Текст книги "Зенит"
Автор книги: Иван Шамякин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
6
О высылке Глаши мне сообщила Женя Игнатьева. Пришла с МЗА машина, и передали на первую: Василенкову в штаб с вещами. Заглушенный протест мой проснулся. Но как я мог его выявить? Кому высказать? Теперь уж явно никто не отменит приказа. С другим намерением пришел к Тужникову.
– Позвольте съездить на МЗА.
– Хочешь проводить свою симпатию?
– Что вы, товарищ майор! Симпатия, симпатия… Все они – мои симпатии.
– Не обижайся. Я в хорошем смысле. Мне как раз нравится твоя забота о девушках. А Качеряна нужно навестить. И тебе, и нам. Мы с командиром намереваемся быть там в следующий понедельник. Будешь нашим разведчиком. О нашем приезде не говори. Хотя где ты выдержишь, добрая душа! Но партийную и комсомольскую работу подтяни. А то Качерян политик знаешь какой! Да и земляк твой Яровец поговорить любит, а протоколы собраний – уши вянут, когда читаешь. Найди ему там грамотную комсомолку. К нашему с Кузаевым приезду поработай засучив рукава. Пусть не чувствуют свою оторванность. Мы тут прохлаждаемся, а им горячо было, недавно поутихло. Когда финны подняли руки.
– Не подняли еще.
– Считай, подняли.
Не думал, что Тужников так легко согласится, да еще хорошо отзовется о моей работе. Редко он хвалил.
А Колбенко снова обиделся, что я с ним не посоветовался:
– Свиненок ты, Павел. – Но через минуту начал давать практические советы, не наставления – сделай то-то и то-то, как приказывал замполит, а именно советы – что нужно людям в такой дали и в одиночестве: – Библиотеку только пополнили, забери все новинки. У Кума на складе штук пять приемников трофейных стоит. Забери лучший, батарейный. Пусть слушают. А то Кум готов сгноить, лишь бы никому не отдать. Вот кулацкая психология!
За приемником пришлось обращаться к замполиту. И снова Тужников удивил неожиданной щедростью:
– Бери мой. Проверенный.
Я нес со склада коробку для приемника, когда увидел Глашу. Она сидела на лавочке перед штабом. В шинели. Рядом стоял полный вещевой мешок, у девчат всегда больше вещей, чем у мужчин. Согбенная фигурка ее показалась мне понурой и одинокой среди приштабной суеты. Прошли два офицера. Глаша не подхватилась поприветствовать. Они оглянулись, но не подняли ее. Это были офицеры из прожекторной роты, они не знали Глашу и, понял я, посчитали девушку одной из тех, кого демобилизовывают по определенной причине, так что поздно учить ее военной дисциплине.
От этого мне особенно обидно стало за Глашу. Ее унылая фигура резанула сердце. Я не мог подойти к ней со своей нелепой коробкой из-под американского бекона. Я обошел стороной, незаметно прошмыгнул в здание и направился к Муравьеву.
– Иван Иванович, поговорите вы с Василенковой, чтобы она не думала, не чувствовала себя наказанной. Несправедливо. Скажите, что кормить людей на такой далекой батарее, на боевой позиции – почетно…
– Хорошо, голубчик. Найду что сказать.
Да, только он, педагог, может найти слова – искренние, доверительные, отцовские.
Действительно, когда я запаковал приемник, книги и вышел, Глаша, сбросив шинель, прогуливалась по дорожке под окнами штаба. Явно – своеобразная демонстрация. Но в облике ее исчезла тоска и понурость.
Я поздоровался первым, по-граждански:
– Здравствуй, Глаша.
Она ответила подчеркнуто по-армейски – вызов, может, даже ирония:
– Здравия желаю, товарищ младший лейтенант!
– Я еду с тобой.
– Зачем? – удивилась она.
– Тебе не хочется, чтобы я ехал? Опустила глаза, подумала, честно призналась:
– Хочется.
– Я там буду дней пять.
Еще больше посветлело ее лицо. В отличие от своей сестры-покойницы Глаша нелегко сходилась с новыми людьми, потому и с теми, с кем сжилась, кто стал друзьями, братьями, сестрами, расставалась мучительно.
На батарее МЗА, всегда стоявшей далеко от других батарей, она могла знать разве что одного человека – бывшего командира орудия на первой, теперешнего командира взвода на МЗА старшину Асадчука. Естественно, девушку взбодрило, что целых пять дней я буду рядом.
