Текст книги "Зенит"
Автор книги: Иван Шамякин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Впрочем, Тужников танцевал неплохо и пригласил жену командира.
– А вы не танцуете, товарищ майор? – спросил я Кузаева не без хитрости: нужно как-то подлизаться.
Он ответил не сразу, и у меня снова екнуло сердце: злится. Нет, вспоминал человек свою жизнь.
– Кому было не до танцев, так это мне.
И я подумал: ненормально не знать подробной биографии своего командира. До войны был начальником станции – и все. А до того? Из какой он семьи? Кто его родители? В общем-то разговорчивый человек, он никогда не рассказывал о своем детстве, юности. Аристократ Шаховский не боялся и не стеснялся рассказывать о своих предках, военачальниках у Петра Первого, у Кутузова, он как бы поддразнивал Зуброва: чаще всего при нем погружался в воспоминания. Кстати, не только Зубров, но и другие офицеры, тот же Данилов, принимали его рассказы неприязненно: «Чем хвастает? На его месте я молчал бы!» Один я слушал «князя» с интересом, казалось – история предстает в живом обличье. Пытался даже использовать предков капитана в патриотическом воспитании бойцов. А почему нет? В войне с фашизмом вдруг воскресла отечественная история. Как подняты Невский, Суворов, Кутузов, Нахимов! А все – князья, графы. Но Колбенко посоветовал мне не касаться предков Шаховского, поскольку неизвестно, его ли прадед – декабрист: Шаховских немало и в России, и на Украине, и в Белоруссии. Обычных крестьян. Понял я, что не очень-то верит парторг в аристократическое происхождение похваляющегося этим человека.
«На черта мне его происхождение. С меня достаточно, что он толковый инженер. Схему ПУАЗО изучил как свои пять пальцев. Лучший пушечный мастер. Любой мотор отремонтирует. Пусть бы этим похвалялся. Так нет, на сказочки его тянет. Приглядись, как он рассказывает. Глохнет от собственных слов, как тетерев. Никого не слышит. Сочинитель! Я знал одного поэта. Так как начнет свои стихи читать – невозможно остановить. Пьяница, а тут о выпивке даже забывает. Сочинительство – наркоз, форма шизофрении».
Однако петушись не петушись, а оставалась все же боязнь, что достанется мне за Ликино переодевание, и я, грешный, продолжал подлизываться, чтобы унять командирский гнев:
– Рассказали бы вы, товарищ майор, молодым бойцам свою жизнь. Пусть знают биографию своего командира.
Кузаев как будто испугался. Внимательно всмотрелся в меня, словно хотел отгадать, искренне я сказал или с подвохом. Недобро усмехнулся.
– У тебя, Шиянок, раскрываются все новые и новые таланты. Недаром Жмур называет тебя профессором. Почему не пригласил ее?
– Вы же приказали самую красивую…
– Хитрец! Ванда тебе покажет, кто красивее – она или эта…
Затих оркестр. Женщины обмахивались платочками. Лика, видимо в спешке, забыла платочек, и Шаховский незаметно вложил ей в руку свой, белехонький. Для кого незаметно? Я же заметил. А кто-то следил еще внимательнее.
Капитан не отступал от Лики, чтобы кто-то другой не перехватил ее для следующего танца. Когда он начался, танец полька, к нам подошла Любовь Сергеевна и… пригласила меня.
Я растерялся. Нашла танцора! Танцевал я только под балалайку на деревенской улице – на вечерках. Даже в техникуме не всегда отваживался. Да и когда то было! Сто лет назад. А тут столько света и столько людей. Полковник, генералы. И такие виртуозы, как Шаховский, как Лика. Начал отнекиваться. Но Кузаев толкнул меня в плечо.
– Иди, иди, кавалер! – сказал до обидного насмешливо.
Танцевали мы отвратительно. Была бы доктор хоть в платье, а то в новом непритертом кителе, с новыми серебряными погонами, над звездочками которых змея пьет из чаши. Даже эмблема как-то странно сковывала. Я не знал, как обнять партнершу. Мы наступали друг другу на ноги, толкали остальных. Скоро я сообразил, что танцуем мы так невнимательно еще и потому, что оба, и я, и она, ловим глазами пару, не шаркающую ногами, как мы, а как бы порхающую в воздухе.
