355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шамякин » Зенит » Текст книги (страница 18)
Зенит
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:09

Текст книги "Зенит"


Автор книги: Иван Шамякин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)

– Глаша?

– Ай!

Нет, голос изменяется: в интонации все больше юмора и – приятно слышать от бабушки – молодого задора:

– Как вам живется?

– На большую букву «Д».

– Что-то новое.

– А я говорю по-белорусски. Добра! Жаль, ты редко приезжаешь. Хочу изучить белорусский.

– Где твой дипломат?

– У меня их два.

– Старый.

– В Дар-эс-Саламе.

– Нет, ты серьезно?

– Стану я шутить с таким солидным человеком.

– Знаю твою серьезность.

– Спасибо тебе. Ты не веришь в мою серьезность?

– Не осточертело твоему старикану таскаться по свету?

– А я сама его туда командировала!

– Ты взяла бразды в комитете?

– Нет. Я зануздала только своего человика. Так по-белорусски? Виктор полетел через Аддис-Абебу, а там – Витька.

– Твой Витька скоро станет дедом.

– Для меня он Витька. А еще там Катя… Как Мика и Вика?

– Бабушку веселят.

– А дедушку тешат? Дай мне Валю. Давно не слышала ее голос.

– Скрипит ее голос.

– Ну-ну! Рано нам еще скрипеть.

– Ты оптимистка.

– Нет, бывает, и я ною. Дали бы мне слетать в Аддис-Абебу – как бы я ожила! Кажется, и диабет свой излечила бы. Так где там Валя?

– Укладывает внучек. Валя! На провод!

– Кто там? – выглянула из дверей моя жена с Викой на руках.

– Глаша.

– О, подержи малышку.

– Не хотю.

– Поиграем в прятки.

– Не заводи их. Сам будешь укладывать. Я, я, Глаша. И я тебя целую. А как же! Старый бывает хуже малого. Лисички знают слабость деда. Навалтузятся, а потом убаюкать их невозможно. Дед ныряет в кабинет, а бабка до дурноты читает им сказки.

Женщины говорили о детях. О чем еще? Они и при встречах, в последнее время редких, раз в год, не больше – Вале не вырваться от детей, да и у меня командировки не частые, – не выходят за пределы одной темы в разговорах – без начала и конца: о детях, о внуках. И я солидарен с ними. Тема мне кажется самой важной и значительной. В конце концов, те проблемы высокой политики, экономики, которые мы тут же, за столом, обсуждаем с Виктором, ответственным работником Комитета внешнеэкономических отношений, не существуют сами по себе, а существуй они так – грош им цена, они имеют значение и смысл потому, что есть наши дети, наши внуки. Мы, мужчины, умеем абстрагироваться от этого, женщины мудрее: любую из глобальных проблем – ракеты, космос, заявления высоких руководителей – связывают с судьбой детей или, правильнее, замыкают их на детях. И тогда все проще решается в спорах докторов наук, журналистов, дипломатов, которых обычно собирают широкие и гостеприимные Масловские. Некоторые жены стремятся поддержать мужчин в их глубоких рассуждениях. А поддерживают лучше всего Глафира Сергеевна и Валентина Петровна тем, что в паузах, когда снова вспоминают о напитках и закусках, возвращают всех нас из заоблачных высот под стол, где ползают дети, где все мы ползали до того, как взлететь.

Возможно, такая преданность детям и сблизила их, наших жен. Никого из других моих однополчан Валя в широком смысле не приняла. Принимала, конечно, с подчеркнутой приветливостью, но в молодости – ревниво и подозрительно. А потом, в зрелые годы, редко кто подавал голос. Не по моей ли вине? Слишком отдавался я науке. Нет! Зачем клеветать на себя?

В первые послевоенные годы я со многими переписывался. Из девчат самой активной была Женя Игнатьева. И Валя больше всего ревновала к ней. Пока не поехали в Ленинград и не встретились. И через пятнадцать лет Женя мало изменилась. Блокада как бы иссушила ее. Замуж, конечно, не вышла. Поэтому Валя пожалела ее. Мы писали друг другу хорошие письма, а встретились – и не знали, о чем говорить, вспоминали мелочи.