Кузов трехтонки был заполнен ящиками со снарядами, а на них – гора мешков с мукой, крупами, сахаром, ящики с консервами.
Колбенко, провожавший меня, мрачно покачал головой:
– Пороховая бочка.
До войны мы учили инструкции, запрещавшие перевозить людей вместе с боеприпасами. Но на войне инструкций держались разве что на Урале. На фронте все ездили на снарядах, на бомбах, на минах. Что свои снаряды в кузове, когда вражеские рвутся рядом, над тобой и под тобой! Снаряды меня не тревожили. Мешки. Придется втиснуться и лежать между ними, сидеть рискованно. На такой высоте, по такой дороге хоть привязывай себя, как привязаны мешки, а то слететь недолго на ухабе.
С МЗА приехал лейтенант Старовойтов, безусый юноша, три месяца как из училища. Но парень довольно самоуверенный, что я заметил еще в Ковде и особенно на барже. Даже на нас, старых, но младших по званию, смотрел сверху вниз. Очень был недоволен, что на барже не он, а я сбил «юнкерса», но и боялся: сам он и его разведчики, разомлевшие от жары, проспали.
Поздоровался Старовойтов со мной дружески, однако насторожился, узнав, что должен везти не только повара, но и комсорга дивизиона. Я отвел его в сторону:
– Слушай, Виталий, может, девушку посадам в кабину?
У него глаза полезли на лоб.
– Ты что?! – Не мог и мысли допустить, что ему, лейтенанту, надо уступить место младшему сержанту.
Убедить его невозможно, понял я. Можно сказать Колбенко, и тот его загонит на мешки, парторг с такими умеет говорить. Но это усложнит мои отношения с лейтенантом, да и против Глаши он может настроиться, а ей служить и под его командой. Не хватало ей еще неприязни одного из офицеров батареи.
Глаша забросила в кузов свой мешок и примерялась, как забраться самой.
Константин Афанасьевич взял ее за плечо:
– Становись на мою руку, дочка, – и легко, как маленькую, подбросил в кузов. Оттуда она подала руку мне и неожиданно засмеялась:
– Отяжелел ты, комсорг, от ДП.
Парторг на ее «ты» не обратил внимание, а Старовойтова подобная фамильярность со мной явно огорошила. Грязненькая усмешечка скривила его губы. Я понял, что он подумал. Дурачок безусый! Когда и кто успел отучить его от нормальных человеческих отношений?
Кончался август. Карельские березы и осины сбрасывали первую листву. День был холодный, ветреный. Навстречу машине летели неприветливые, не наши – чужие, финские – облака, темные, рваные. Начал сечь дождь.
Мы лежали в углублениях, разделенные мешками с мукой. Под толстым брезентом от муки исходил на удивление теплый и вкусный аромат. От хлебного запаха становилось уютно и радостно. Я подумал, что устроились мы лучше Старовойтова, он хуже копчик набьет.
Осторожно вел машину шофер, тянулся со скоростью двадцать километров, кузов подбрасывало немилосердно, узкая брусчатка и обочины разворочены танками, самоходками, артиллерией, объездов, «полевых дорог» в здешнем лесу нет, вся техника – и немцев, и драпавших финнов, и стремительно наступавшая наша прошла по этой единственной дороге. Слава богу, что такую проложили до войны. Лязг снарядных ящиков под нами рождал тревожную мысль: не вылез бы где гвоздик и не ударил в капсюль (был в каком-то полку такой случай, читали приказ по корпусу).
С Глашей через мешки мы перебрасывались отдельными словами, хотя хотелось поговорить с ней искренне, душевно – словами приласкать, успокоить.
– Не мерзнешь?
– Нет. Тепло.
– Лежать мягко?
– Ящик на голову ползет.
Поднялся, затянул веревку, чтобы укрепить ящики, стоявшие около кабины. Когда пошел дождь, развернул плащ-палатку, взобрался на мешки и накрыл Глашу и себя. Больше – Глашу, иначе промочит ее до костей. Дождь сек – даже больно было голым рукам, которыми мы держались за веревки, чтобы не сползти по мешкам на край кузова; меня таки могло сбросить с возвышения.
Палатка как бы сблизила нас. Я не обращал внимания на мокрый край ее, хлеставший по затылку, по щеке.
– Едем мы с тобой с комфортом. Как в мягком вагоне.
Глаша не ответила на мою шутку.
– Ты обижена?
– Обижена.
– На кого?
– На всех.
– И на меня?
– И на тебя.
Как обухом ударила. Вот тебе на! Я за нее переживаю, а она так безжалостно, категорично. А главное – не случайное, нарочное «ты». Никогда она такое не позволяла. А тут отбросила всякую субординацию. Что-то непонятное, чему я не мог найти объяснения. Только Ванда с ее характером, в ее звании и должности могла так фамильярничать. А Глаша всегда была примерным бойцом – вежливой, дисциплинированной.
– На меня за что?
– Все вы потеряли головы от белобрысой ведьмы, заворожила она вас. Молитесь на нее. Нашли богиню!
Категоричность и обобщенность обвинения рассердили.
– Кто это – все?
– Все! И капитан. И цыган. И наши рядовые дураки. Ах, Лика!.. И ты…
– Да что ты городишь! Какой капитан? Что ты меня приплетаешь? Когда я молился на нее?
– Так она на тебя. На колени падала…
– У нее истерика была.
– Знаю я эту истерику! Артистка! Лицедейка! А вы и уши развесили.
– Глаша! Да чушь это! Как не стыдно?
– Мне еще и стыдно! Из-за нее меня выгнали с батареи, как фашисты из родного дома людей выгоняли, и мне – стыдно!
– Василенкова! У тебя, случайно, не жар? Ты же явно бредишь!
– Вы еще наплачетесь с ней, с этой ведьмой. Она вам навяжет бесовских узлов – до конца войны не распутаете.
– Ну и городишь! Черт знает что!
– Помянешь мое слово.
Беспардонность ее начинала обижать и возмущать. К счастью, дождь кончился, и я перекатился в свое логово, оставив ей плащ-палатку. А тут как раз навстречу пошли танки, длиннющая колонна, видимо, не полк – бригада, а может, и дивизия. Шли со всеми вспомогательными машинами – бензозаправщиками, мастерскими, зенитными, пулеметными установками. Снялись с фронта. Перебрасываются, наверное, куда-то в Польшу.
Я оседлал мешки. И Глаша поднялась. Танкисты махали нам руками, что-то кричали, но в лязге гусениц нельзя было разобрать что. Танки прижали нашу машину к обочине, и она шла со скоростью пешехода. Даже Старовойтов высунулся из кабины:
– Целы вы там?
– Твоими молитвами.
– Скоро остановимся – перекусим. По чарке есть.
Танки прошли, и шоссе опустело. Кажется, чересчур опустело, раньше и навстречу попадались машины, и нас обгоняли стосильные «студебеккеры».
Глашина головка – пилотка привязана косынкой, что придавало ей гражданский вид, – поднялась над мешками.
– Павел! Давно хотела спросить. Ты знал, что Катя была беременная?
У меня перехватило дыхание.
– Знал?
Знал. Возмущался доносчиком – «дедом» Анечкиным; придя на батарею за продуктами, он доложил, что командир НП сержант Василь Пырх живет с разведчицей Василенковой. Договорились с Даниловым скрыть от командования, не хотели заранее разноса. Но выплыло в медицинском заключении после героической смерти состава НП.
– Почему же ты не написал? Ведь ты писал в газету про их бой. Пусть бы знали люди, какие они – те, кого расхваливает ваша Лика.
– Не хвалит она таких!
– Ого! Пусть бы похвалила! Не за косы я таскала бы ее. Глаза выдрала бы.
Никогда не думал, почему я не написал. Боялся бросить тень на Катю? А Глаша другого мнения. И сечет теперь по глазам. Не холодным дождем – точно пулями.
– Ханжи вы! За чины свои боялись. Испугались, что подумают о вашей работе – еще одна беременность! Так все равно же начальству доложили. Что вы так боитесь ее, нашей беременности? Сколько вас полегло! Миллионы. Сколько нам рожать надо, чтобы пополнить страну солдатами, людьми. Народ жить должен! Жить!
Меня ошеломили ее рассуждения. Очень уж неожиданно. Скажи о том же Ванда – дело другое. У той свой, иногда широкий и даже глубокий, иногда парадоксальный, взгляд на вещи. А Глаша не отличалась особой склонностью к обобщениям, выводам. На политзанятиях, например, ее больше интересовал исторический факт, чем его философия. Но еще больше поразило другое. Я самоуверенно полагал, что знаю психологию бойцов, девушек в частности, – чем они живут, что думают, о чем говорят между собой. Глаша поколебала мою уверенность. А что, если не одна она так думает? Раньше меня пугали высказывания Тани Балашовой, потом – Ванды, которая, кажется, совершенно серьезно хочет выйти замуж. А тут и Глаша – лучшая комсомолка. Услышал бы Тужников! Что сказал бы о моей работе? Но это не только моя работа, но и ваша, товарищ майор! Наша. Тревожные сигналы! В каком политдонесении напишешь о подобных настроениях – как у Тани, как у Ванды, как у Глаши? Попробовал бы я привести Глашины слова! «Почему вы так боитесь ее, нашей беременности?» Представил лицо, глаза замполита и даже повеселел. Мудрый все же Колбенко, который посмеивается над этим участком нашей воспитательной работы и относится снисходительно к «виноватым». Как к тому же Савченко. Комбат, между прочим, получил развод от первой жены и неделю назад оформил брак с Ириной в городском загсе.
Долго я так лежал со своими противоречиями, то грустными, то неожиданно игривыми, мыслями.
Шоссе опустело, и машина прибавила скорость, конечно, не набрала такую, как у «студебеккеров», но и не тянулась колымагой. В конце концов, шофер и Старовойтов не имели права забывать о грузе – снаряды есть снаряды.
Глашина головка снова поднялась над мешками, без косынки, без пилотки, встречный ветер взлохматил ее коротко подстриженные волосы. В глазах прыгали чертики. Она чуть ли не весело крикнула мне:
– Так знай!.. Наварю я вам каши! Я через месяц домой поеду!
И нырнула в свою нору. Стыдно стало, что ли? Но что она сделала со мной! Нет, не ошеломила. Что-то посложнее… Доконала. Оглушила. Не знал я, что сказать. Да и что скажешь на такое сверхискреннее признание?! Но еще сильнее поразило желание догадаться – кто он? Кто? Знал я и факты серьезной любви, и мимолетные увлечения. Но на Глашу никто пальцем не показывал. Нужно суметь так сохранить тайну встреч!
Неожиданно ударило: «Неужели цыган?»
Подхватился, оседлал мешок с мукой.
– Кто он?
– Так я тебе и сказала! Чтобы вы распинали его на партбюро. Буду отъезжать – оформимся. Тогда выговор ему не запишете. Не имеете права, если все по закону…
– Я разобью ему морду, если это он!
– Кто?
– Цыган.
– Нет! – Глаша приподнялась, схватила меня за шинель. – Нет! На него не думай. Как ты можешь? Данилов – честный человек, он один знал… – Девушка опустила глаза, подумала, вздохнула и очень искренне призналась: – Хорошо. Я скажу тебе. Только пока что между нами. Дай слово.
– Даю слово.
– Мой муж – Виктор.
– Масловский?!
Ха-ха! Мой земляк, мой друг! Злейший, как полагали, женоненавистник в дивизионе. Как он гонял бедняжек прибористок! Как они боялись его! Офицеров так не боялись. Ай да Витя! Ай да мастак! В свободные часы пейзажи писал на холстах от старых мешков. Философские книги читал. Намастачил.
Стало до невозможности весело. Солнце выглянуло. Ветер потеплел. Машина притормаживала. Справа потянулось озеро. Можно и остановиться, пообедать. Схватил Глашу за голову, притянул, поцеловал в лоб, весело крикнул:
– Черти вы полосатые!
Радость моя взбодрила девушку.
Жаль, Старовойтов не остановился у озера. С каким наслаждением и радостью, удивляя лейтенанта, шофера своим настроением, выпил бы я чарку обещанной водки за Глашино счастье. Витька поросенок, что так таился, но человек он серьезный, глубокий. И верный.
Дай, Виталий, чарку! Заснул ты там, что ли?
Дорога, как и большинство довоенных дорог в северных лесных краях, петляла между скалистых холмов, озер, болот. А тут попался прямой отрезок, версты три-четыре, – как стрела в просеке соснового бора. Просека широкая, метров по сто по обе стороны дороги, – вырубили оккупанты в страхе перед партизанами.
Километра за полтора впереди нас шел какой-то высокий фургон – ремонтный или санитарный.
Через несколько минут за этой машиной, над самыми верхушками сосен появился самолет. Шел на нас. С носа силуэт нелегко узнать, потому я, старый зенитчик, даже и не подумал, что это вражеский. С лета сорок первого не видел их на такой высоте – буквально прессует дорогу. И вдруг в том месте, где только что виднелся фургон, взвился черный султан. Бомба!
Я взвалился на кабину, забарабанил кулаками по верху:
– В лес! В лес! В лес!
Куда в лес? Ни одного съезда. Ни одной прогалины среди густых пней и всходов молодого осинника. Нигде не проскочим. А главное – время. Что значит «мессеру» полтора километра? Он приближался со скоростью снаряда. Шел в лоб, будто хотел таранить нашу машину. Вижу шлем, глаза пилота, его руки. Нажимает гашетку?.. Чего ждать? Штурмовочной бомбы? Или очереди крупнокалиберного пулемета? Навалился на Глашу, прикрыл ее собой. Пулемет! Я помню это глухое бомканье сквозь гул моторов. С первых дней войны помню, когда они обстреливали батарею. Над нами взвихрилось облако. Чего? Боже мой! Мука! Он прошил мешки. Значит, пули пробили ящики со снарядами. И мы не взлетаем в воздух? Мы живы?
– Глаша! Глаша!
– Ай!
– Не поднимай голову!
Можно действовать по команде «Воздух!»: бросить машину, разбежаться, укрыться где кто сможет. Но у нас нет той необходимой минуты, чтобы остановить машину, выскочить из нее, добежать до леса.
Шофер было затормозил, видимо, с таким намерением. Но я снова бросился на кабину, повис над боковым стеклом, увидел побелевшее лицо Старовойтова.
– В лес! В лес!
Я слышал «мессера», за соснами. Он заходил для новой атаки. Вот он, уже впереди! Снова – в лоб!
Фашист накрыл машину своей тенью с высоты нескольких метров. И, кажется, не стрелял. Может, его удивила мука? Машина тянула белый шлейф пыльной завесы. Нет, опытный ас, он уверен, что одинокая беспомощная трехтонка – жертва явная. Ничто не помешает расстрелять нас, когда ему захочется. Так почему бы не поиграть? Не потренироваться, не нагнать страху, не прицелиться? У стервятника азарт охотника.
Проскочили мимо перевернутого горевшего фургона.
В третий раз «мессер» зашел сзади, и пулеметная очередь высекла искры на булыжнике перед самым капотом машины. Чуть-чуть – и срезал бы кабину.
Для очередного разворота, чтобы лечь на курс, с которого невозможно промахнуться по такой цели, как встречная машина, пилот залетел далековато.
Шофер с опозданием принял тактику зигзагов: бросал машину от обочины к обочине. Возможно, в той паузе как раз была минута, чтобы оставить машину. Но, скорее всего, Старовойтов не мог пойти на это. Как капитан тонущего судна. Честь офицера. Я со страхом думал: только бы не лопнула веревка, в которую мы с Глашей вцепились до посинения пальцев. И тянул носом воздух: не горят ли снарядные ящики?
«Мессер» вынырнул из-за сосен на повороте дороги и, казалось, не летел, а бежал по брусчатке, как по летному полю, заторможенно, плавно… До ужаса медленно. Всё! Игра в кошки-мышки окончилась. Теперь он не промахнется.
Страха за себя не чувствовал. Страх за Глашу: как спасти ее? Как? Готов был умереть трижды, только бы знать, что она уцелела, чудом уцелела. Мелькнула мысль: расцепить пальцы и выброситься вместе с ней за борт.
Но бандит расстреляет и машину, и нас, даже если и не разобьемся насмерть.
Сколько же секунд жизни осталось? Пять? Три? Нет, не медленно он приближает нашу смерть. Молниеносно. Что это? Взрыв? Бросило в сторону, вверх. Я повис в воздухе. Но тут же плюхнулся на мешки. Через минуту сильный удар в спину. Не сразу сообразил, что шофер круто повернул машину на лесную дорогу. В самый последний миг – перед встречей с пулеметами «мессершмитта». Неужели спасение? Не сразу поверилось. Моя мать сказала бы: как бог послал вам этот съезд, эту дорогу.
Действительно, спаслись! Не имея бомб, самый фанатичный ас не рискнет атаковать одинокую машину пулеметным огнем. Побоится пикировать на лес – из такого пике можно и не выйти.
Противно и злобно ревел мотор где-то сзади, на шоссе.
– Гла-а-ша! Живем! Держись крепче!
Шофер наш, со страху или от радости, гнал машину по лесной дороге с бешеной скоростью, с большей, чем по шоссе. Ветви деревьев стегали нас с Глашей по голове, по ногам, по спине. С меня сорвало фуражку. Прорвало мешок с пшеном. Разбило ящик с консервами, и банки летели на поворотах во все стороны, тоже больно били по нас. Подбрасывало на корнях так, что снарядные ящики гремели о дно кузова.
Живем! А живем ли? Удрали от фашиста – можем легко повиснуть на первом сухом суку. Проткнет насквозь. Можем взорваться на собственных снарядах. Врежется машина в дерево… Да и еще одно: явно же есть простреленные снаряды, из которых вытекает порох, как просо. Одна искра от лязга рессор – и в небо, к ангелочкам.
– Старовойтов! Виталий!
Разве услышит? А головы нельзя поднять – снесет ветвями. Так все же мешки и ящики немного прикрывают. Но это до первого большого сука… до склоненного дерева, которое смахнет и мешки, и нас с Глашей.
– Куда он гонит? Куда? Идиот! Не слышно же «мессера», улетел. Не поднимай голову, Глаша!
Она повернула ко мне радостное лицо. Неужели не осознает опасность? Хотя страха в ее глазах я и там, на шоссе, не видел. Странный народ женщины: могут поднять визг из-за мыши, а через час, при взрывах бомб, спокойнее мужчин выполняют свои обязанности на приборе, в орудийных расчетах. Глаша всегда была такой.
– Не поднимай голову, черт возьми!
– Ух, гроза! Не дай бог такого мужа!
Она еще способна шутить! Слышали? Она шутит.
Завизжали тормоза. Взвихрились остатки муки. А разбитый ящик освободился от веревки и перелетел через наши головы. Даже ящик мог убить. Ну, везет!
Я поднялся. Действительно, везет невероятно. Машина остановилась в десяти шагах от обрывистого берега порожистой реки. Близко, очень близко была еще одна возможность принять смерть – в холодной купели. Из горячего – в холодное.
Ни Старовойтов, ни шофер не вылезали из кабины. Шок?
Глаша первая, с беличьей ловкостью, соскочила на землю – умело, мягко: одной ногой – на колесо, другой – на мох. Однако все равно из волос ее, из-под шинели посыпалось пшено. Она взъерошила волосы рукой – крупа сыпалась, как из сита. Засмеялась:
– Сколько каши!
Перегнувшись, я заглянул из кузова в кабину. Ехали – владел страх, а тут вспыхнул гнев на лейтенанта и водителя: о своих шкурах думали, а на нас им было наплевать! Выдал им, не обращая внимания на женщину:
– Эй, вы там! В штаны не наложили со страху?
А Глаша сбросила шинель и теперь уже отрясала муку, на диво густо набившуюся за воротник гимнастерки. Расшпилилась так, что виден был бюстгальтер, и вытряхивала муку из-под гимнастерки. И снова смеялась. Нет, не похоже на истеричный смех.
– Хорошие сладки испек бы из нас фриц. Мука беленькая, американская.
Старовойтов дергал ручку дверцы и не мог открыть – заклинило. Я. соскочил на землю, рванул дверцу и вместе с ней вытянул командира нашего боевого экипажа из машины. Лицо его меня поразило: оно было не бледное даже, оно было сизое, будто полопались венозные капилляры. Шофер гладил баранку усами – и словно ласкал в благодарность за то, что не сорвалась, выдержала и… спасла. Но злость моя не проходила:
– Вы, лихачи! Думали, что можете повесить нас на первом суку?
– Не повесили же.
– Не повесили! Все мешки порвало…
– Хрен с ними, с мешками, – Старовойтова шатало, как сильно пьяного, но он шагнул ко мне, схватился за лацкан шинели: – В сорочках мы родились, комсорг. Все! – И громче, более естественным голосом, хотя и осипшим, – Глаше: – В сорочке ты родилась! Слышишь, повариха?
– А я давно знаю… Сестричка моя Катя – нет, а я – в сорочке. Потому и мука так прилипла. Ко мне все хорошее липнет.
Заплетая ногу за ногу, лейтенант побрел в заросли, в калиновые кусты. Не удивительно после пережитого. Пусть идет подальше. Мужской стыд, может, не потерял.
Злость моя прошла. Старовойтова стоило распечь. А шофера благодарить надо, его находчивость спасла нас. И случай. Счастливый. Действительно, точно бог послал нам этот лесной поворот. А как хорошо жить! Красота какая! Тишина! Единственный звук – падают капли с деревьев от недавнего дождя. И речка… речка как булькает!
Только теперь ощутил, что внутри все горит, а во рту тесто. Сейчас спущусь к воде, упаду на валун и буду пить… пить. И Глаша будет пить. У нее тоже горит, мало ли что она смеется.
– Пить хочешь?
– А где?
– Речка же вон.
– Боже! Речка! А мне показалось: в ушах булькает.
Я сбросил шинель. Снял сапоги. Из них посыпалась мука и пшено. Вслед за мной разулась Глаша, ступила на мокрый мох и снова засмеялась, теперь уже, наверное, от радости жизни.
– Пи-ить… Пи-ить… Я выпью все карельские озера.
– Ах, дети, дети, – не то с укоризной, не то с восхищением сказал шофер, все еще гладя щекой оплетенный изоляционной лентой руль.
Я приказал ему:
– Осмотрите груз. Очередь прошила мешки. Могла пробить снаряды. Одна искра – и… Не вздумайте курить!
Шофер моментально выскочил из кабины, полез в кузов.
Мы с Глашей вышли на берег. И с обрыва увидели в прозрачной воде рыбу. Две огромные рыбины стояли у валуна, легко шевеля плавниками, и, казалось, удивленно смотрели на нас красными, как клюква, глазами. Кто мы? Откуда взялись?
– Смотри – рыбины! – совсем по-детски обрадовалась Глаша. – Ой, какие красивые! Семга? Да? Если ты отойдешь, я поплыву за ними. Что ты смотришь на меня? Правда, искупаюсь. Я же вся как запеченная в тесте рыба.
– Так я тебе и позволю. В твоем положении. Сентябрь на дворе…
Посмотрела на меня с веселым удивлением и сказала неожиданно:
– Девчата считают: из тебя выйдет хороший муж.
– У твоих девчат только мужья в голове.
– А что еще, Павел? Мы – бабы. Мы детей рожать хотим.
И в этот момент послышался странный звук. Я никогда не слышал взрыва пехотной мины. Совсем не похоже на пушечный выстрел, на взрыв малой бомбы, снаряда в зените. Как детская хлопушка. Потому не сразу сообразил, что случилось. А Глаша крикнула:
– Лейтенант! – и, перепрыгивая через камни, побежала в ту сторону.
Над недалекими кустами, над речкой кружились зеленые листья, как стая испуганных воробьев. Тогда до меня дошло: мина!
Но, грешный, испугался я не за Старовойтова – за Глашу.
– Куда? Стой! Не беги! Что ты делаешь?
Глаша не слышала… не хотела слышать, она рвалась быстрее помочь человеку. Низко пригнулась, пролезая через кусты.
Сбоку, слева от нее, за кустом калины с красными ягодами, сверкнул огонь. Внешне – обычный взрыв, как бомбы, как снаряда. Меня обдало горячей волной, хлестнуло по лицу ветвями.
Глаша споткнулась, но приподнялась, села на землю.
Я обхватил ее за плечи, вытянул из-под куста. С ужасом увидел, как юбку на бедре, босую ногу заливает кровь.
«Только бы не в живот! Только бы не в живот!» – обожгла мысль.
Поднял ее на руки, понес к машине. Она обхватила мою шею, болезненно улыбнулась, глаза ее наполнились страхом.
– Не было сорочки. Не было, Павел. Никто не родился в сорочке. Никто. И это все, Павел? Как Лиду?
– Нет! Нет! Это пехотная мина. Пехотная… Натяжная, – странно и нелепо утешал я, думая об одном: «Только бы не в живот». Будто от ранения в другие части тела люди не умирают.
Опустил ее на мох. Разорвал юбку. Глаша запротестовала. А я обрадовался: на трусиках, беленьких, сшитых из финской ткани, не было крови, значит, раны в животе нет. И я закричал во весь голос:
– Цел твой живот! Цел! – И шепотом: – И тот, кто в нем, – цел! Живем, Глаша! Тебе посекло ногу. Три осколка. Всего три осколка… Сейчас перевяжем… Остановим кровь.
Глаша села.
– Ты слышишь, лейтенант? Он зовет нас.
Не слышал я Старовойтова, пока думал о ее ранах. А лейтенант действительно звал ослабевшим голосом:
– Па-вел! Ан-то-он!
Где он, шофер? Куда исчез? Почему не бежит спасать своего командира?
– Ан-тон! Антон! Шофер! Товарищ боец!.. Выглянул из-за машины усталый усатый дядька, побелевший больше, чем тогда, когда затормозил машину перед речкой.
– Вынести командира!
– Не пойду, – плаксиво заскулил шофер, – у меня – дети.
Я зажимал Глаше ногу ремешком от планшетки, чтобы остановить кровь, из раны на голени она била фонтаном. Отказ шофера спасать своего командира возмутил до глубины души. Прокусив до крови губу, закончил накладывать жгут. А потом шагнул к брошенной на земле перед тем, как идти к речке, портупее. Выхватил из кобуры пистолет.
– Застрелю, сволочь! За невыполнение приказа!.. Глаша закричала:
– Не надо, Павел! Не надо! Он пойдет! Родненький мой! Дядечка! Иди, иди! Человек умирает. Иди! Не бойся.
Антон понуро поплелся в кусты.
– Под ноги смотри! Под ноги! И перед собой. Увидишь провод – отступай. Они наставили натяжных мин. Командир саперов – баран. Неужели не мог сообразить, что вдоль такой дороги перед речкой они наставят мин. Просто нашим не понадобилось переправляться здесь. Никто тут не прошел до нас. Кому нужно было лезть в эти кусты!
Я бинтовал Глашину ногу и кричал – ругался. Поносил финнов. Бранил разинь минеров, которым не мог простить смерти Лиды. Шофера.
– «Не пойду»… Я тебе не пойду! – Склонял Старовойтова: – Приспичило тебе в кусты – под ноги смотри! Вояка! – Даже ее, Глашу, пробирал: – Не научила тебя армия! Не бросайся вперед командира!
Глаша ни разу не застонала. Но по тому, как то высыхал ее лоб, то снова покрывался крупными каплями пота, видно было, что ей очень больно. Перевязывал я неумело. Теорию знал, а практики не имел.
– Правда, мог бы застрелить его?
– А что, чикаться? У него дети, видите ли…
– А если их пятеро?
– Слушай! Мы на войне. Пятеро-шестеро! Он что, один такой? Не разводи телячьей философии! Худшее предательство – бросить раненого товарища.
– Ты бы мучился всю жизнь.
Это разозлило меня:
– Не знаю, от чего я буду мучиться. Знаю только: хватит мне мук.
Антон вынес лейтенанта. Нес на руках очень бережно, будто в теле того засела мина. Шептал:
– Сынок… Сынок мой… Вот так оно бывает… Вот… Старовойтов стонал, плакал, по щекам его текли слезы.
И я сорвал зло на нем:
– Не хнычь, герой! Девушки постыдись. Радуйся. Ты в сорочке родился.
Но стало стыдно, когда я осмотрел его раны. Старовойтову посекло всю спину. Десятки осколков. Наверное, разорвалась мина, подвешенная на дереве. Один осколок в плече торчал так, что я вытянул его пальцами. Виталий истекал кровью. Потерял сознание. Не хватало бинтов. Мы с шофером порвали свои нижние рубашки. Но самое трудное было поднять раненого в кузов. Глашу посадили в кабину. Трусливый шофер проявлял удивительную активность и находчивость.
– В госпиталь! Скорее в госпиталь!
Водитель запомнил: километров пятнадцать назад на дощечке-указателе «Хозяйство Антонова» кто-то нарисовал красный крест. Госпиталь! Под обстрел, видимо, попадала не одна машина, и водители указали место спасения своим товарищам.
Туда! Быстрее!
Кто из нас родился в сорочке?
* * *
Позвонил в Москву Масловским.
Как всегда, слышу голос, знакомый мне более сорока лет, странно, что он, кажется, не изменился.