Оскандалившись, вышли из круга у дверей. И здесь, когда остались наедине, Любовь Сергеевна раздраженно спросила:
– Зачем вы привели эту финскую ведьму?
Я обиделся за Лику: у Глаши были основания ненавидеть ее. За Катю. А у этой что?
– Ну какая она ведьма, Любовь Сергеевна! Очаровательная девушка…
– Да уж, очаровала вас…
– Меня? Почему вы так думаете? Мне приказал командир.
– Кузаев? Кузаев приказал привести ее? – Она хищно взъерошилась.
Зная ее отношения с Шаховским, понял я, что она ревнует. И тут же упрекнул себя: нехорошо, просто низко поступил я, свалив все на командира, не объяснив, как в действительности сказал он. Дошло тогда, когда Пахрицина зло бросила:
– Сводник! – и пошла от меня.
Снова я влип. Снова тревожно на душе. Но тут же разозлился: «Да ну вас к черту, бабье! Медицину постигла, до капитана доросла, а ревнуешь, как деревенская баба. – И даже позлорадничал: – А чего ты хотела? Чтобы такой красавец танцевал с тобой, рябой неумехой? Ты же танцуешь как корова на льду».
Спектакль начали с опозданием на час. Не знаю, то ли артисты не были готовы – первый спектакль, праздник для них, праздник для зрителей, то ли так было намечено, или, может, даже из-за Лики: на один танец ее пригласил сам генерал, начальник гарнизона. Между прочим, такой партнер меня встревожил: чего доброго, заберет девушку в свой штаб. Для нас – серьезная потеря. «Дальномерщика непросто научить».
Места наши с Ликой оказались в предпоследнем ряду, под балконом, и я обрадовался. Из старших офицеров близко никого не было. Вокруг простые люди, в основном женщины, гражданские.
Потух в зале свет, зазвучала веселая опереточная музыка. Но я слушал только Ликино тяжеловатое дыхание. И мне показалось, что мы очутились в одиночестве, как в поле – между батареей и городом. Чувство это необычайно взволновало.
Зал смеялся над шутками Яшки-артиллериста, Попандопулы. Я не смеялся. И Лика не смеялась. Нас больше волновали тревоги Ярины.
Лике, наверное, стало холодно после танцев, и она прислонилась плечом к моему плечу. Я затаил дыхание. Кружилась голова. Поработала она в танцах, как на выгрузке снарядов, но я чувствовал не запах пота, а аромат меда и земляники. Только потом, дома, вспоминая в ту бессонную ночь все детали, я сообразил, что так пахнул платочек, подаренный ей Шаховским, – необычными тонкими духами, видимо, трофейными; у аристократа все замысловатое. Лика часто подносила платочек к губам – словно целовала. Видимо, ей нравились духи. Потом смеялся над собой, как мало запомнил из «Свадьбы в Малиновке», даже не разобрался, которая из актрис Калинина (недовольный моим рассказом Лева Френкель пустил слух, что я проспал спектакль).
Нет, в таком состоянии не засыпают. В голове моей крутились строки из «Калевалы», которые Лика прочитала мне по дороге в театр, снова удивившись, что я не читал бессмертного эпоса; я пел их, тяжелые, прозаические, на мелодию ариозы Ярины.
А на следующий день язвительно упрекал себя. Безобидно посмеивался надо мной Колбенко. Мудрец! Штабные поехали на «студебеккере», а он пошел с нами. Хотел уберечь от непристойных домыслов? Стоял вместе со мной на улице, пока Лика в квартире переодевалась. Военную форму она надевала дольше, чем театральное платье.
Но что особенно удивило – ни Кузаев, ни Тужников не бросили ни одного упрека. Почему? Загадка, которую я так и не разгадал. А Любовь Сергеевна на следующий день не ответила на мое приветствие, чем и обидела, и разозлила: неразумная баба! Но потом и она стала необычайно добрая. Буквально искала встреч со мной. И в разговорах похвалила Лику: действительно, красавица.