Масловских я нашел не сразу, лет через десять после войны. Защищал кандидатскую в Москве. Съездил даже в Харьков к Колбенко, чтобы отметить это событие. Тот сказал, что Тужников преподает в военно-политической академии. Очень захотелось мне перед бывшим замполитом, так часто пробиравшим своего комсорга, появиться кандидатом наук. Подогревал немного молодой задор: хорошо бы Тужников не имел ученого звания. И у него таки не было его, став полковником, он встретил меня с неожиданной, казалось, нехарактерной для него искренностью и теплотой. Повез на квартиру, познакомил с женой, детьми и сказал:

«А ты знаешь, кого я встретил полгода назад на одном дипломатическом приеме? Командира ПУАЗО дезертира Масловского. Международник. Но не он удивил. Жена его. Ты не поверишь, когда я скажу, кто она. Василенкова. Та, которую ты не довез до МЗА. Как тебе нравится?»

Я сделал вид, что удивился, но на самом деле очень обрадовался. Кого нашел! Живой Витька! Жив, «дезертир» чертов. И верен остался своей тайной любви. Ах, какие молодцы! Сейчас же лечу к ним! Искал земляка, мать его по всей Белоруссии, Глашу – на Вологодчине. Вспомнил райцентр: писал же о Кате. Кто-то ответил: были до войны Василенковы – выехали. А они вон где, в столице!

«Адрес, телефон есть, Геннадий Свиридович?» – «Давал визитку. Поищу. Ты посмотрел бы, что за гранд-дама стала! Язык – бритва. Стригла меня весь прием, чертова баба!»

Собственная жена Тужннкова была на удивление молчаливая и вежливая – настолько, что я весь вечер чувствовал себя неловко.

Визитку полковник не нашел: не заинтересовали его Масловские. Но я на следующий день разыскал их через Моссправку.

Более радостной встречи ни с кем из тех, с кем мерз в Мурманске, изведал пекла на Одере, не было. Шел я по адресу с необычайным волнением, боязнью даже – пугали тужниковские слова: «гранд-дама», «язык – бритва». Не верил я, не верил, что Глаша так изменилась. Тихая же была, добрая. Но прошло десять лет! После того, когда мы находили друг друга и открывали в новых качествах. Теперь на поверке многие не отзываются уже.

Волновала меня не с Виктором встреча – с Глашей. Не так ли ищет брат сестру, потерянную в вихре войны? Нет, особые переживания у тех, кто окрещен кровью, пролитой в одном бою, кто вынес друга на плечах. Но я не пролил крови. Пролила она. Я только перевязал ей раны. Ах, вот отчего я так волнуюсь! Вспомнил, как испугался ранения в живот. Есть ли он, тот, кто начинал так жизнь свою в лоне матери?

Я позвонил – и он открыл. Я… онемел.

Он спросил:

«Вам кого?»

И я ответил неожиданно для себя и для него:

«Тебя!»

И он, десятилетний юморист, весь в мать, как потом я убедился, весело крикнул:

«Мама! Тут дядька, что детей крадет. Дай ему мешок!»

«Веди сюда злодея. Мы его посадим в холодильник».

Глаша выглянула из кухни в домашнем халатике, в косынке. Что плел Тужников? Какая «гранд-дама»? Та же Глаша. Нет, не батарейная покорная тихоня. Та, что ошеломила меня в кузове женской зрелостью, неожиданным признанием.

«Павлик! Павлик! – бросилась целоваться; обняв, уронила слезу. – Какой же ты молодец!»

Даже Витька ревниво засопел носом и с ехидцей взрослого бросил:

«А я думал, он детей крадет».

«Витька! Он спасал нас с тобой. Это – наш комсорг. Наш Павлик…»

Мальчишка загорелся интересом: эпизод войны!

«Ну что ты, Глафира!.. – Я не помнил ее отчества, и это меня смущало еще по дороге к ним – напугал Тужников своей характеристикой. – Спасал не я. Тот трусливый шофер, Антон. А ты знаешь, сколько у него было детей? Когда ехали из госпиталя, спросил. Восемь. Вот!»

Я засмеялся. Не от воспоминания. От радости, что Глаша так встретила меня. И она смеялась. И Витька.

Потом она позвонила Виктору, и он прилетел еще до окончания рабочего дня. До поздней ночи вспоминали военные приключения, друзей.

Через некоторое время Масловские приехали к нам в Минск.

Валя и Глаша с первой встречи не сошлись. В жене моей жила еще настороженность к девчатам, со мной воевавшим, моим воспитанницам, а насчет моих воспитательных способностей она иронизировала вплоть до их университетского признания.

Масловских Валя принимала с подчеркнутой вежливостью, но о Глаше сказала: «Очень уж остра на язык». Не верила, что в дивизионе она была совсем другая – до последней нашей поездки, когда за короткое время мы столько раз смотрели смерти в лицо, так близко к ней Глаша, наверное, ни разу не была, а я разве что в самом начале войны да в конце ее – на Одере.

А потом они подружились, Глаша и Валя, – водой не разлить. В один из наших приездов в Москву, когда, не устроившись в гостиницу, мы остановились у Масловских. Пока Виктор устанавливал внешнеэкономические связи, а я заседал на симпозиуме историков социалистических стран, жены готовили нам «царский ужин». Что их сблизило, сами они не могли объяснить. «Психологическая совместимость», – смеялась Глаша. «Дети», – проще определила моя спутница жизни. Тогда, через целых двенадцать лет после Вити, у Масловских появилась Аленка. А у нас Марина ходила в третий класс и пятилетний карапуз Андрей «помогал» мне писать докторскую.

Масловские – и в этом немалая заслуга Глаши – отыскали и бывших зенитчиков, и танкистов, с которыми Виктор дошел до Берлина, устраивали встречи едва ли не каждые пять лет, начиная с пятнадцатилетия Победы. Между прочим, позднее их активным помощником стал… Тужников. Полковник в отставке. Меня каждый раз удивляло, как он, властолюбивый и тщеславный, терпел Глашины издевки. А она не упускала случая проехаться по нему. Виктор и я журили ее. Но я помнил Глашину интерпретацию их первой послевоенной встречи:

«Это был первый прием, на который клерка Масловского пригласили с женой. Я ошалела от счастья – стыдно признаться. И млела от страха за свой бедненький гардероб. Три дня летала по комиссионкам. И за свою трехмесячную учительскую зарплату купила – не боярское ли еще? – платье. Дикая древность! Короче, нарядилась, как последняя дурочка. Пришла туда и сразу поняла это. Оцепенела и онемела. Сгоняла зло на Масловском. Но он налаживал контакты. Ох, были бы ему «контакты», не подвернись Тужников. Я сразу узнала его, но еще больше испугалась за свой наряд… точно на батарее предстала перед ним в таком платье. А потом Виктор подвел меня к нему. И тут зло меня взяло. Даже лихорадить начало: из-за него мог погибнуть Витька! Осушила целый бокал вина… И меня понесло. Откуда что взялось! Он не знал куда деваться…»

«Черт знает что! – серьезно дополнял Виктор. – Я услышал – ужаснулся: напилась жена, чего доброго, устроит скандал. Пришла, называется, на прием! Горит моя дипломатическая карьера».

Я представлял Тужникова и смеялся. Вместе со мной хохотал Витька-младший.

А вот что рассказывала Глаша о приемах лет через двадцать, когда Виктор занимал уже довольно высокий пост:

«Осточертели мне эти приемы. Но позабавиться на них могу, научилась. Посмеяться в душе над такими, какой сама когда-то была, над их нарядами. Обвешаются золотом и выставляются друг перед другом, дуры. Ох, бабы, бабы! А я оденусь под вологодскую тетку: сарафанчик простенький, косыночка… Иностранцев не удивишь – они все видели. А наших шокировало. Они фыркали, мужей настраивали выговорить Масловскому. Знакомых приучила. А незнакомые игнорируют меня, на общение не идут. А мне и нужно это. Пока мой эксперт подступается к будущим контактам, я делаю вид одинокой, забытой мужем, ни с кем не знакомой и перехожу от одной группы к другой. Меня жалеют, сочувствуют. А я наставлю уши и слушаю: кто, как, за что перемывает кости ближнему своему. И иностранцев слушаю, которые с английским. Им в голову не влазит, что такая простая баба понимает их язык. Когда что-то интересное, я начинаю нажимать на бутерброды с такой жадностью, будто ничего для меня, кроме жратвы, не существует! Пусть, дураки, думают обо мне чем похуже…»

«Глаша! Не плети. Подумаешь, разведчица нашлась!» – прерывал жену Виктор.

«А что? Разве не подбрасывала тебе нужные сведения?»

«Ну, подбросила один раз… мелочь».

«Мелочь? Наглец ты, Виктор!»

«Слушай, Глаша, а где ты английский выучила?»

«Когда Масловский учился в ИМО [7]7
  Институт международных отношений.


[Закрыть]
, я за него все задания выполняла».

«Ну и ну! Эта женщина доконает меня! И ты веришь, Павел?»

«Павел еще на батарее верил мне».

«А я не верил?»

«Ты хитрый кот, Витька. Ты сметанку слизываешь тайно».

«Поехала баба в Вологду! Не слушай ее, Павел. Она тебе наговорит сорок бочек».

«О, если бы я все рассказала! Сто томов можно написать. Приведи, Павел, того писателя, с которым заходил. Подброшу ему материалец».

«Дай, Павел, ей персонального романиста. Вот выдадут сочинение!»

Надолго осталось ощущение особенной радости от встреч с этими друзьями. С Виктором и Глашей было просто, весело, интересно. Экономист рассказывал много такого, да чего я, историк, не доходил сам и что потом как-то косвенно отражалось в моих научных работах: рецензенты отмечали свежесть мыслей, неожиданность проблемных постановок и выводов. Иногда, правда, доставалось и по лысине.

…Внучки хорошо намяли деду спину, пока бабушка рассказывала московской подруге про их штучки. Валя не дает мне поднимать их обеих, а для малышек самое большое наслаждение оседлать оба дедовых плеча, и я доволен, что они не ревнуют друг к другу.

Михалинка всегда умеет перехитрить Вику и не любит, когда сестра ластится к ней. Но, сидя на моем плече, сама тянется поцеловать «ягненочка», как называет Марина свою тихую и ласковую дочь. Было однажды, что беседа Вали с Глашей стоила двенадцать рублей. Бережливая жена моя переживала: «Почему ты не остановил?»

– Разоришься, Валентина Петровна.

– До свидания, Глаша. Вырывает трубку твои комсорг.

– Слушаю, товарищ младший лейтенант.

– Глаша! Ты часто вспоминаешь тот день?

– Тот?

– Тот. Когда мы могли умереть. Сколько раз?

– Умирают один раз. Раньше не любила вспоминать…

Как гляну на Витьку, подумаю, что он мог не родиться… даже сердце застывало… А теперь вспоминаю. Нога часто болит. Раненая.

– Что я говорил тогда?

– Ты ругался, когда мы с лейтенантом напоролись на мины. Ну и ругался же ты! А я слушала и удивлялась: такой культурный человек… профессор…

– Не паясничай. Ты становишься похожей на Ванду.

– С Вандой меня не сравнивай. – Голос ее сделался на удивление серьезным. – А то я скажу такое о вашей Ванде, что расплавится провод от Москвы до Минска.

Не понимаю, что она имеет к Ванде. После возвращения в дивизион в Петрозаводске Ванда, может, всего разок заглянула на «свою» батарею, с которой мы ее когда-то так быстренько сплавили. И встреча с Глашей была сестринская – точно знаю.

Неужели ревнует к Виктору за совместное «дезертирство»? Не может простить, что Ванда подбила ее мужа на безумный риск за три недели до Победы?

У Масловских за столом, когда я вспоминал о Ванде, разговор странно заминался. Раз, второй… И на встречи однополчан, организованные Виктором и Тужниковым, Ванда не являлась.

– Ты помнишь, что сказала, когда я пригрозил шоферу пистолетом?

– Что ты будешь мучиться всю жизнь, если убьешь человека. Я и вправду испугалась. За тебя.

– И что я ответил?

– Не помню.

– «Не знаю, от чего я буду мучиться. Знаю только: хватит мне мук». Так?

– Стоп, Павел! Стоп! Не гони. У тебя муки? Душевные? Что случилось?

Валя, выйдя из спальни в переднюю, где стоял телефон, наклонилась к трубке и сказала:

– У него забрали кафедру.

– И тебя это мучает? О несчастные мужчины! На сколько мы, бабы, мудрее вас. Ты хотел вечно руководить кафедрой?

– Валя упрощает. Кафедра – ерунда. Я разочаровался в учениках. А это тяжело. Все равно что разочароваться в собственных детях. Представь, что ты разочаровалась в Викторе-младшем…

– Ох, неужели так больно за учеников?

Нет, не было у меня мук. Моя послевоенная жизнь катилась точно хорошо отлаженная машина. Сталинский стипендиат в университете. Сразу после окончания его – аспирантура. Блистательная защита кандидатской диссертации на тему для 50-х годов новую, актуальную и мало еще исследованную – о деятельности партии по организации всенародной партизанской борьбы. Писал я, фронтовик, научную работу о партизанах как роман, как песню. Книга была оценена очень высоко для того времени. И с докторской, хотя, писалась она не так легко – трое детей, не затянул. Углубился в историю – рождение Республики, тема не новая, брались за нее и до меня, но в «культовские времена» больше затемнили, чем осветили. Я вытянул из архивов много малоизвестных фактов и объяснил их по-новому, с той объективностью, какой все больше требовала историческая наука.

Против монографии не выступили даже те, с кем полемизировал в оценке фактов, событий. Известный историк, мой учитель, издавший несколько работ на ту же тему, сам напросился в оппоненты. Признаюсь, немного встревожился, тем более что друг мой Михаил Петровский предсказывал: «Разнесет дед твою диссертацию. Он еще никому не позволил не согласиться с ним».

Дед при защите дал наивысшую оценку.

Петровский сказал на банкете:

«Ты в сорочке родился».

Тогда я и вспомнил тот день, когда за нами гонялся «мессершмитт», свое размышление над словами Старовойтова. После госпиталя Старовойтов пошел командиром МЗА во фронтовой полк противоздушной обороны и погиб при штурме Кенигсберга. О смерти его сообщили Глаше – видимо, только ее адрес нашли в кармане лейтенанта. У Глаши болел двухмесячный Витька, и мать ее, боясь, что похоронка на Виктора, прятала и не вскрывала конверт с полковым штемпелем до письма от Виктора – из госпиталя. Было это уже после Победы.

«В один день и радость, и горе, – рассказывала Глаша. – Мальчик мой слабенький после болезни, у меня пропало молоко. Плакала я как по брату. А много ли видела бедолагу? Раза три сестры свозили меня на каталке к нему в палату, в соседний барак, он сам попросил, сначала был в тяжелом состоянии. Потом повезли нас в разные тыловые госпитали, и я забыла о нем, лицо хорошо не помнила. Пока не прочитала похоронку. Тогда вспомнила. Каким он был после ранения. И в госпитале. Беспомощный, как ребенок. Ему хотелось ласки. По-моему, он был сирота».

Мне, комсоргу, стоило бы знать биографию молодого офицера, комсомольца. Я не помнил. И через много лет казнил себя за это. Долго искал Качеряна, командира батареи. Нашел. Нет, Старовойтов не сирота, наоборот, из многодетной семьи, городской, Качерян хорошо помнил.

…Подвыпив на банкете, добавив у меня дома Валиных настоек на травах, которыми она натирала детей, Миша Петровский развивал тезис о моем дьявольском везении:

«Ты всегда попадаешь в свежую струю».

Умная Валя деликатно заметила:

«Свежее нужно уметь почувствовать. Предугадать. Как погоду».

«Вот! – словно обрадовался лучший друг мой. – О том же я и говорю. У тебя – нюх. У тебя, Павел, нюх, прости, как у охотничьей собаки».

Валя смолчала, но я заметил, не понравилась ей «пьяная философия» человека, к которому она, между прочим, хорошо относилась до того.

В тот вечер, после ухода Петровского, Валя сказала:

«Он завидует тебе».

Сказала с разочарованием, с горечью. Я заспорил:

«Чему завидовать? Он на два года раньше защитился»

«Все равно завидует».

И с того дня относилась к Петровским, к нему, к ней, даже к детям, с критическим скепсисом. Меня это задевало, возможно, даже обижало, – если дружить, то должна быть полная искренность, – и я корил жену. Она принимала мои упреки, была подчеркнуто внимательной к Михаилу, гостеприимной, но я чувствовал: нет, не то, что было раньше.

У меня достаточно еще трезвости, чтобы понимать, что не могу я до глубокой старости или до последнего вздоха возглавлять кафедру. Я знаю положения и практику. Да и вся моя тридцатилетняя научная деятельность была направлена на то, чтобы подготовить смену. Себе. Своим коллегам. Я радовался открытию каждого талантливого человека. С горением руководил кандидатской, консультировал докторскую той же Марии Романовны Титовец. Не принял ее племянника Геннадия Барашку? Но таких, бесталанных, но нагло лезущих в науку с помощью отцов, теток, дядей, всегда не принимал.

Кафедра – ерунда… Нет, сказал я Глаше неправду.

Глупость сказал. Не мыслю существования без работы и не представляю жизнь свою без ежедневных встреч с коллегами, без студенческой аудитории, без того особого волнения, с каким каждый раз появляюсь перед ними, разными – любознательными, старательными и ленивыми, но одинаково дорогими – за их молодость, за их будущее, за то, что они продолжат начатое нами, совершат то, что мы не успели совершить – не смогли или не хватило времени. Я люблю их, молодых, разных – лохматых, постриженных, в мини-, макси-юбках, в джинсах, с историей в голове и без истории, «с царем» и «без царя». Кому сколько дано природой, родителями. Я верю в их будущее. Я – оптимист. Хотя происходящее в мире и пугает меня. Услышав дурацкую шутку президента: «Бомбардировка начинается через пять минут», я долго жил со страхом – за Вику и Мику, за детей моих, за студентов, да и за весь род человеческий.

На кафедре царило спокойствие, мир и лад, хорошие, дружеские отношения. Или, может, мне только казалось, ибо я хотел и добивался этого? Я не видел подводного течения?

Страсти разгорелись, когда кто-то выше – кто? ректор? партком? – решил, что я больше не перевыбираюсь. Постарел? Износился? В былые времена редко так решали судьбу человека, имевшего признание в своей области. Профессора умирали на кафедре.

Все началось так, как предсказала в день смерти Индиры Ганди проницательная и безжалостная – к себе, коллегам и даже ко мне – Софья Петровна.

Молодой жеребчик Барашка, проявив невиданную до того расторопность и прыть, с помощью старого политикана Петровского втянул в «игру» Марью. И тихая книжница, никогда, казалось, не интересовавшаяся организационными делами, вдруг взбрыкнула. Выходит, и в ней жила жажда власти? Но большинство членов кафедры понимали, что заведующая из нее выйдет никудышная, что фактическим руководителем станет Барашка. Были у него приверженцы из молодых, но вообще над возможностью такой ситуации иронизировали, называли «вариантом «Тетка». Не только Софья Петровна, но и другие подбивали меня сходить к ректору, в партком и рассказать о «варианте». Я не мог пойти. Что я мог сказать против Марии Романовны? Доказывать, что вместо нее будет руководить племянник? А мы где, члены кафедры, коммунисты? – имеет право спросить любой умный руководитель. И вообще – профессор жалуется на ученика.

Пошла Софья Петровна. Мне не сказала – Вале проговорилась. И тогда в списке претендентов на замещение должности появилась кандидатура со стороны – молодой доктор наук Выхода Семен Герасимович, из «чужого» института. Семен – мой ученик, я руководил его кандидатской диссертацией. Барашка сразу скумекал, что «вариант «Тетка» горит, и сделал вывод, что это мой ход конем: притянул своего человека. И снова-таки, разве я мог объяснить, что даже не встречался с Семеном. Вышло бы, оправдываюсь: не я, мол.

Столбик кипения поднялся до критической черты. Даже я начал ощущать бурление страстей. Кафедра раскололась не на две – на три части. Большинство – за Выходу. Кандидатура верная! Но мотивы поддержки «чужака» были разные: искренние сторонники мои считали, что этим поддержат меня. Та же Раиса Сергеевна, жена высокого руководителя, сказала мне комплимент:

«Вы мудрый человек, Павел Иванович».

Простая логика: коль ты уж не можешь выдвинуть себя, то выдвини ученика своего или «тетку». Но я не выдвигал ни того, ни другого.

Заседание ученого совета непонятно затягивалось, может, из-за страстей моих коллег – я не вникал, даже Зосины догадки не хотел слушать. И пережил несколько нелегких месяцев «подвешенного состояния». Не исполнять свои обязанности не мог. А исполнять было тяжело. Группа Барашки игнорировала мои указания, просто саботировала. И было мучительно обидно: я же учил этих людей, воспитывал, старался сделать из них ученых. Выходит, все старания мои были напрасны? Полное разочарование? Тяжело было с этим согласиться. Особенно удивила и ошеломила Мария Романовна. Никогда же ни с кем не конфликтовала. А тут просто демонстративно подчеркивала свою враждебность. Я начал бояться ее. Не будь Зоси, ревниво оберегавшей меня от проявлений явного хамства, я бы, наверное, не дождался своего преемника. Ожидал его с нетерпением. Признался Петровскому. А он выдал меня, и мое признание довело Марью до бешенства, до истерики. После моего рассказа об этом инциденте Валя возненавидела Петровского, и цепь вражды, возникшая, по-моему, без всякой причины, по непонятной для меня, седого человека, логике, сковывала все крепче. И душила. Я поссорился с Валей:

«Не лишай меня давнего и верного друга!»

«Верного? Недаром тебя Колбенко называл лопухом. И Зося. Умницы! Ты – старый идеалист».

«Я верю людям».

«А ты вникни, почему Марья стала твоим врагом? Геночка – понятно. Этот – из современных рысаков. А Марья? Ей нужно богу молиться за тебя».

Как, каким образом, какими методами, ухищрениями группа Барашки довольно быстро перетянула на свою сторону нового заведующего кафедрой – об этом мне не хочется даже писать. Примитивно. Описано еще за сотни лет до нашей эры. Мне оставалось только разводить руками. И правда – идеалист: прожил жизнь, все, кажется, изведал и познал, самое низкое в человеческих отношениях – подхалимаж – нередко наблюдал, переживал то с брезгливостью, то с юмором, но, выходит, только в старости убедился вполне, какая это мерзкая и липкая вещь. Однако даже такую слабость я мог простить бывшему ученику. Хочется тебе слушать «молитвы во славу твою» – слушай на здоровье. Рано или поздно убедишься, что они идут от нечестных людей с единственной целью – выгадать для себя. Хотя, признаться, я не мог скумекать, какую особую выгоду можно иметь от заведующего кафедрой. Однако скоро понял: не только выгода нужна была им – месть. Мне. За что? Были убеждены, что я сорвал «вариант «Тетка»?

При всей фантазии моей в бессонные ночи и в рассуждениях с Зосей и Валей я не мог смоделировать диалоги между Семеном и группой, так сумевшей его настроить против учителя. Но настроенность его больно ранила. Таких мучений я не знал в своей жизни. Нет, Выхода был не глуп, мелких придирок не было, наоборот, подчеркивал почтительность ученика к учителю, хотя позже я почувствовал в этом издевательский юмор. Однако он методически, с непонятной настойчивостью зачеркивал все, что было сделано мной не за год, не за два – за двадцать. Даже учебные планы заставил переделывать. Потом мне сказала Раиса Сергеевна со смехом, представив как анекдот (а ей нельзя не верить), что Семен Герасимович бросил фразу, полетевшую вроде летучей мыши – свист слыхать, самой не видать:

«Я выкорчую этот шиянизм».

Женщина, умевшая наблюдать со стороны и привыкшая видеть только внешнее, не заметила, что слова ученика, пусть они были и неуместной шуткой, довели меня до гипертонического криза. Я три дня не выходил на работу. Жене, которой рассказывал все, не отважился признаться, что нагнало давление. Знал, ее оскорбит и расстроит дурацкое словообразование из моей фамилии. Юморист Сенька, юморист! В «Крокодил» бы тебя! Не это ли слово, созвучное с названием зловещей расовой теории, напоминало Барашке или кому-то из его группы, что когда-то я написал предисловие к книге одного типа, в то время бывшего скрытым сионистом, а потом предавшего Родину и выехавшего… не в Израиль – в Америку. В партком поступила анонимка. Вот она-то меня не тронула. А только рассмешила. И секретаря парткома рассмешила: «Павел Иванович! Вы сторонник сионистов?! Ну, доехали анонимщики! Как говорят, до обрыва».

Секретарю парткома я не сказал, что так на кафедре выкорчевывают «шиянизм».

Больно за Зосю. Меня покусывали тайно, из-за угла. По ней вели открытый огонь, вынуждая пойти на пенсию. Тактика правильная: ослабить моих сторонников. Софья Петровна была среди них самая активная. Она умела не только обороняться, но и наступать. «Огня» ее боялись – слишком хорошо она знала слабые места своих противников. И Семен ее боялся. Зося «секла», как говорят, по глазам, не взирая на личности, звания и должности. Она смутила даже Раису Сергеевну. Как-то мы остались в комнате втроем, и она выдала:

«Выгодная, Рая, у тебя позиция. Ты наблюдаешь нашу грызню, как забавный спектакль. Рассказываешь хотя бы мужу сюжеты наших «забав»?

«Нет».

«Серьезно?»

«А зачем? У него хватает своих забот».

«Долго ты проживешь, Рая».

За «долгую жизнь» Раиса Сергеевна, любое замечание принимавшая со снисходительным согласием, обиделась.

Зося сказала позже:

«Наживаю я себе врагов. Да бог с ними. Я аэробикой занимаюсь. Мускулы и нервы у меня такие, что не укусишь. Поломают зубы».

Я несколько раз с юношеским пылом бросался на ее защиту. Не мог же я молчать, когда валтузят верного друга! Но Зося сказала Вале в моем присутствии:

«Скажи ему, чтобы не лез. Мне он не поможет, а себе напортит. Открытого огня он не выдержит. Слабая броня. А мафии только это и нужно».

За «мафию» ей крепко досталось. В партком написали, не анонимно. Ее вызвали. Она, видимо, разговорилась в официальном органе. После ее похода в партком «тетковцы» притихли, затаились. Сменили тактику? Какая же она теперь, их новая тактика? Свалить главного противника? Меня. Но почему я, их учитель, руководитель, товарищ, достаточно деликатный – все время, еще в армии, меня обвиняли в либерализме, – стал противником? Без видимой причины. Не выступал я против «Тетки», не тянул Выходу, не ходил просить за себя. И борец я слабый – излишне охраняют мое здоровье две Петровны, Валентина и Софья.

Дьявольски обидно и мучительно. Позавчера Марья выступила в республиканской газете с рецензией на мою новую книгу «Троцкистские теории на вооружении буржуазной идеологии». Целиком уничтожить не отважилась – слаба она в теме, а соавторы ее вообще профаны. Но все же потеребила. Марья осторожная. Однако за одну мысль я мог бы разгромить ее вдрызг. Серьезно напутала баба, чуть ли не сползла к троцкизму. Не могу. Никогда не выступал в прессе в свою защиту. Подкинуть идею кому-нибудь из коллег? Схватятся, есть любители сенсаций. Ее же бывшие студенты разделаются с ней, припомнят, как гоняла на пересдачи по два-три раза. Тоже не могу. Нечестно. Да и жаль ее. Несчастья сделали ее молчаливой и… теперь начинаю понимать – скрытно завистливой. Мне все давалось легко. У меня все шло хорошо: дома, на работе, в творчестве. А у нее… сколько она пережила, когда кандидатскую, которой руководил Петровский, ВАК дважды возвращал. Петровский решил, что это выпады против него, и сам попросил меня помочь аспирантке. Я сделал существенную подсказку – и Марья прошла в науку. А за докторскую ее я просто боролся. Считал, что при ее семейном положении, в пятьдесят лет она совершила подвиг. И женщина была благодарна. Куда же подевалась ее благодарность? Маша, зачем тебе кафедра? Такой груз на худые плечи. На близорукие глаза. Минус девять – разве шуточки? На племянника надеешься? Он нажимает? Ему таки нужна и докторская, и кафедра. Ибо на собственную голову не надеется. Ищет кружной, темный путь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю