустами. Так голые же еще… Или тумака тебе дать? Что тебе больше нравится?

– Это ты от радости такой веселенький?

– А ты думал!

– Масловский! Черт возьми! Успокоите вы своих гусынь?

– Не узнать человека. Был как пластырь, стал как ерш. Как ни дотронешься – уколешься. – И весело крикнул: – Бабы! Ша!

– Вы что, командовать разучились? Я вас научу! Разболтались!

Действительно, не узнать комбата. Говорить с ним невозможно и не стоит, а то пошлет в «далекий табор». Да и интерес пропал: все объяснил Масловский. Обрадовал убеждением, что «ничего у него не выйдет, она неприступная». Нехорошо желать другу неудачи, да еще и радоваться этому.

Со мной настолько свыклись, таким своим я был в каждом отделении, что редко кто из младших командиров докладывал. Лика доложила:

– Товарищ младший лейтенант, расчет дальномера дежурит по боевой готовности.

Как всегда, подтянутая, юбка и гимнастерка старательно отутюжены. Давно заметили, что Иванистова, как никто, умеет так подогнать солдатскую форму, что она делается элегантной. Помогла в этом почти всем девчатам на батарее. Кумков так и называл их: «Даниловские модницы» – и хвалил за аккуратность.

Но сама Лика была непривычно настороженная – как испуганная лань. Казалось, прислушивается и озирается.

Я начал разговор – не с ней одной, со всеми, но тут же послышалась команда Данилова:

– Дальномер! Дальность до самолета над четвертым! А барражировал там не один истребитель – несколько.

До какого давать дальность? Однако Лика тут же выдала ее, а в благодарность получила:

– Не ловите ворон!

Я заметил, как довольно улыбнулась второй номер Галя Чуб; о ней девчата сплетничали, что она давно и безнадежно влюблена в командира батареи.

Между сообщениями про дальность и высоту Лика прошептала мне:

– Я хочу поговорить с вами.

Ее таинственность еще больше взволновала. Отвести ее от дальномера, как Шиманского от орудия, невозможно при такой бдительности Данилова. Ревнивый цыган может и на нее накричать, ведь позволил себе: «Не ловите ворон!» И на меня может взъесться. Полетят от нашей дружбы ошметки.

Раз, может, пять отходил я к орудиям, к прибору, на КП и возвращался назад, пока Масловский не шепнул предупреждающе:

– Не ходи к дальномеру, цыган кипит. Поговорить с Ликой, очень коротко, удалось во время обеда. При «готовности один» обед разносили к орудиям и приборам. Данилов позвал обедать меня, а сам на какое-то время скрылся, оторвал бдительное око от позиции. Я воспользовался этим: снова вскочил в короткую траншею. Лика догадалась и бегом бросилась ко мне, обратилась совсем не по-военному:

– Павел, переведите меня на третью… Очень неожиданная просьба.

– Почему?

– Хочу быть ближе к вам.

Можно было бы принять за признание. Но я не обрадовался, наоборот, встревожился. Неужели Данилов – деликатный парень! – так грубо домогается ее любви, что ей захотелось сбежать? В таком случае стоит перевести, по этой причине переводили. Но разве я могу донести Кузаеву или Тужникову на лучшего друга? Да и доказательств у меня никаких. Масловский, знавший, конечно, все нюансы их отношений, убедил в обратном: «Ничего у него не выйдет!» Тем более не скажешь: она хочет быть ближе ко мне. Попахивает поклепом на девушку. Да и самого поднимут на смех.

Впервые пожалел, что после смерти Любови Сергеевны уговорил через Антонину Федоровну Кузаева не отсылать Лику из дивизиона – выполнял просьбу Данилова. Отослали бы – и рассекли все узлы и узелки. А теперь они затягиваются туже. И я не имею сил помочь ни себе, ни ей, ни Данилову. А что? Разве я враг ему? Пусть бы поженились, если по любви. Я порадовался бы их счастью. У меня же есть Ванда, она взяла с меня слово…

Но убежденность проницательного земляка и друга, которому я не мог не верить, взбунтовала все мои чувства. Возвращаясь в штаб, я вышел за город и долго ходил по луговой косе, любуясь разливом Варты. Вспомнился родной Днепр, и, как никогда раньше, нестерпимо потянуло домой. Почему вдруг? Война же не кончилась.

На батареях снова прозвучали сигналы боевой тревоги. Хотя вести огонь мне не нужно, можно понаблюдать за боем и со стороны, но совесть не позволяла прохлаждаться в такое время. Поспешил на командный пункт дивизиона.