Хорошо понимая женскую тактику, я тихонько посмеивался над ее наивностью: зрелая женщина, а ведет себя как девчонка!
Жениться никакого желания у меня не было. Нашли время для женитьбы! Я защищал Савченко, а потом осуждал, когда офицеры начали язвить, что батареей командует Ирина Хусаиновна. Боевой офицер, а дал бабе взять над собой власть.
Не скрою: тянуло на первую батарею. Но помня, как ревниво отнесся Данилов к приглашению Лики в театр, я ходил туда только по службе и не задерживался у дальномера. Пошутить мог с Таней Балашовой, интересно было, как она подхватывала предложенную игру.
Ванда узнала о походе в театр и в присутствии Савченко, своего командира, и его жены устроила мне сцену ревности.
Возобновилась у меня «северная болезнь». Нет, не цинга – фурункулез. С первой, еще довоенной, полярной зимы мучился. Весной исчезали, а осенью, с наступлением холодов, нарывали такие фурункулы, что не знал, как лечь, как сесть. Объяснение одно и у медиков, и у людей необразованных: не хватает солнечных лучей, не хватает витаминов. Действительно, сколько их, тех лучей, на краю земли, на берегу Ледовитого океана! Но здесь, в Петрозаводске, мы неплохо погрелись. Бывая на батарее Савченко, не пропускал случая позагорать и покупаться в Онежском озере. Савченко даже в землянках умел жить с комфортом. Ирина его – рекордсменка Москвы по плаванию. Подобралась пара! Плавали они как дельфины. Я даже Колбенко стеснялся рассказывать про наши купания. Ничего себе комсорг! Идет на батарею и вместо работы – загорает. Дело я, конечно, делал. Но кто мог измерить мою работу? А раз плюхался в озеро – значит, баклуши бил. Так и сказал Тужников на одном совещании (донес все же кто-то), желчно высмеял и меня, и Савченко. Вот, дескать, как воюют: ежедневно купаются, наперегонки с бабой плавают, – человек просто переживал, что нет боев, нет трудностей. Характер! Хорошо, доктор возразила: «А что тут плохого? Мы нечасто моем людей в бане». Любовь Сергеевну поддержал Шаховский.
Тужников не любил Шаховского, называл аристократом и… никогда не унижался до споров с ним – при равных званиях и, по существу, равных должностях. А может, просто боялся спорить с эрудитом.
Почему же после довольно щедрого солнца и огурцов (у Данилова всегда были огурцы, да и в штабной столовой нередко) снова вернулась моя болезнь? На всю жизнь прилипла. С хронической болезнью свыкаешься. Да и кто на войне обращал особое внимание на фурункулы? Стыдно пожаловаться, когда миллионы лежат с тяжелыми ранами. Только в первую военную зиму, когда фурункулов вскочило на спине около десятка и они дали температуру, я полежал неделю в санчасти. А потом обходился с помощью батарейного санинструктора. «Аспирин» – Алеша Спирин лечил просто: выдавливал стержни медвежьими лапами, причиняя дикую боль, а потом жег йодом. Помогало. К доктору-женщине Пахрициной я ни разу не обращался, хотя прошлой зимой плакал от боли: нарывы покрыли ноги, тяжело было ходить, а должность комсорга вынуждала ежедневно наведываться то на одну батарею, то на другую, к пулеметчикам, к прожектористам. А Тужников еще потребовал, чтобы и про НП не забывали: люди в снежной пустыне, точно на льдине, так, у Папанина радио было, a y наших только телефонная связь. Много мы новостей передаем по телефону? Газеты раз в неделю забирают, когда приходят за продуктами. А кого из политработников пошлешь за двадцать верст? Ясно, самого молодого – комсорга. Особенно настойчиво гонял меня замполит на наблюдательные посты после того, как финны зверски уничтожили расчет НП. Доказывал, что несчастье произошло из-за потери бойцами бдительности, командир сержант Василий Пырх «любовью занимался». Такие его выводы бросали тень на Катю, на всех героически погибших. А что погибли наши люди как герои, доказывали гильзы от автоматов: отстреливались до последнего патрона. Удивляла и возмущала непоследовательность Тужникова: сам же приказывал мне написать как можно лучше о них в политотдел и в газету, а потом обвиняет покойников в утрате бдительности.
Я не отваживался возразить. Колбенко возразил. Пожалуй, тогда-то они впервые крепко повздорили. Но Тужников – натура противоречивая. Сам пришел к нам в, землянку и неофициально, почти по-дружески предложил Колбенко: «Давай, Константин Афанасьевич, договоримся: взаимные претензии высказывать один на один, а не при подчиненных. Таково армейское правило, и, если хочешь, такова партийная этика». Армейское правило бывший секретарь райкома принял, а что касается партийной этики – оспорил горячо и доказательно: «В партии должна быть гласность, а не сектантское шептанье».
…Почему возобновилась болезнь после южного, в сравнении с Мурманском, солнца и витаминов, можно в принципе объяснить. Октябрь был на удивление дождливым, и раза два по дороге на батарею или с батареи холодный дождь пробил меня, как говорят, до костей.
А вот почему я решил показать свои болячки Пахрициной? Вынудил Колбенко? Или, может, действительно, как упрекал Тужников, «заразился мирной психологией»? Захотелось и прыщик на мягком месте вылечить.
Любовь Сергеевна отнеслась к моей болезни совсем не скептически, чего я опасался, а очень серьезно, с заботливостью не только докторской, почти материнской.
– Нужно вам, Павел, лечь в госпиталь.
– С фурункулами? В госпиталь? Да у меня их в предвоенную зиму больше было, и никто не заикнулся про госпиталь.
– Плохие вас врачи осматривали. Это тяжелая болезнь. Причин ее несколько. У вас явно стойкая инфекция в крови. А нехорошая кровь дает не только фурункулез, а может поражать и внутренние органы – печень, почки… если хотите, мозг.
Доктор пугала. Но меня испугала не болезнь – разлука с дивизионом, ставшим домом родным. А вдруг, пока буду в госпитале, дивизион перебросят далеко, меня отошлют в офицерский резерв и попаду я в другую часть? А правда, не въелась ли «мирная психология»? Раньше я рвался на передовую, рапорты писал, когда забирали очередную партию хорошо обученных бойцов, сержантов, офицеров в новые артиллерийские части. А теперь, выходит, никуда не хочу и боюсь сам себе признаться в этом? Страшно лишиться отцовской опеки Колбенко, веселого заигрывания Ванды, красоты Лики, которой при каждой встрече восхищаюсь все больше, шуток Тани Балашовой, философских рассуждений Жени и нашей с ней необычайной привязанности к ребенку – Анечке Муравьевой? Даже Тужников с его придирками показался наимилейшим человеком. И та же доктор, внешне строгая к бойцам, а на самом деле добрейшая женщина, влюбленная, душевно ранимая – это я почувствовал в театре, была как мать, как старшая сестра. Как ее встревожили мои фурункулы! Нет, не пойду я в госпиталь! Подумаешь, нарывы! Глупости. Они и в детстве нередко вскакивали. И ничего – ни здоровьем не ослаб, ни поглупел. Но как отказаться? Нужно выдумать такую причину, чтобы у доктора не появилось желания написать рапорт командиру, – если Кузаев прикажет госпитализироваться, тогда уж никакие отговорки не помогут.
Вдруг появилась мысль, одновременно и игривая – неправдой своей, и серьезная – по отношению к этой женщине: моя «легенда» успокоит ее.
– Не могу я, Любовь Сергеевна, ложиться в госпиталь.
– Почему?
– Почему? Только вам. По дружбе. По секрету. Вот здесь, – постучал по груди, – рапорт…
– О чем?
– Просьба позволить жениться.
У Пахрициной загорелись глаза, но посмотрела она на меня недоверчиво, все же, видимо, появилось подозрение, что я шучу.
– На Ванде? – Нет.
– Интересно. На ком же?
– На Иванистовой.
У доктора перехватило дыхание, она как бы испугалась. Потом недобро хмыкнула. Встала, подошла к столику с лекарствами, начала переставлять бутылочки, словно искала средство от моей глупости.
Я пожалел, что не вижу ее лица: что на нем отразилось? Отметил, что у нее красивая фигура, красивые ноги, я редко видел их в туфлях, в сапогах на ноги не обращал внимания.
Любовь Сергеевна обернулась ко мне. Лицо ее было серьезно и озабоченно.
– Вы, Павел, хороший парень… чистый. Потому я вам скажу… между нами… Иванистова – не девушка…
Меня как варом обдало. Я держал под мышкой градусник и не удивился бы, если бы ртуть разорвала трубку от внезапного нагрева и разнесла плечо.
Захотелось крикнуть: «Не нужно, Любовь Сергеевна! Не нужно! Не унижайте себя!»
Но стало очень стыдно. Когда-то мать на сенокосе захватила меня подглядывавшим, как купаются в Днепре взрослые девушки, и огрела по спине лозиной. Но боль была ничто по сравнению со стыдом, много дней я не мог глянуть на мать и дрожал, что она расскажет отцу, соседкам.
Так же я боялся взглянуть на Пахрицину. Стыдно. За нее. За себя. Странно – почему за себя? А она не придумала ничего умнее, как начать объяснение, откуда знает тайну Лики:
– У нас с ней серьезная стычка. Она отказалась от медицинского осмотра…
Понял, какой осмотр имелся в виду, и новая волна жара шуганула в меня так, что, казалось, загорелись волосы, затрещало в голове.
– «Если мне нужно будет, я сама приду к вам». Подумаешь, орлеанская девственница! Сказала бы, кто она, но уважаю вас, Павел.
«О боже! Что она говорит! Как ей не стыдно!» Я прижал свой фурункул на боку к столу: пусть заболит так, чтобы я мог закричать, завыть, свалиться на пол.
– Я написала докладную командиру…
– И что Кузаев? – шепотом спросил я.
– Размазня ваш Кузаев. «Это ваше дело, а не мое… Не издавать же мне приказ». Какой целомудренный! Не издавай. Исполняй приказ начальника медслужбы армии… Он не только для медперсонала…
«Молодец Кузаев!»
Выхватил из-под мышки градусник, бросил на стол. Поспешно надел китель. Застегивая пуговицы, охрипшим от волнения голосом сказал:
– Как вам не стыдно, товарищ капитан медицинской службы?
Пахрицина очень удивилась:
– За что мне должно быть стыдно?
– Вы же культурный человек… доктор. Вы не имеете права выдавать врачебную тайну… Вы клевещете на девушку… на женщину… какая разница. И я знаю из-за чего. Все знают о вашей… о вашей любви к Шаховскому. Однако…
Глаза ее вспыхнули гневом, злостью, на осповатых щеках выступили фиолетовые пятна.
– Что «однако»? Что?
– Однако никто не говорит гадостей по вашему адресу.
– Потому что я люблю по-настоящему. И, запомните, буду бороться за свою любовь…
– Таким образом?
Лицо ее залила бледность, исчез гнев в глазах, может, стало стыдно, потому что сказала она почти спокойно, как-то даже обессиленно:
– Не вам меня учить, Шиянок. Молокосос вы, а не жених. Еще один ослепленный дурак.
– А кто первый?
Пахрицина отвернулась и ничего не ответила. Прием закончился. Мази на мои фурункулы нет.
«Разрешите идти, товарищ капитан?» – но спохватился, что может прозвучать издевательски, и двинулся к двери не попрощавшись.
В голове продолжала гореть солома, даже глаза слепили искры. Горько и больно. Успокоил, называется, знаток психологии! Зигзаги ее не самые невероятные. Кажется, Любови Сергеевне был выгоден жених у Лики, это закрыло бы дорогу Шаховскому. Но что ее толкнуло предупреждать меня? Ненависть к Лике – не дать ей такого мужа? Или материнская забота обо мне – чтобы не влип со своей женитьбой? Каковы бы ни были ее мотивы – низкие или благородные, средство, ею выбранное, я не мог принять.
Я осуждал Пахрицину жестоко и долго. Излишне жестоко – про себя называл не иначе как бабой. Но о разговоре нашем – никому ни слова.
8
Колбенко был прав, сказав в первый день по прибытии в Петрозаводск, что напрасно Кузаев «садит» батарею в бывшем лагере – выселят. На бараки замахивались давно – и гражданские, и военные. Мы отбивались. Пока не облюбовал эти бараки начальник гарнизона под какую-то секретную службу. От генерала не отобьешься.
Пришлось Данилову менять позицию. Батарею приблизили к штабу дивизиона, разместили по соседству, в каком-то полукилометре, лишь бы от залпов не повылетали стекла в домах, в которых всем штабным службам было тепло и уютно.
Батарея окопалась в чистом поле, чтобы иметь круговой обзор с нулевым углом. В первый год войны в Мурманске батареям часто меняли позиции. Вряд ли перемены повышали эффективность обороны. Скорее они были результатом инерции довоенных инструкций, в начале создавали даже ложные позиции – устанавливали деревянные пушки; правда, скоро поняли, что это детская игра, замаскировать зенитную батарею, ведущую огонь, невозможно, ее выявляет первый же разведчик.
Для командиров орудий, приборов, расчетов замена позиции, особенно в зимнее время, в полярный мороз, была страшнее атаки пикировщиков на батарею. Попробуй выдолбить котлованы в скале и для пушек, и для землянок, а тем более построить эти землянки; часто просто было не из чего. На новых позициях первые дни спали на скале, на морозе. Стоило бы гимном восславить не только отвагу и выносливость солдатскую, но в еще большей степени – изобретательность, смекалку! Хочешь жить, иметь нору, где можно отогреть душу, – чего не выдумаешь!
Позже, когда приобрели опыт, высокое начальство поняло бессмысленность замены позиций, перемещения скорее ослабляли боевую готовность. В Кандалакше за год не заменили позицию ни одной батарее.
Не всегда я и в Мурманске понимал логику замены, но начальству виднее – у него высшие тактические соображения. Обрывал бойцов, высказывавших недовольство, а то и «крестивших» тех, кому пришла сумасшедшая мысль в пургу, в полярную ночь перемещать батарею с северной стороны порта на северо-восточную, на какой-то один километр; дальность же огня наших орудий восемь километров. Парни, особенно довоенного призыва, любили «крестить» начальство. Тяжелее было с девушками: те не ругались – плакали от утомления, от неумения, от бессилия и… обмораживались. Вот беда была! Говорят, женщины более выносливы. Верно. Но только не на холоде. Не выносят их пальцы, щеки полярных морозов.
Я переживал за батарейцев. Да и не один я. Муравьев просто болел за людей. Даже Анечка его. Не жили бы мы сами с таким «финским комфортом», как выразился Тужников! Между прочим, один он чуть ли не радовался почти военным условиям хотя бы для части дивизиона: «Пусть сало сгонят». И Данилов удивил: принял приказ о передислокации необычайно спокойно. Цыганская натура. Не нужен ему лагерный комфорт! Еще летом, в жару, он сказал мне, что барачные стены его угнетают; в комнате, где разместился комбат, явно жили офицеры охраны, но и там могли пытать – вот что мучило советского офицера.
Кстати, о пленных. Необычной была моя третья встреча с женщиной, рассказавшей в первое утро нам с Колбенко о финнах, не расстреливающих после Сталинграда пленных, – с той Параской, которая вызвала у меня подозрение и там, во дворе, у своего белья, и на станции, после налета на первый поезд.
Центральный комитет комсомола республики организовал встречу молодежи, военной и гражданской, с партизанами и подпольщиками. И увидел я в президиуме эту самую Параску. А потом Юрий Андропов, первый секретарь ЦК, который вел встречу, объявил:
«Слово имеет прославленная подпольщица стрелочница железнодорожной станции Прасковья Ивановна Плеханова».
Фамилия какая!
Пристыженный, я лихорадочно конспектировал ее рассказ о боевых делах подпольщиков. А на следующий день на политинформации передавал его бойцам с особым душевным подъемом, так рассказывал еще, может быть, только об освобождении Минска.
Колбенко смеялся, довольный, когда я рассказал ему, кто такая Параска. «А что я тебе говорил? Никогда не спеши с выводами. Особенно о людях».
…Кончался октябрь. Каждый день лили холодные дожди. На новой позиции батареи под пластом песка залегала глина, не пропускавшая воду; не могли найти место для артсклада, прятать который необходимо поглубже. После того как выкопали котлованы, вынуждены были перемещаться с обманчивого пригорка в пойму ручья. Низина, а суше, потому что не было глины. Подсказал Шаховский. Когда-то, будучи студентом, он ходил с геологической партией здесь, в Карелии, и познал некоторые тайны местных грунтов и подземных вод.
Данилову сделали выговор, что при выборе позиции он не посоветовался с заместителем командира дивизиона.
Командир батареи, кажется, впервые возмутился против своего начальства:
– Черт знает, с кем из них советоваться! Мне начштаба пальцем указал на пригорок. Да и сам я выбрал бы позицию там; со времен моего скитальческого детства помню: чем выше, тем суше. Так везде, только, выходит, не в этом забытом богом краю.
Высказался он, не обращая внимания на бойцов, копавших новый котлован. Лика, не спрашивая разрешения, вмешалась в разговор:
– Боги никогда не забывали этот край, товарищ старший лейтенант. Боги всегда жили здесь, как на Олимпе.
Данилов сразу подобрел, засмеялся:
– Слышал, комсорг, какие набожные мои девчата?
Но посмотрел на них и снова помрачнел. Работа каторжная. Не для девушек. Шинели намокли, отяжелели, но не все сбросили их – холодно, да и где высушить потом. На сапоги налипло по пуду глины. В общем-то, картина знакомая, видел ее не впервые. Но когда сам работал с бойцами, тогда все казалось нормальным. Кому легко на войне?! А тут пришел из хорошо натопленного дома – виден он отсюда. Пришел с приказом замполита поднять боевой дух. Каким образом? Рассказать о переходе Суворова через Альпы? Тужников слишком верит в силу слова. И я верил. Но перед обессиленными девчатами любые слова, кроме разве что хорошей шутки, казались неуместными.
Понаблюдал за Ликой. Думал, она интеллигентка, не приучена к такой работе. Нет, Лика не отставала от старослужащих, от девушек-коми, заменивших во время войны своих отцов и братьев – лесорубов. Удивила она меня. Где так натренировалась копать землю? Выходит, не все она рассказывает о своей учебе в Хельсинки. Но зачем таить, что не только финскому языку их обучали?
В девичьей команде наиболее обессилела Таня Балашова. Запыхалась.
Я вскочил в котлован.
– Отдохни, Татьяна, я покопаю.
Села под ящиками с ПУАЗО, дальномерами, спрятанными под брезентом, укрылась концом брезента и… сразу уснула. Как ребенок. Девчата захихикали. А мне до спазмы в горле стало жаль ее, маленькую, мокрую, облепленную глиной. Действительно, ребенок. Сирота.
Хорошо, хозяйственный Кузаев, пока власти не взяли лесосклады на учет, сделал запас пиломатериалов, развез на батареи. Первой досталось немного – слишком на виду стояла. Теперь ей помогали. И материалом. И людьми – теми зрелыми мужчинами, что умели орудовать пилой, рубанком, молотком. Но и я владел ими – отец научил, он слыл хорошим плотником, особенно умело ставил срубы.
На следующий день с самого утра пошел на батарею поднимать боевой дух и застрял на строительстве столовой, ее – дощатое, низкое строение – строили за позицией, у ручья. Работали мы с дедами с каким-то особым подъемом, словно возводили что-то фундаментальное, будущий памятник. Вологодские и харьковские дядьки – как-то получалось по таинственным законам военного призыва, что пополнение запасников нам досталось с близкой, северной, области и с далекой, южной, – хвалили меня: умелый парень, работы не чурается, хотя и со звездочками на погонах. Это тоже радовало. Данилов понаблюдал за моей работой, может, позавидовал и тут же как бы принизил мое умение:
– Я вам пришлю Иванистову.
– Зачем? Рано еще подметать стружки.
– Она научит тебя строгать.
– Лика? Меня? Не смеши, комбат.
– Ты плохо знаешь ее. Не девичья работа. Но я пришлю ее. Она будет вашим архитектором.
Лика пришла и действительно пристыдила меня и «дедов» – деликатно забраковала нашу топорную солдатскую работу. И удивила умением владеть ножовкой и рубанком. Умела развести пилу, наточить лезо рубанка. Маленькие ручки, а так ловко в них сновал рубанок; за короткое время сапоги ее утонули в тонких пахучих стружках.
Деды ахали. Я не сводил с девушки глаз. Выходит, не только модно одеваться и танцевать она умеет.
– Где вы научились, Лика?
– Мой отец инженер, сапер… И там…
– Вас учили этому на курсах?
– Ставили задачу, чтобы учителя умели научить детей владеть инструментами обработки дерева. Карелия – лесная страна. Хотя учили не только этому. Шить… Готовить еду… Но это я умела и до того. Шесть лет, как умерла мама, отец не женился, и я была хозяйкой…
С осуждением я подумал о себе: нередко беседовал с ней, в театр шли, защищал перед Зубровым, а знаю о девушке мало. И ревниво – о Данилове: когда, где, в какой ситуации он узнал про ее способности? Ведь хвалил единственно за то, что она так быстро овладела дальномером. Но тут ничего удивительного, дальномерщик – самая тонкая, можно сказать, интеллигентная артиллерийская специальность. Но девушка с такими ручками – столяр?! Это даже по нынешнему военному времени редкость. Во всяком случае, у нас в дивизионе. Коми замечательно пилят лес, но такие резные наличники ни одна сделать не сумеет.
При мысли о Данилове стало тоскливо, словно только у него было право на Лику. Даже пригрозил ему мысленно: «Ох, влипнешь, чертов цыган!» Хотя, самокритично анализируя свои чувства, сознавал, что в то, чем угрожаю Данилову, сам «влипнул бы» с радостью. И Тужникова не побоялся бы.
А замполит тут как тут. Пришли с Колбенко, тоже, наверное, поднимать боевой дух – снова пошел дождь со снегом. Но практичные дядьки успели накрыть досками возведенный каркас будущего пищеблока, и мы работали под крышей. При начальстве я надел шинель, подпоясался. А Лика продолжала работать. Да и деды не особенно вытягивались перед офицерами; давно я заметил, что «старики» в субординации были аккуратны, но затаенно скептичны, как бы подыгрывая игре молодых: ну что же, покозыряем и мы.
Тужников и Колбенко с интересом понаблюдали, как хорошо у девушки получается. Похвалили. Парторг незаметно показал мне большой палец – привычный жест его высокой оценки.
Но тут же Тужников испортил настроение.
– А ты чего здесь отираешься? – Явный намек на мое неравнодушие к Лике.
За меня заступился штабной столяр Мальцев:
– Младший лейтенант хороший плотник.
– Ты умеешь строгать?
– Я умею срубить дом.
– Смотри-ка! А мы и не знали про твои таланты. Ты, Константин Афанасьевич, знал? Выходит, не ту должность мы тебе дали.
– Должность ему мы дали правильно! – почти сердито возразил Колбенко. – Очень важно для комсомольского организатора умение не только поговорить.
– И для партийного, – сказал Тужников, выводя нас из столовой под дождь, решив, видимо, что разговор не для рядовых.
– И для партийного! – с ударением, вкладывая в слова обобщенный смысл, подтвердил парторг.
Тужников смолчал, ибо вот так – с обычных слов – нередко возникал спор, а тогда уж Колбенко не придерживался субординации и нередко загонял в угол своего начальника.
Однако когда отошли дальше, замполит все же упрекнул меня:
– Ты не доски строгай… мозги строгай. Колбенко хмыкнул.
– Ты чего? – подозрительно всмотрелся в него Тужников.
– Представил, Геннадий Свиридович, людей с обструганными мозгами. Это твой идеал?
Тужников снисходительно и примирительно засмеялся:
– Софисты вы с Шиянком. Ой, софисты! Нелегко мне с вами.
– А с кем легко?
– Вот это правда: с кем легко? Один – софист, другой – идеалист, третий – лодырь. Пошли в палатку, а то за воротник льет. Позвоню Кумкову, разнесу, почему до сих пор не привез «буржуйки». Где людям обсушиться? Что же молчит ваш Данилов?