Текст книги "О, юность моя!"
Автор книги: Илья Сельвинский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)
Ждет меня домой,
Разгорается, —
пела Софья.
Песня увлекла партизан. Они восхищенно глядели на эту пару.
– Браво!
– Бис!
– Повторить!
Нечипоренко тронул лады, и Елисей снова запел:
Ой, мороз, мороз...
Но теперь уже подхватили все. Все, кроме Воронова. Он мучительно слушал песню и тут же вышел из сарая, как только она отзвенела. Леська пошел за ним.
– Вы что это, товарищ Воронов? Что с вами?
– Душно там.
– Разве? А по-моему, хорошо: пахнет сосной не хуже, чем здесь.
Воронов молча направился к пещере. Елисей за ним.
– Откуда Сошку знаешь?
– Работали вместе у немца Визау. А что?
– Слушай, студент. Я понимаю, как это бывает, когда вместе работаешь в поле. Но теперь ты про Сошку забудь: моя она теперь. Понятно? А я делиться не стану.
– Успокойтесь. Я на нее не претендую.
– Ты-то, может, и не, а она, понимаешь, да! Видел, как причесалась? При нас всегда ходила степкой-растрепкой. «Зачем, говорю, так ходишь, нечесаная?» – «А я, говорит, чесмышок утеряла». Чесмышок – это у них гребешок.
Весь вечер Воронов молчал. На заре, когда оба еще покоились на своих лежанках, пришла Софья, постучала в стекло.
– Зачем пришла? – сурово крикнул Воронов.
– Впусти сперва, не то медведь задерет.
Воронов встал и как был, в подштанниках, подошел к двери и отодвинул засов.
– Ну?
– Термоса смените надобно.
– Врешь! Термоса носит Нечипоренко.
– А у него нога распухши.
– Врешь, врешь!
Леська наскоро оделся под одеялом и вышел на полянку, оставив их наедине. Уже заметно светало. Моря не было – вместо него стоял дым, как на поле брани после артиллерийского обстрела.
Сначала из пещеры доносился тихий, но возбужденный разговор. Потом послышался горячий рык Воронова.
– Но почему же ты не хочешь быть мое-ю?
– А вот и не хочу!
– Студента хочешь?
– Тебя не спрошуся.
И вдруг прозвучала веская пощечина.
Софья выбежала из пещеры и, взглянув сквозь слезы на Елисея, понеслась вниз. Леська не помня себя кинулся в пещеру:
– Как вам не стыдно? Как вы смели? Это отвратительно! Бить женщину, которая не хочет быть вашей.
– До тебя небось хотела.
Леська осекся.
– Ты вот что, студент: завтра поедешь опять к Сарычу и заберешь новый гурт. Голов пятьдесят – больше не потребуется. А когда пригонишь, тебя проводят к Черноусову. Там решат, как с тобой быть, – сказал Воронов. – Мне ты здесь не нужен. Еще на дуэль меня вызовешь.
Леська сбежал к сараю. Из него вышла Софья с рюкзаком за плечами и с дрючком в руке. Партизаны высыпали гурьбой и остановились у двери.
– Ушла я, – сказала Софья, увидев Леську. – Нешто можно после этого? Я ему не баба... У меня ить тоже гордость... Партизанка!
– Куда же ты идешь?
– К Черноусову. Приходи туда, родимый! Тебе тоже опосля меня с Вороном не жити.
Она помахала рукой сначала Елисею, потом партизанам и стала спускаться по тропинке.
– Обидел ее начальник, – тихо сказал Нечипоренко. – А какая хорошая была. Своя в доску и всегда с приветом.
– А бить партизана не дозволено, хотя бы он и женщина, – проворчал парень в тельняшке. – Это ежели так пойдет, мы все разбегимся.
– А при чому тут мы уси? – отозвался боец в синем башлыке, по-видимому кубанский казак. – Чоловик с жинкой посварылись, а мы тут неповинные.
Довод показался убедительным. Разговор оборвался, партизаны вернулись в сарай. Это был как бы комендантский взвод при Воронове, и бойцы робели пред командиром даже за глаза.
День прошел нудно. Елисей до такой степени возненавидел Воронова, что не мог дождаться утра.
– Не дуйся, студент! – протянул при встрече Воронов. – Жизнь вещь не простая. Идеи новые, быт новый, а душонка старая, прежняя.
Леська молчал.
– Как я мог ударить Сошку, а? Такого человека, а?
А вот же ударил.
– Не обращайтесь ко мне! – грубо отрезал Елисей.– Хам! Начальника вы бы не посмели ударить? Вот то-то!
Воронов тяжело вздохнул.
– Ну ладно. Садись ужинать.
– Не буду я ужинать.
На заре к Елисею пришел Нечипоренко с винтовкой на ремне, за ним стояло еще трое вооруженных.
– Мы за барашком. Вы готовы?
– Готов. Готов.
Елисей вышел из пещеры и начал спускаться вниз. Шли они не тропами, а сквозь чащу: Смаил прекрасно знал все переходы.
На лужайке, у самого шоссе, ждала тройка гнедых. Нечипоренко прилег у пулемета, два бойца разместились по обе его стороны. Смаил взобрался на козлы и уселся рядом с Елисеем. Татарин свистнул – тройку понесло.
Пока ехали, ни о чем не говорили. Елисей видел пред собой глаза Софьи, взгляд ее сквозь слезы и страшно страдал от бессилия. Будь на месте Воронова офицер, Леська знал бы, что делать, но избить начальника краснопартизанского отряда, который ведет борьбу с белогвардейцами, он не мог. Идеология не позволяла.
По дороге встречались татары на дрогах. Завидя тачанку, они еще издали снимали шапку. Так же вели себя и одиночные пешеходы. Один из них бросил Бредихину на колени грузную кисть винограда. Леська вздрогнул: ему показалось – граната.
Тачанка неслась. Белогвардейцев нигде не было: шоссе считалось партизанским и называлось «Дорогой смерти».
У одного из поворотов вышли два оленя и спокойно стали разглядывать коней. Слава богу, живы. Один из бойцов рванул было винтовку, но Елисей пригрозил ему пальцем.
– Это ручные.
Тачанка исчезла в пыли, а Стасик и Славик продолжали глядеть на дымную дорогу.
Вон показалась экономия Сарыча, Елисей велел остановиться.
– Ждите меня здесь – я пойду один. Тут возможна засада. Не думаю, чтобы Умер-бей не принял никаких мер: мы ведь угнали так мало овец – для каждого ясно, что партизаны придут за новыми.
Елисей знал, что у избушки сидит на цепи собака, поэтому старался так обойти забор, чтобы ветер дул на него. Пришлось идти довольно долго. Наконец он выбрал подходящее место, перелез через ракушечную стену и тихонечко начал ползти к избушке. Овчарка была спущена, но спала и прозевала Леську, а когда заметила, то прежде всего учуяла сахарную кость, которую Леська выставил вперед. Пес успел только разок брехнуть, но кость была уже у него, и зверь занялся делом.
В окно выглянул сторож.
– Чего тебе?
Сторож, конечно, Леську не узнал, но по тому, как отшатнулся, было ясно, что он все понял.
Леська вскочил на подоконник.
– От Умер-бея, – тихо сказал Леська.
– За овцами?
– Ага.
– Умер-бей перегнал их на другое место.
– Правду говоришь?
– Накажи меня бог!
Леська задумался и вдруг обернулся: за ним стоял Алим-бей с пистолетом.
– Ну, я же с самого начала знал, мерзавец, что ты большевик. Никодим! Обыщи его.
Никодим вышел из хаты и опытным жестом обшарил грудь и карманы Елисея.
– Ничего у него нет.
– Ты арестован, Бредихин.
К Алим-бею подошли четыре солдата с винтовками.
– Отведите его в дом.
14
Сарыч жил на европейский лад: столовая, через которую провели Елисея, чернела мореным дубом. Огромный буфет, похожий на католический орган; стол, смахивающий на рояль; могучие стулья с высокими резными спинками, напоминающие театральные троны. Впрочем, зеленый плюшевый диван из другого реквизита нарушал стиль этой комнаты так же, как и Умер-бей в неизменном своем халате и тюбетейке.
Увидев Леську, он сказал что-то по-татарски. Алим-бей перевел:
– Бабай удивляется, какой ты неблагодарный. Он тебя поил и кормил, а ты привел к нему партизан.
– Передайте бабаю, что я сделал это не для себя. Партизанам тоже надо есть. А они не грабили – хотели уплатить, сколько полагается. В коране сказано: «Голодный во всем прав».
Цитату из корана Леська тут же придумал, а Умер-бей не знал этой книги наизусть. Когда Елисея уводили, старец задумчиво глядел ему вслед, покачивая головой.
Леську втолкнули в какую-то кладовую. У двери поставили часового. Вскоре Леська услышал жаркую перестрелку – то ли партизаны пытались его спасти, то ли солдаты Алим-бея напали на тачанку. Потом все затихло. Остались шаги часового.
Через час в кладовой стало невыносимо душно. Елисей принялся стучать в дверь.
– Чего тебе?
– Я задыхаюсь.
– Ничего. Не подохнешь.
Прошел еще час, Леська разделся до пояса, но легче не стало.
На четвертом часу он потерял сознание.
Очнулся в столовой на диване. У ног сидел часовой с винтовкой, за столом пили чай Умер-бей, Алим-бей и Розия.
– Если бы не я, ты бы уже умер в этой своей кладовке, – сказала Розия.
– Спасибо. Но если уж ты так добра, развяжи мне руки.
– Ни в коем случае! – закричал Алим-бей. – Он убежит!
– Ты убежишь? – спросила Розия Леську очень серьезно.
– Нет.
– Вот видишь?
– Ты веришь в его благородство?
– Да. Верю! – заявила Розия. – Леська всегда был очень нравственным мальчиком. Единственно, что влюбился в Гульнару, а кто в нее не влюблялся? В любви никто не виноват.
Она решительно подошла к Елисею и распутала его узлы.
– Садись. Будешь чай пить?
– Сестра! Не сходи с ума!
– Не твое дело. Это мой друг детства.
Леська удивился, но сел за стол и получил от Розии чашку чая с лимоном. Оказывается, при всем своем высокомерии, при всей строптивости Розия очень добрая девушка. Когда Леська взял чашку, его разбухшие пальцы не удержали ее, чашка опрокинулась на скатерть.
– Ничего, ничего, – заговорила Розия скороговоркой, подбежала к Леське и стала растирать его руки.
– Ну уж это просто безобразие! – заорал Алим-бей. – Ты бы уж просто расцеловала его.
Розия сильно покраснела, нахмурилась и, стараясь не смотреть на Леську, продолжала свою работу.
Алим-бей плюнул и выбежал из комнаты.
– Розия, – тихо сказал Елисей. – Ты помнишь «Кавказский пленник»?
– Помню. |
– Ты могла бы поступить, как эта черкешенка?
Розия отшатнулась и стала глядеть на него испуганными глазами.
– Понимаю, – грустно сказал Елисей. – Одно дело чашка чаю, а другое...
Елисей встал, пошел к дивану, опустился на него, прижавшись к валику, и тихонько запел, но так глубинно, что вся грудь его гудела колоколом:
Отворите мне темницу,
Дайте мне сиянье дня,
Черноокую девицу,
Черногривого коня.
Сначала это пение после всего, что произошло, показалось совершенно диким. Уж не сошел ли с ума этот паренек?
Но песня звучала.
– Петь не дозволяется! – сказал часовой.
– Молчи. Я тебя! – прикрикнула на него Розия и беззвучно заплакала, отвернув от Леськи лицо. Потом встала, вытащила из буфетного ящика карандаш, бумагу и быстрым, аккуратным почерком написала:
«Леся! Я всегда тебя любила, с самого детства, а если ненавидела тебя, то за то, что ревновала тебя к Гульнаре. Но я ничего, ни-че-го не могу для тебя сделать».
Эту бумажку она подала Елисею.
– Таких вещей делать не дозволяется! – сказал часовой.
– Не твое дело! У себя в тюрьме можешь заводить какие угодно порядки, а здесь хозяйка я!
– Почему вы? Это имение Сарыча.
– Мы его купили.
Елисей, прочитав записку, вернул Розии. Она порвала ее на мелкие кусочки и бросила в полоскательницу.
– Теперь мне будет легче умирать, – сказал Елисей, слабо улыбаясь.
– Почему?
– Меня много лет угнетала твоя ненависть. Я не мог попять причины.
– Что же это тебе дает?
– Одним хорошим человеком больше. Ты не герой. Ну что ж. А все-таки. Твою чашку чаю буду вспоминать и на виселице.
Розия выбежала из комнаты.
К вечеру Леську отправили в пустую кошару, задвинули засов и поставили часовым татарина: русским Алим-бей не доверял. Пошел дождь. Татарин спрятался под стреху. Вдруг послышались шаги.
– Кто идет?
– Это ты, Ягья? – спросил по-татарски старушечий голос.
– Ну, я. А ты кто?
Две женщины подошли к нему вплотную: старуха Деляр и Розия. В руках у них тарелки с чебуреками.
– Мы принесли ужин. Тебе и арестованному.
– Арестованному нельзя.
– Но ведь ему тоже надо поесть, – сказала Розия.
– Не имею права. Уходите.
– Слушай, Ягья, – сказала старуха материнским тоном. – Не будь злодеем. Допусти покормить человека.
– Уходите, а то дам выстрел в воздух, и все солдаты сбегутся.
– Ах, так? Ну, тогда вот что, Деляр: не дадим ему чебуреков.
– Ай-яй-яй! – сокрушалась Деляр, уходя вместе с Розией. – Ай-яй-яй...
Женщины ушли. Ягья опять забился под стреху, как дикий голубь, и думал о том, как вкусно пахли чебуреки. Вскоре, однако, снова послышались шаги.
– Кто идет?
– Деляр.
Старуха подошла к часовому.
– Розия рассердилась, а мне тебя жалко. На! Кушай.
Деляр отбросила салфетку и протянула Ягье тарелочку с чебуреками.
– Только ешь скорее, а то меня хватятся.
Часовой сгреб одной лапой все чебуреки с тарелки и прошамкал, набивая рот:
– А ты уходи. Здесь находиться никому не разрешается.
Деляр удалялась так медленно, что долго слышала смачное чавканье часового.
– Ну? – спросила Розия.
– Сожрал.
– Слава богу. А он не умрет?
– Не думаю.
Розия взяла книжку, прилегла на диван и принялась читать, то и дело взглядывая на стенные часы. Когда пробило двенадцать, Розия накинула на плечи пальто и, выйдя во двор, направилась к часовому. Часовой лежал у порога в полном одурении и тяжело посвистывал в обе ноздри.
Розия перешагнула через его тело, отодвинула засов и тихо позвала:
– Леся?
Елисей вышел из кошары.
– Уходи отсюда! Скорей! – зашептала Розия.
– Спасибо, Розия! Как я тебе благодарен!
Розия заплакала.
– Прощай, Леся.
– Спасибо.
Розия обхватила его шею и поцеловала в щеку. Леське представилось, что это Гульнара, и он жарко расцеловал все ее лицо.
– А теперь беги! – шептала Розия, вздрагивая.
– Постой... А как же быть с часовым?
– А что?
– Ведь его расстреляют за то, что он заснул на посту.
Розия молчала.
– Мы сделаем вот что, – сказал Елисей.
Он подхватил часового под мышки и поволок в кошару.
– Он может проснуться... – зашептала Розия. – И потом у тебя нет времени...
Часовой не проснулся: он что-то прорычал во сне, по Леська уже задвигал засов снаружи.
– Пусть подумают, будто я его оглушил, и ломают себе голову, как это могло произойти.
– Пойдем, я провожу тебя до станции. Только быстренько!
– А зачем тебе это? Я и сам дойду.
– Нет. Могут быть неожиданности, а меня тут все знают. И никто тебя не заподозрит.
Они пошли к огням станции Альма. Розия взяла его за руку и привела в темноте к маленькой калитке. Потом они перешли через рельсы и вступили на перрон.
– Ты куда поедешь?
– Не знаю. Все-таки в Симферополь. Больше некуда.
– Посиди на скамейке, я куплю тебе билет.
«Во всякой беде бывает маленькая, но удача, – думал Леська. – Все получилось, как в песне: черноокая девица и черногривый конь».
Действительно: Розня вышла на перрон в тот самый момент, когда на станцию Севастополь ворвался локомотив, окутанный черным дымом.
«До чего ж хороша жизнь!» – снова подумал Елисей и пошел Розии навстречу.
Арестовали его в вагоне.
* * *
Симферопольская тюрьма гораздо обширнее севастопольской. Но Леське от этого не легче, потому что камера, в которую его вели, так же битком набита, как и в Севастополе, то же лежбище моржей на цементной льдине.
Когда попадаешь в тюрьму впервые, кажется, будто от тебя откололся весь мир. Но во второй раз уже многое знаешь и нет самого страшного: неожиданности.
Елисей остановился у косяка и спокойно стал разглядывать камеру. Нар у нее не было, зато на отсыревшей стене зеленело огромное пятно плесени, придававшее камере живописный вид. Потом Елисей перевел глаза на публику.
– Чего уставился, парень? – окликнул его близлежащий босяк, желтый и жилистый.
– Знакомых ищу.
И вдруг раздался голос:
– Леся Бредихин!
Елисей повернул голову к углу, откуда донесся зов.
– Аким Васильевич?
– Я, я! Подите к нам.
Леська, высоко поднимая ноги, шагал через тела, как журавль. Беспрозванный вскочил и, прижав Леську к груди, захлюпал:
– Извините... Проклятые нервы... Извините... Я сейчас... Знакомьтесь, Елисей.
– Здравствуйте, земляк! А кстати, это к вам я как-то пристал на Дворянской?
– Ко мне, дорогой, ко мне.
– Здорово вы меня тогда отшили.
– Еще бы! Вы могли меня погубить.
Аким Васильевич смотрел на Леську глазами, полными восторга.
– Как приятно, что вы здесь.
– Спасибо! Глубоко тронут.
– Да, да... – продолжал Беспрозванный, не уловив иронии в словах Бредихина. – Когда вы со мной, у меня всегда как-то светлее на душе.
Леська сбросил бушлат, лег на него боком и стал оглядывать соседей.
– За что тебя взяли? – спросил Елисея босяк.
– А тебя за что?
– Я украл на базаре свинью.
– А-а... У меня хуже: я, кажется, убил свинью, которая прикидывалась гусем.
– Что-то непонятно говоришь. «Гусь свинье не товарищ», – это я слышал, а в чем у тебя мораль?
– Красные разберутся.
– Ну, как стихи, Аким Васильевич? – обратился Елисей к Беспрозванному. – Идут?
– Одно написалось. Вернее, приснилось. Хотите послушать?
Леське этого не очень хотелось, но Беспрозванный и не ждал ответа. Как всегда, закинув голову, он прочитал сомнамбулическим голосом:
Сижу в тюрьме. Не раскрыли явку.
Явку не раскрыли, хоть я в тюрьме...
На стене пятно, похожее на Африку...
У меня ж одно на уме...
Думы мои сегодня узкие.
Все об одном. Все об одном.
Хнычут и плачут во сне узники,
Такие мужественные днем.
Мужество... Да... Не сразу найдешь его.
Сумей усмехнуться, идя на дно.
Мужество узников стоит недешево:
Жизни стоит оно.
Стонет блатак, здоровенный, жилистый,
Руки за голову заложив.
А пятно на стене все растет и ширится...
Как четко очерчен Гвинейский залив!
И я, засыпая, вижу себя
Под милыми пальмами Африки,
Где пляшут, строй барабанный беся,
Кафры, кафрицы, кафрики.
Но где б ни ступил, за мной по пятам
Родины голос лирический...
И вылезает гиппопотам
Из марки моей гимназической.
Проснусь. Тюремное утро горит
Во всей своей тягомотине.
Но горькая радость во мне говорит,
Что все-таки я на родине.
– Прекрасно! – похвалил Васильича профессор. – Однако тюремная жизнь явно сказалась на вашем стиле: язык определенно изменился: «блатак», «тягомотина» – это все не ваши слова. «Думы мои сегодня узкие». Прежде вы сказали бы «сегодня узки».
– Что же это, плохо или хорошо?
– Не знаю. Надо подумать.
– А зачем врать? – спросил босявила.
– Как это – врать? О чем вы?
– А вот это стихотворение. Вранье – спасу нет!
– А в чем вы его видите, вранье-то?
– Дайте нам сейчас Африку, и мы все, сколько нас тут есть, за счастье будем считать. А этот фраер: «Ах, ах, родина!» Хороша родина, которая сажает тебя за решето!
– Вы этого не понимаете! – заволновался Беспрозванный. – Дмитрий Карамазов у Достоевского приговорен был к каторге, ему давали возможность бежать в Америку, но он, как русский, с негодованием отверг такую перспективу.
– Ну и дурак был, хоть и русский.
Вокруг захохотали.
– Вот повезут тебя под Семь Колодезей, – прервал его босяк, – распахнут твою теплушку к чертовой матери да пройдутся по тебе пулеметной очередью, вспомнишь тогда Африку. Нет, господин писатель. Ты нам сочини такие стишки, где правда глаза бы ела, как дым. А это что? Дешевка.
Три арестанта внесли банные шайки жидкой каши, смахивающей на суп. Люди встрепенулись, застучали ложки.
Ночью Леська слышал свистки паровозов: тюрьма находилась невдалеке от вокзала, и в нее врывалась вся гамма железнодорожных шумов. Это было необычайно тягостно: каждый свисток, каждый вдох и выдох локомотива, шуршание колес и перестук их на стыках рельсов напоминали о свободе, о просторе, о далеких краях, где растут золотистые дыни, где рассыпаются соловьи.
Леська подумал, что блатак прав: как он хотел бы сейчас очутиться на черном материке! Во-первых, там тепло... Женился бы на негритянке... Они прекрасно сложены, но слишком толстогубы. А он выбрал бы себе такую, которая хоть немного похожа на русскую. В любом народе можно найти таких, которые напоминают людей другой расы, нации, племени. Леська нашел бы такую и стал бы работать у ее отца, как этого хотела Васена. Хорошо, если б они жили у моря. Гвинейский залив... Там в прибрежных водах раковины огромные, как суповые вазы. Съешь одну такую – вот и обед. Правда, водятся там и акулы. Ну и что же? Он всегда будет брать с собой нож, когда станет выходить на байдарке в море... А с акулой справиться не так уж трудно. Надо только следить, чтобы она не оказалась за спиной. Дед рассказывал, что акула рыба трусливая: никогда не пойдет на тебя в лоб, всегда норовит с тыла. А впрочем, на кой черт ему акула? Разве мало в Гвинейском заливе всякой другой рыбки? Какой? Леська не помнил. Как жаль, что он слабо изучал в гимназии Африку, хотя и имел пятерки. Сейчас бы это пригодилось...
В тюрьме дорожат снами. Какие бы вы ни видели сны, даже самые гадкие, все же дело происходит в них на свободе.
...Самое горькое в тюрьме – пробуждение. Арестанты побежали к рукомойникам.
– Напоминаю! – воскликнул профессор Новиков, который был старостой седьмой камеры. – Вам дано всего пять минут, и я отвечаю за эту цифру.
Рядом с Леськой плескался какой-то юноша. Увидев Елисея, он отрывзисто спросил:
– Бредихин?
– Бредихин.А что?
– Я присутствовал при вашей стычке с профессором политэкономии.
– Вы студент?
– Да.
– Как ваша фамилия?
– Сосновский.
– А, Сосновский. Тот самый, которого взяли за альбомные стихи?
– Ну, не совсем-то альбомные. Я по-ребячески играл в слова. Вырезал из длинных слов названия наций. Например, индус, негр, перс.
– Что же тут криминального?
– При обыске нашли у меня экзерсисы: «Индустрия», «негр-амотность», «перс-пектива».
– Занятно. Ну?
– Ну и пришили мне дело. Оказывается, я хотел сказать, что при нашей общей неграмотности планы капитализма индустриировать Россию на европейский лад открывают грустную перспективу.
– Ерунда какая!
– Ерунда-то ерунда, однако вот сижу.
– Эпоха сошла с ума! – изрек Беспрозванный.
– Не сваливайте на эпоху то, что имеет имя, отчество и фамилию! – вмешался Новиков. – Купание закончено! Джентльмены, прошу вернуться в камеру.
– А как насчет прогулок? – спросил Леська.
– Прогулки отменены, – ответил Новиков. – Когда я вспоминаю картину Ван-Гога, изображающую круг арестантов на прогулке в тюремном дворике, меня гложет желтая зависть.
– И трудовой повинности нет?
– Нет. В Крыму теперь не существует тюрем – есть пересыльный пункт из города Симферополя в «штаб Духонина»[9]9
«Штаб Духонина» — расстрел.
[Закрыть]
Арестанты позавтракали жидким чаем с белым хлебом,– ржаного в Крыму не сеют, – и опять улеглись на полу, погибая от безделья.
В десять арестантов погнали в ретирады, после чего все снова улеглись в камере на ночевку. Сосновский примостился подле Бредихина. С вокзала доносились свистки и пыхтение паровозов.
– Вы знаете, Бредихин, как можно изобразить поезд одними грузинскими фамилиями? – улыбаясь спросил Сосновский. И тут же изобразил:
«Шшшаншиашвили, Шшшианшиашвили, Шшаншиашвили, Шшшианшиашвили.
Цицишвили, Цуцунава, Цуцунава, Цицишвили,
Читашвили, Чиковани, Чанчибадзе, Чавчавадзе,
Тактакишвили, Тактакишвили, Тактакишвили, Тактакишвили.
Эу?-у-у-ли...»
Вокруг засмеялись.
– Смеетесь? – сказал Новиков.– А вы прислушайтесь к характеру этих шумов с вокзала! Обратите внимание: сегодня поездов гораздо больше, чем вчера, и движутся они с севера на юг, то есть с Перекопа на Севастополь. Разве не ясно, что идет спешная эвакуация?
Вся камера, как по команде, подняла головы и прислушалась: железнодорожный гомон переходил из одной волны в другую почти не утихая.
– Великий драп, – сказал Новиков.
– Верно!
– А если верно, то нас начнут расстреливать.
– Ну? Это зачем же?
– А что с нами делать? В чемоданы и за границу?
Арестанты закопошились, некоторые вскочили, да так и остались стоять, ошеломленные словами старосты.
Вскоре отворилась дверь, и чей-то могучий бас выкрикнул:
– Все номера с первого до пятидесятого – в отъезд!
В камере гробовая тишина. И вдруг раздался взволнованный голос Новикова:
– Они никуда не поедут!
– Это кто говорит?
– Член подпольного ревкома.
– Член ревкома и все номера от первого до пятидесятого – в отъезд!
– В отъезд? Значит, на расстрел? – сказал Новиков. – Не выйдем.
– Не выйдем! – истошно закричал Беспрозванный.
– Убирайтесь вон!
– Вон!
– Во-о-н!
Дверь захлопнулась.
– Что ж теперь будет?
– Не выйдем, и все. Здесь расстреливать не станут.
– А ты почем знаешь? А ежели прикатят пулемет?
– Сквозь двери пулемет нас, лежачих, не тронет, а если в открытую, то мы же его затопчем: нас двести человек.
– Пулеметов не прикатят, а без харчей оставят – это уж так.
– Чихать нам на харчи! – сказал босяк.
– Он прав! – поддержал Новиков.
– Без воды человек может обойтись восемь суток, без пищи – около сорока. А за это время красные обязательно подойдут.
Всю ночь камера не спала. Курили, вздыхали, стонали, охали. Поезда всю ночь свистели, лязгали, дышали, звенели, убегая с севера на юг.
В шесть утра будить было некого: никто не ложился. Умываться не вышли, только выпустили босяка и Сосновского выливать параши.
Ни завтрака, ни обеда, ни ужина в этот день не приносили. К ночи снова открылась дверь, и опять тот же бас тюремщика:
– Номера с первого до пятидесятого – в отъезд! Шагом марш!
Арестанты молчали. Тогда заговорил Новиков:
– Слушайте, гражданин тюремщик! У вас, наверное, жена и дети. Пожалейте их. Придут красные, выпустят нас на свободу, а уж мы вас разыщем даже на дне морском. Тогда не взыщите.
– Господа! – обратился к арестантам чуть дрогнувший бас. – Я человек маленький. Исполняю свой долг.
– Какой долг? Людей расстреливать?
– Вон отсюда! – загремела камера.
– Вон!
– Во-о-он!
На крики седьмой камеры отозвались другие во всех этажах. Все две тысячи узников ревели, орали, рыдали, вопили, сорвавшись в стихию страшной острожной истерики:
– Во-о-он!
Утром часовой повернул ключ в замке, отодвинул засов и, крикнув: «Мое фамилие Васюков!» – побежал, продолжая кричать: «Васюков!», «Я Васюков!» Староста переглянулся с товарищами и осторожно направился к двери. За ним чуть ли не на цыпочках двинулась вся масса арестантов.
– А чего мы, собственно говоря, трусим? – спросил Леська.
– Не струсишь тут, – отозвался Платонов. – Только выглянешь, а там, может, пулемет стоит. А?
– Проверим! – сказал Леська и кинулся к двери.
Но староста сам приоткрыл дверь и выглянул в коридор: пусто. На полу валялась винтовка. Новиков схватил ее и крикнул:
– За мной!
Камера, как боевая рота в наступлении, хотя и вооруженная одной-единственной винтовкой, ринулась за часовым. Он бежал через внутренний двор к воротам, ведущим в кордегардию. Ему дали добежать до калитки, а когда она пред ним открылась, арестанты устремились к ней. Калитка не заперта...
– Как быть с тюремщиками? – спросил Платонов.
Тюремщики смотрели на бунтовщиков белыми глазами.
– Товарищи! – закричал Леська. – Пошли освобождать женский корпус.
Он вбежал в первый этаж. За ним другие.
– Ключи! – крикнул он надзирателю.
– Пускай сам отпирает! – раздались голоса арестантов.
– Сам, собака!
Надзиратель, ничего не соображая, помчался куда глаза глядят. Елисей – за ним. Догнал. Подставил ножку. Дрожащими руками обшарил его. Нашел ключи.
Женщины выбежали к мужчинам, обнимали их, незнакомых, целовали, плакали. К Леське на грудь кинулась Нюся.
– Милая... – нежно сказал Леська, расцеловал ее и, подхватив под руку, вывел из тюрьмы на улицу.
– Приходи в приют! – крикнула Лермонтова и побежала к фабрике. Леська помахал ей фуражкой и вернулся в острог.
В кордегардии уже столпилась чуть не вся тюрьма: все искали папки со своим делом и наспех жадно тут же читали письма доносчиков и показания лжесвидетелей.
– Бредихин! – окликнул Елисея Новиков. – Ваше дело у меня. Возьмите.
Он швырнул ему папку. Леська распахнул ее, но ничего особенного не вычитал, кроме протокола о его аресте по обвинению в принадлежности к партизанскому отряду «Красная каска». Поразил Леську, однако, его порядковый номер: 32736. Оказывается, сквозь тюрьму прошел целый город. Елисей вырвал из первого листа свою фотографию и бережно вложил ее в студенческий билет, на котором, между прочим, было напечатано, что, встречая членов императорской фамилии, студент обязан снимать головной убор.
– Павел Иванович, прощайте! Платонов! До свидания!
– Куда?
– Домой! В Евпаторию!
Вокзал кишел офицерьем, которое осаждало коменданта и штурмовало любой состав, прибывавший на станцию. Здесь корниловцы, дроздовцы, шкуровцы, марковцы сражались за жизнь с большей отвагой, чем на Перекопе. От былого высокомерия не осталось и следа. Ужас перед Красной Армией гнал их в Севастополь, Евпаторию,
Феодосию, Керчь – всюду, где можно было устроиться хоть на самой плохонькой морской посудине.
Но бой шел на вторых и третьих железнодорожных путях, где стояли вагоны третьего класса и рыжие теплушки. Первый же путь был свободен: он охранялся пластунами; и вот, не останавливаясь на станции, по этому пути пронесся поезд генерала Слащева-Крымского, состоявший из одних пульманов. Блеснув зеркальными стеклами, он показал красный фонарь и скрылся в дыму своего локомотива.
Пока офицеры, обалдев от блеска, глядели на прощальный огонек поезда, Леська увидел евпаторийский состав и начал карабкаться в теплушку, но какой-то хилый подполковник в синих очках спихнул его сапогом.
– Вы тут, студент, не примащивайтесь.
– Но я евпаториец...
– Прочь с глаз! – заорал подполковник.
Леська бросился к следующей теплушке, но там у самого входа сидели казаки, свесив ноги наружу, и спокойно лузгали семечки. Один из них тихонько играл на гармони. Леська взглянул на их лирические лица и побежал дальше. Но все уже было забито людьми, чемоданами, кофрами, саквояжами, мешками, сундучками. Наконец он добрался до локомотива. Машинист высунулся из окна и, прищурясь, глядел на дикую сутолоку перрона.
– Ребята, подвезите.
– Куда тебе?
– В Евпаторию.
– Много тут и без тебя.
– Товарищи... – тихо сказал Леська. – Я не драпающий. Я бегу из тюрьмы.
Машинист поглядел на студента зорким взглядом и так же тихо сказал:
– Влазь, но только с той стороны.
Леська обежал паровоз и остановился у чугунной лесенки. Вокруг никого не было. Кочегар, молодой парень в дырявой тельняшке и коричневой зюйдвестке, злобно на него зашипел:
– Вира! Чего замерз? Хотишь, чтоб увидели?
Леська взобрался на паровоз и присел на корточки.
Вскоре к паровозу подошел комендант.
– Ефимов! – обратился он к машинисту. – Давай
Евпаторию, но нигде не останавливайся: встречных не будет.
Состав тронулся с места и медленно пошел, сначала шипя, потом сипя, чавкая и поддакивая:
– Эу-у!-у!-у!-ли!
Леська тихонько засмеялся.
– Вставай, приятель, ноги затекут.
Елисей встал и протянул Ефимову руку.
– Спасибо, товарищ Ефимов.
Он принялся глядеть в окно. Ветер подхватил его давно не стриженные волосы. Мимо пронеслись знаменитые симферопольские тополя. Вскоре пошли полустанки. Отлетела в прошлое станция Княжевич. Леська не любил этой станции, которой из подхалимства дали имя таврического губернатора. А вот и Сарабуз.
Обычно маршрут Симферополь – Евпатория совершался в течение четырех часов, хотя между этими городами пролегли всего-навсего шестьдесят верст. Но поезд Ефимова должен был пройти это расстояние в полтора часа. Вот уже миновали Саки. Море задышало Леське в лицо глубоким и прерывистым своим дыханием, а главное – он едет домой! Домой из тюрьмы! Среди всей этой катастрофы он останется невредимым. Он будет жить на родине, а вся эта золотопогонная сволочь, которой так лихорадило Россию, уплывет на чужбину и поведет там жизнь подонков.