7

Шоссейный мост со стороны города был разрушен совершенно, торчали одни быки. А у южного берега два пролета уцелели, только осели к самой воде, оторвались от бетонной набережной. И какому-то командиру пришло в голову поставить на остатках моста взвод МЗА – два орудия с исключительно девичьими расчетами, мужчин я насчитал троих – «дедов».

В первый же день, когда мы ехали со своими пушками по понтонному мосту, мне очень не понравилась эта позиция. И Данилов согласился, что неразумно выставлять так людей. На земле места не хватило, что ли? Бомбить будут в первую очередь мосты. Даже если не думать о прямом попадании, то ближайшей взрывной волной смахнет людей в воду. Да и несчастный случай может произойти при ночной тревоге, поскольку живут расчеты на берегу в большой палатке – хорошо, хоть палатку вынесли на твердую землю – и должны по деревянному настилу бежать к пушкам: истлевшие канаты, которыми переплели покореженные перила, – вот и все ограждение.

Как-то по дороге на батарею Данилова я заглянул к соседям. Девчата тут же окружили меня. Одна в одну, показались красивее наших, к своим, наверное, присмотрелся, чужие всегда краше. Большинство – украинки. Как хорошо они заговорили на близком мне языке, остроумные, задорные! Командир взвода у них тоже женщина, лейтенант, намного старше – лет под тридцать, с орденами Отечественной войны, Красной Звезды, медалью «За отвагу». Героиня для наших войск! У меня даже чувство зависти шевельнулось. Встретила она меня не очень вежливо, хотя я представился ей накануне на берегу. Девчат отогнала неделикатно и обидно для меня:

«Что, молодого петуха увидели?»

Чем я похож на петуха?

«Изнутри» их позиция еще больше не понравилась: осевшие пролеты треснули и накренились, пушки стояли на деревянных настилах. Когда вода в Варте начнет подниматься, их просто зальет. Об этом кто-нибудь подумал?

Спросил у лейтенанта:

«Не боитесь вы стоять здесь?»

Она скептически усмехнулась и уколола:

«Мы же не тыловая оборона, мы – фронтовой полк».

Полк нашего корпуса, мы это знали, но месяца три он прикрывал Прагу – тогда, когда из-за Вислы били немецкие пушки.

Ответ лейтенанта нагнал еще больше страху за этих приднепровских девчат, моих землячек – сколько там от Рогачева до Киева! И я в тот же день попросил Кузаева позвонить командиру полка или дивизиона, которому принадлежит взвод. Он согласился, что позиция не лучшая, на бреющем сейчас немцы не полетят, побоятся, дома на равнинном берегу и гористый парк не закрывают кругозор, так что выносить позицию на середину реки не было нужды. Командир обещал позвонить. Но прошла неделя, а орудия стояли там же: мост виден с командного пункта дивизиона.

Я снова напомнил Кузаеву. Он ответил чуть ли не сердито: «Не лезь в чужой приход. Занимайся своим дивизионом».

Дал понять, что так ответил ему сосед – командир полка, по званию старше.

…Я миновал взвод, хотя меня и подмывало зайти во время тревоги, но сдержала неловкость хозяйки. И тут они вывалились из кучевых весенних облаков – целых девять «юнкерсов», стремительно спикировавших на мосты. Шум моторов заглушил свист тяжелых бомб. Спрятаться можно было только в ближайших домах. Туда и бросились все, кого бомбардировка захватила на набережной – и наши, и немцы. Я не знал, есть ли там бомбоубежище, а прятаться от бомб в доме наивно, крыша и потолок прикроют от осколков своих снарядов, но не от полутонных фугасов.

Я упал за парапетом. Обдало фонтаном воды. В реку! Еще в реку! Совсем другой по звуку – глухой удар за спиной. В землю! Нет! Сыпануло пылью, мелким щебнем. В дом! Не в тот ли, где прятались люди? И вдруг справа слишком звонкий удар со свистом – будто бомба попала в металл и срикошетила. Близкий удар – в том месте, где МЗА. Я подхватился. Так и есть! Крайний из уцелевших пролетов резко накренился в сторону берега, как бы стал на дыбы. Оторвался от первого. Пушка с настилом сползла в реку. Бойцы… девчата… кто-то по перилам карабкался на прибрежный пролет, а кто-то уже в воде; во вспененных взрывами волнах ныряют их головы, черные, белокурые. Странно разбросало их течение: некоторые уже на середине реки… Сестры мои дорогие! Кто вас спасет из холодной чужой реки? Но одна борется с течением, старается подгрести к берегу. Мгновенно сбросил я сапоги и бросился в реку наперерез девушке.

Пловец я не ахти какой, хотя и вырос недалеко от Днепра. Но об этом не думал. Спасти! Хотя бы одну спасти. Успеть перенять, чтобы не пронесло мимо, а то тогда не догнать.

Успел! Но она так схватила меня за шею, что мы оба пошли под воду. Однако вынырнули.

– Отпусти мою шею! Отпусти! Ты душишь меня! Держись за рукав и греби к берегу. Там пляж! Там пляж! Мелко.

А она шептала посиневшими губами одно:

– Братику мой ридны! Братику…

Недалеко от железнодорожного моста была песчаная коса, отмель. Практичные немцы сделали на ней городской пляж. Когда я проходил там, меня почему-то очень возмущал этот упорядоченный пляж с каркасами тентов, с детскими аттракционами: «И во время войны, сволочи, загорали».

Вся надежда моя была на эту отмель. Знала о ней и девушка, начала грести спокойнее. Но загадочны повороты паводкового течения. Как ни старались мы, оно развернуло нас и понесло на середину реки. А впереди железнодорожный мост, пролеты его были взорваны, упали в реку; погнутые, иссеченные динамитом балки, железные прутья угрожающе торчали из воды. Наплыть на такой острый прут – худшей смерти не придумаешь: не сразу умрешь.

– Греби к тому берегу! К тому!

До берега добраться надежды мало. Если бы проскочить между быками уцелевшей части моста! А там недалеко понтоны, на них – охрана, люди.

Но испуганная девушка снова так схватила и сжала мою руку, что грести я не мог. И она обессилела, смирилась. Мы окунались, хлебали воду. Как на беду, я надел китель, он намок и стопудовой гирей тянул на дно.

Все! Спасения нет! Боже мой! Как нелепо! В такое время – перед самой победой! Застыло тело, не двигаются ноги, руки, заледенело сердце. Пусть бы лучше от бомбы, от пули «мессера» на шоссе… от мины, как Лида. Хорошо помню – привиделась Лида, словно звала к себе. Шел воздушный бой. Но наши там – под солнцем, снова ярко сиявшим. А мы уже в холодной подводной мгле, в небытии. Ударить девушку и оторваться от нее? Нет! Лучше утонем вместе!

Вынырнули мы у обрушенной фермы, и мне удалось схватиться за какую-то балку. Нас крутило вокруг балки, острые прутья рвали одежду, обдирали тело. Но вернулась надежда на спасение. О могучая сила жизни!

– Теперь держись за меня крепче! Крепче! Сестричка моя! Теперь не бойся! Не бойся!

Она отплюнула воду мне в лицо – не отвернешься, виновато улыбнулась. В глазах ее блеснул огонек жизни. Но я испугал ее злой бранью, пока она не сообразила, что это в адрес ее командира.

– И эта безмозглая дура, ваша комвзвода!..

Не знал я, что лейтенанта Ольги Загорской не было уже в живых. Стыдно потом было за то, что ругал мертвую. Разве она ставила взвод?

Увидел: реку бороздит военный катер. Подлетел к нам, круто развернулся. С кормы его бросился в бурную пену матрос в тельняшке. Подплыл к нам:

– Есть силы держаться? Я вас подстрахую. Сейчас подойдет шлюпка. – И вздохнул: – Поздновато мы спохватились. Не всех ваших подобрали.

Холодная Варта стала могилой четырех зенитчиц.

– Мучает ли кого-нибудь совесть за их смерть? – спросил я у Кузаева.

Он отвернулся от меня, больного.

– Командование разберется.

После отлежки в санчасти я вышел во двор под щедрое солнце. Купание в мартовской воде, которой я вдобавок здорово наглотался, сначала обессилило меня так, что матросы хотели отвести в госпиталь, да я упросил их доставить домой, а потом, под вечер, поднялась температура до сорока.

Наш доктор Рашидов гордился, что за одну неделю поставил меня на ноги. Молодой, только из института, врач не знал, что на войне даже от мартовского купания никто дольше не лежал, людей поднимала с постели неведомая сила. Да и как можно лежать в немецкой квартире на мягком матрасе, под пуховыми перинами, когда целую ночь дом трясло от грохота? Мимо по брусчатке шли танки, самоходки, артиллерия – армии Прибалтийского фронта, закончившие разгром фашистских войск в Восточной Пруссии, перебрасывались под Одер, к Берлину. Разве не ясно, что до последнего штурма фашистской цитадели – считанные дни?

Днем шли тылы – грузовики, кухни, санитарные.

Я стоял, прислонившись к теплой стене дома, и с необычайным волнением смотрел на поток машин. Мне кричали:

– Эй, младшей, поехали с нами!

В открытых кузовах рядовые, сержанты, офицеры сидели в расстегнутых гимнастерках. А я стоял в кителе, в шинели, застегнутой на все пуговицы – таково условие доктора, отпустившего на прогулку. На одно приглашение кто-то пренебрежительно ответил:

– Что ты! Штабист простуды боится! Кожух надень, младшой!

Обидно слышать такое. Потому появилось неодолимое желание поехать с ними. Да и раньше хотелось добраться до Одера – всего же каких-то тридцать километров, глянуть на них хотя бы через реку. И на той стороне есть наши плацдармы, но туда, говорят, переправляются только ночью. Люди из нашей артмастерской ездили – ремонтировали поврежденные зенитки. Вернулись героями. Техника Молчанова ранило, он лежит в госпитале здесь, в Ландсберге. Женя Игнатьева ежедневно наведывается к нему. Около меня тоже сидела всю ночь, когда жар палил так, что я бредил. Какая добрая душа эта Женя, всем ей хочется помочь. Дети Муравьева больше проводят времени с ней, чем с матерью; Мария Алексеевна даже ревнует. Работает она санитаркой в санчасти и… учит на батареях девчат-коми русскому языку. Кстати, «курсы» ее охотно посещает Шиманский и удивляется, восхищается: «Вон, сколько она знает! Знал бы я столько, то стал бы министром!»

Колбенко послушал ее урок и сказал, что Муравьева – пропагандист лучший из нас всех.

В воротах остановился «виллис» командира, чтобы, пропустив грузовик, выехать на дорогу. Кузаев сидел в нем. Я поздоровался.

– Выздоровел?

– Так точно, товарищ майор.

– Выписал тебя Рашидов?

– Позволил…

– Садись, поедем. Арестуем твоего друга. – Кого?

– Данилова.

– За что?

– Там увидишь за что.

Ослабли ноги – от страха за друга. С одышкой влез в машину.

– Что он натворил?

– Распустился, бисов сын, как говорит Колбенко.

Наверное, при шофере Кузаеву не хотелось раскрывать проступок офицера, хотя давно известно, что никто так не осведомлен, как водители машин начальников. В зеркальце видел его ухмылку, что означало: обо всем он знает.

Ответ командира немного успокоил: «распустился» – не то преступление, за которое отдают под трибунал. Да если бы, не дай бог, произошло преступление, то конечно же ехал бы арестовывать не командир. Что все же цыган учудил? Очень тревожило, что это связано с Ликой. Неужели мог оскорбить ее?

Увидев Данилова, испугался я не меньше, чем вначале. На батарее готовность номер один, а командир… Землянок не строили, проявили находчивость, достали трофейные бронированные вагончики, чистые и удобные. Данилов сидел в таком вагончике на полу, на коврике, «как турецкий султан», сказал потом Кузаев. Попытался встать при нашем появлении, но его сильно повело, и он прислонился к стене, виновато улыбнувшись. Бравый, всегда подтянутый офицер потерял всякий вид, превратился в тряпку – измятый весь, растрепаны кудрявые волосы, красные глаза, запекшиеся губы. Пьяный… Саша пьяный? Он же никогда не пил свои фронтовые сто граммов, отдавал другим офицерам. Что могло случиться? Хорошо, приехал Кузаев. А наскочил бы кто из штаба корпуса или фронта – не миновать трибунала.

– Шиянок! Забери пистолет.

– Не отдам!

– Я тебе не отдам! Я тебе не отдам! Скажи спасибо, что не забираю ремень и не веду под конвоем. Позови, Шиянок, старшину.

Старшина батареи Платон Коляда, тоже мой друг и земляк, видимо, прятался за вагончиком, искать его не пришлось – тут же явился сам.

– Товарищ майор, по вашему приказу…

– Шустрый! Ты достал спирт?

Виновато опустил старшина голову.

– Десять суток гауптвахты!

– Есть, десять суток.

– Придешь на губу сам. Со всем запасом горючего, что прячешь в коптерке.

Побледнел Коляда, наверное, имел непосильный для переноса запас.

– А сейчас проводи командира в машину. Пошатнется на глазах у батареи – получишь еще десять суток. Я вас научу «свободу любить»!

На позиции Кузаев обратился не к старшему по званию Унярхе – дал понять, что презирает доносчика, – а к младшему лейтенанту, командиру взвода управления:

– Архипов, останетесь за командира. Мы с Даниловым съездим в Познань в штаб корпуса.

Молодец Кузаев – так умело и бережно оберегает авторитет командира. Но в машине дал волю своему гневу, не обращая внимания на меня и водителя. Но пока склонял Данилова в «двенадцати падежах», тот сопел, икал, повторял, как испорченный телефон:

– Виноват, товарищ майор… Виноват, товарищ майор… Виноват. Учту…

Пьяное признание вины раздражало Кузаева, злость его не затухала, он пригрозил:

– Кончится война – вылетишь из армии как пробка из бутылки. Коней будешь красть!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю