Текст книги "О, юность моя!"
Автор книги: Илья Сельвинский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)
– За что мы его очень подробно били.
Воспоминания сближали друзей, но дело оставалось делом.
– Ты что-нибудь выяснил? – спросил наконец Елисей.
– Да пока ничего.
– Извини меня, Володя, но ты напоминаешь мне дрессированного льва, который с отвращением на морде прыгает сквозь огненный обруч.
– Ты прав, Осваг – это действительно огненный обруч. Малейшая неосторожность – и можешь заработать виселицу.
– А ты предпочитаешь красный расстрел?
Володя поглядел на Леську затравленными глазами.
– У тебя нет выхода, – продолжал Елисей. – Поэтому нужно рисковать. Риск – это прежде всего надежда.
Дня через три горничная Даша спустилась в подвал к Леське:
– Елисей! Вас требуют Алла Ярославна.
– Артемий Карпыч тоже там?
– Там.
Леська вымыл руки, оделся и взбежал наверх. У двери в комнату Карсавиной он услышал каркающий голос Абамелека:
– Я категорически не хочу, чтобы этот парень у нас бывал! Он в тебя влюблен!
– И я в него, – сказала жена.
– Ого! Может быть, вы уже и целовались? – спросил муж.
– Я его любовница, – сказала жена.
– Я не говорю, что ты его любовница, но этот молодой человек...
– А я говорю, что я его любовница.
На Леську вдруг напал такой страх, что сердце кинулось под горло, и он убежал в свой погреб.
Утром Даша снова спустилась к Елисею:
– Елисей! Вас требуют Алла Ярославна.
– Артемий Карпыч тоже там?
– Нет.
Леська постучался.
– Войдите!
Это был голос Аллы Ярославны, такой ясный голос, какого он у нее давно не слышал.
– Лесик! Как я по тебе соскучилась. Поди сюда.
Елисей подошел. Алла притянула его к себе и жарко поцеловала в губы.
– Садись.
Леська сел. Алла взяла его руку.
– Ну вот, наконец мы свободны. Артемий Карпыч согласился меня оставить.
– Как оставить?
– Навсегда. Мы разошлись.
– Вы уже не муж и жена?
– Понял, наконец, – рассмеялась Карсавина.
– Значит... Теперь ваш муж – я?
– Ну нет. Зачем же... Замуж я не собираюсь. Мы будем принадлежать друг другу столько, сколько нам захочется.
– Я хочу всю жизнь!
– Хорошо.
– Вы это как-то несерьезно говорите.
– Любовь на всю жизнь – это в наших с тобой обстоятельствах несерьезно.
– Почему?
– Да ведь я старше тебя на целых двенадцать лет.
– Это не имеет значения.
– Сейчас – да. Но лет через десять... Женщины очень меняются.
Вошла Вера Семеновна.
– Елисей! Идите на балкон.
– Плакать будете?
– Поплачу немножко.
Леська вышел на балкон. Пляж уже поостыл. Купающихся не было, но было много влюбленных. Они лежали у воды в одежде и, пересыпая ракушки из ладони в ладонь или выпуская из кулака струйку песка, говорили о любви.
Елисей думал о том, что он счастливее их всех, потому что ни у кого нет такой красавицы, как Алла Ярославна. Подумать только: она допрашивала Леську в тюрьме и могла подвести его под пулю. А вместо этого... Но какой-то червячок все же подтачивает Леську под сердцем.
«Конечно, теперь я ее муж. Пускай мы не обвенчаны, но все-таки муж. Ради меня она разошлась с Абамелеком. Но на что мы будем жить? Алла больна. Работать не сможет. А я? В лучшем случае я могу прокормить себя: одна голова не бедна. Но как я смогу обеспечить жизнь Аллы?»
Он подумал о том, что у нее уже нет даже намека на второй подбородок, который так ему нравился. И голос потерял свою свежесть... Ему было так жутко перед будущим, что, когда его снова позвали, он не успел согнатъ туман со своего лба.
– Бедный Леся! – вздохнула Вера Семеновна. – Он определенно у меня худеет.
Потом утерла глазки надушенным платком и спокойно выплыла из комнаты.
– Отчего мальчику взгрустнулось? – как-то по-матерински спросила Карсавина.
– Вы всегда будете называть меня мальчиком?
– До тех пор, пока это будет мне приятно.
Леська хотел рассказать ей о своей тревоге, но побоялся, что она, пожалуй, сочтет его мещанином. Но жить-то все-таки на что-нибудь нужно?
К ночи снова появилась Вера Семеновна. Оказывается, она чего-то еще недоплакала, и Леську опять отсылали на балкон, но ему это надоело. Он откланялся и пошел домой.
Дома его ждал Шулькин.
– Авелла, Елисей!
– Здравствуй. Ты от Еремушкина?
– Не от Еремушкина, а вместо Еремушкина.
– А что с Еремушкиным?
– Его послали в Скадовск.
– Да что ты? Как же он туда попадет?
– Очень просто: на рыбацком баркасе,
– Понятно.
– Теперь держи связь со мной.
– А что еще предполагается?
– Не знаю, Леся. Сейчас мы все ждем событий в Скадовске.
– Это произойдет скоро?
– По-моему, на днях. Ты заметил, сколько барж и буксиров подошло к нашему берегу?
– Нет. Я ведь живу от мельницы очень далеко.
– Вот-вот. Значит, теперь уже недолго, – сказал Шулькин, явно думая о чем-то своем.
7
Хотя сезон еще не наступил, Евпатория жила насыщенной жизнью. С самого утра пляж был полон. Недалеко от кафе-поплавка, как раз против «Дюльбера», покачивались на якорьках парусные лодки – «Посейдон», «Артемида», «Гелиос». Греки с обнаженными торсами аполлонов и гераклов, живописно полулежа на корме, приманивали более или менее моложавых старушек. А над пляжем стоял чудесный, ни с чем не сравнимый мягкий гомон летнего моря, где лепет, плеск и шипение легкой зыби сливались с детским ликующим визгом и сияющим смехом женщин. Люди наслаждались солнцем, морем, дюнами, и никто не думал о том, что в это время казаки, снявшись ночью на баржах, подошли к Скадовску.
Но Шулькин об этом думал. Больше того, он кое-что знал. Поэтому он пришел в подвал к Бредихину.
– Есть хорошие новости! Казаки наголову разбиты под Хорлами!
– Ну? Вот это здорово! Подробности известны?
– Пока нет. Знаю только, что высадились они в Скадовске и кинулись по суше на Хорлы, но Красная Армия сбросила их в море. На Севастополь драпанули жалкие остатки.
– Спасибо, дорогой. Это хорошо, что ты ко мне пришел.
Елисей подумал о том, что Еремушкин относился к нему сурово. Он приходил только тогда, когда ему что-нибудь было нужно, но никогда не приходил рассказать новости. А ведь он тоже вправе знать то, что они знают. Еремушкин ему не доверял. Это ясно. А вот Шулькин доверяет.
– Я тебе пока не нужен? – спросил Леська.
– Нет. Покуда нет. Когда понадобишься, я к тебе забегу. Ну, мир праху!
Это был коренной евпаториец.
Леська бросился к Шокареву. Еще за квартал ему почудился запах черного кофе.
– А-а! Леся! А я как раз собирался к тебе. Постой, что это за роба на тебе?
– А что? Ты видел ее много раз.
– Неужели?
– В студенческом костюме жарко, да и выгорит он на солнце в одну минуту, а эти штаны с рубахой выдержат самое адское пекло!
– Да, но это даже не парусина...
– Правильно! Это парус номер семь.
–
– Странно, очень странно.
– Чем же странно? Живу по средствам.
– Ну, займи у меня. Отдашь как-нибудь.
– Не хочу.
– Но ведь ты одет просто неприлично.
– Вполне прилично. Штаны как штаны. Даже с карманами. А на рубахе пуговки – золотые с орлами. Шик! Ну да бог с ним! Ты вот что скажи: зачем ко мне собирался?
– Да, да... Наконец-то мне удалось выяснить, что десант предполагается высадить в порту Скадовском.
Глаза Елисея стали железными.
– Все-таки удалось?
– С большим трудом, конечно, но удалось.
– И это точно?
– Абсолютно точно.
Елисей задохнулся. ..
– Джинабет! – выругался он по-татарски и вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.
Шокарев не побежал за ним, не попытался выяснить, что так возмутило его друга... Все было ясно. Ясно для обоих.
По дороге в «Дюльбер» Леська вспомнил о том, что тем же словом, но по-русски, обругал его когда-то Гринбах. Изменился ты, Бредихин, с тех пор. Совсем другой человек.
В «Дюльбере» уже не было часовых. Елисей побрел по коридорам первого этажа. Двери в «люкс», где обитал атаман, раскрыты настежь: там производили уборку.
– Так. Значит, информация Шулькина подтверждается.
Поцеловав руку Аллы Ярославны, он рассказал ей о разгроме белых под Хорлами.
– Ты полагаешь, будто это к лучшему? – задумчиво спросила Карсавина.
– Конечно. Если белым не удастся вырваться на материк, они в Крыму задохнутся.
– Не думаю. Если Крым будет самостоятельной республикой, он сможет существовать, как Болгария или Румыния. Здесь пшеница, баранина, рыба, виноград. А крымская Ривьера с купальнями и лечебницами! Вполне можно жить.
– Красные этого не допустят.
– А вот это – дело другое.
Пауза.
– А почему вам не хочется, чтобы пришли красные?
– Они задушат культуру. Куда, например, денется Блок?
– Куда? Но ведь «Двенадцать» у большевиков самая популярная поэма.
– «Двенадцать» – это уже не Блок.
Леська хотел возразить, но она вдруг прочитала тихим грудным голосом, которым обычно не говорила, но который берегла для стихов:
Ты в поля отошла без возврата.
Да святится Имя Твое!
Снова красные копья заката
Протянули ко мне острие.
Читала она с несколько подчеркнутой дикцией, но хорошо. Под конец голос ее подернулся легкой хрипотцой, и от этого стихи стали еще значительней:
О, исторгни ржавую душу!
Со святыми меня упокой,
Ты, Держащая море и сушу
Неподвижно тонкой Рукой!
– Чем я должен восхищаться? – сдерживая раздражение, спросил Елисей.
– Возвышенностью чувства.
– Какого? Религиозного?
– Поэтического.
– А что это такое?
– Этого не объяснишь.
– Я считаю поэтическим чувством высшую степень духовного переживания. А переживать я могу то, во что верю. Но если я не верю в бога, то как я могу восхищаться этими церковными заклятиями: «да святится Имя Твое» и «со святыми упокой»? А может быть, вы хотите, чтобы я склонил колени перед богоматерью, которая держит «море и сушу неподвижно тонкой Рукой»? Это после Галилея и Коперника?
– Но разве ты не восхищаешься сказками?
– Да, но я знаю, что сказка – это сказка. А Блок хочет заставить меня верить всерьез. И оттого все здоровое во мне протестует!
Алла Ярославна вздохнула:
– Ты очень примитивен, Бредихин. Это меня огорчает.
Леська молчал.
– Надеюсь, мы не рассоримся с тобой из-за Блока?
– Не знаю. Я вас очень к нему ревную.
Карсавина рассмеялась.
– Ах ты мой золотенький... Ну, как на тебя сердиться?
Она обняла его голову и крепко прижала к сердцу.
Вскоре у постели больной появился Тугендхольд. Карсавина пожаловалась ему на дурной вкус Елисея.
– Религия здесь ни при чем, – сказал Яков Александрович. – Возьмем иконы гениального Андрея Рублева. Почему они доставляют нам эстетическое наслаждения?
– Нам?
– Да, нам. Я, например, убежденный атеист, но когда я вхожу в мир Андрея Рублева, я становлюсь чище, лучше, мне хочется делать хорошее: все для людей, ничего для себя.
– Я Рублева знаю только по репродукциям, – неопределенно ответил Леська.
– Рублев, несомненно, человек глубоко верующий. Но вера его в бога это прежде всего вера в добро. Она достигла в нем такого напряжения, что действует на нас до сих пор и совершенно затмевает поповскую идею триипостасного божества и прочей нелепицы. От икон Рублева нам остается только легенда, и мы представляем себе Евангелие таким, каково оно и есть на самом деле: шедевром изящной литературы, как «Слово о полку Игореве» или «Калевала». Таковы же, если вдуматься, стихи Александра Блока.
– Не повторяйте имя Блока нашего всуе! – сказала, улыбаясь, Карсавина. – Этот юноша очень ревнует меня к нему.
– Вот как! И он имеет на это право?
– Все права во всех смыслах, – твердо ответила Алла Ярославна.
– Завидую! – воскликнул Тугендхольд. – Завидую от всего сердца.
И тут же начал прощаться.
– Надеюсь, вы еще заглянете ко мне?
– Может ли художник пройти мимо златокудрых венецианок Тициана?
Когда Елисей навестил Тугендхольда, Яков Александрович принял его сухо. Не то чтобы он влюбился в Ярославну и ревновал ее к Леське, но ему было неприятно, что такая во всех отношениях блестящая женщина приблизила к себе такого заурядного парня.
– Не нужен ли вам натурщик, Яков Александрович?
– Вы имеете в виду себя?
– Да.
– У меня уже есть натура: это Карсавина. Я думаю писать Леду, к которой в виде лебедя слетает Зевс.
– Кажется, такой сюжет уже кем-то использован...
– Не кем-то, а целым рядом великих мастеров: Леонардо да Винчи, Корреджо, Веронезе, Тинторетто.
– Вы хотите с ними состязаться? – вежливо, но упавшим голосом спросил Леська.
– Ничуть. Все, что я рисую или пишу, я делаю только для того, чтобы глубже понимать искусство живописи.
Елисей вышел из отеля и увидел у парадных дверей бричку, запряженную двумя серыми в яблоках. Кони показались ему знакомыми. Возница сидел, свесив ноги на улицу, и очарованно всматривался в пляж.
– Пантюшка!
– А! Елисей!
– Кого привез?
– Барышню Гунду.
Елисей подозрительно взглянул на Пантюшку и, не прощаясь, взбежал на второй этаж. Действительно, Гунда была у Карсавиной.
– Лесик! Эта девочка утверждает, будто ты ее жених.
– Я? Жених?
– Да, – сказала Гунда. —Ты обещал ждать меня два года, а когда мне исполнится семнадцать лет, мы поженимся.
– Ну, раз он обещал, значит, так и будет, – сказала Карсавина. – Елисей человек надежный.
Гунда встала.
– Спасибо, фрау, – произнесла она с величавостью королевы. – Я довольна беседой с вами.
Потом подошла к Елисею.
– Поцелуй меня.
Леська поцеловал. Гунда на поцелуй не ответила, красноречиво взглянула на Карсавину и ушла, слегка покачивая своим рыжим хвостом этруски.
– Не смущайся, Лесик, – сказала улыбаясь, Карсавина. – Avant nous – le déluge[7]7
«До нас – хоть потоп» – парафраз выражения Людовика XIV: «После нас – хоть потоп».
[Закрыть]. А девочка мне понравилась: смелая, волевая, без лирики. Типично германский тип.
– Зачема она приходила?
– Ясно зачем: проверить посты.
Алла Ярославна слегка призадумалась, потом сказала:
– Она, очевидно, никогда не улыбается.
– Правда? – оздаченно спросил Леська. Я как-то этого не заметил.
– И потом у нее между передними зубами щель. Это говорит о хищности. Такие женщины очень верны в любви, но если мужчина их обидит – берегись!
– Вы совсем меня не ревнуете, – грустно сказал
Леся.
– А зачем ревновать? Впереди еще целых два года.
Она несело глядела на Леську.
– Зато я вас ревную.
– К Блоку?
– Нег, уже к Тугендхольду... Может быть, вам нужны деньги?
– Нет. Деньги у меня есть. А кончатся – продам кольца, серьги, браслеты. Как-нибудь просуществую. До голода мне далеко. А кстати, Лесик, я хотела тебе сказать: ты очень плохо одет. Ну что это на тебе за рубище?
– Парус номер семь.
– Вот именно. Тебе нужно заказать себе летнюю пару из чесучи. Деньги я тебе дам.
– Спасибо, но я не сутенер.
Карсавина нахмурилась. Потом сказала:
– Ступай в угол.
Леська, смущенно смеясь, передвинул кресло в угол и уселся в него.
Пауза.
– Больше не будешь?
– Буду больше.
Алла Ярославна улыбнулась ему своей второй улыбкой.
– Ну, поди сюда.
– Не пойду.
– ?
– Я еще не отобиделся.
Карсавина так весело рассмеялась, что даже откинула голову с маленькой подушки на большую,
– Осторожно! Не делайте резких движений! – крикнул Леська и бросился к ней.
– Закрой дверь, – приказала она...
Но костюма Леська все же не заказал. Так и ходил по городу на всех парусах.
Жара стояла небывалая. Море было теплым, как ванна, и приходилось довольно долго шлепать по воде, чтобы почувствовать прохладу. Но на берегу в больших цинковых самоварах кипятились кукурузные початки. Рядом на табуретках стояли тарелки с крупной серой солью. Елисей купил один и побрел по улице, грызя янтарные зерна и высасывая сахарную сердцевину из кочана. Навстречу шло немало людей, которые также грызли кукурузу и тоже не видели в этом ничего предосудительного: Евпатория – город южный, и жизнь там протекает на улицах. И вдруг возникло лицо Шулькина.
Они пошли рядом, держа у зубов длинные желтые початки, точно играли на золотых флейтах.
– Есть большое дело.
– Интересно.
– Пошли в купальню.
Юноши заняли вдвоем один номер. Пол в номерах был сквозным, меж досок хлюпала тяжелая зеленая вода, а мокрое дерево пахло всеми устрицами на свете.
Выйдя на открытые террасы, Елисей бросился с перил в море, Шулькин нырнул с лесенки, потом они встретились, заплыли за ограду и здесь легли на спину.
– Наши партизаны, – начал Шулькин, – набрали силу. У них теперь три полка: Симферопольский, Феодосийский и Карасубазарский. Они отвлекают на себя беляков с Перекопского фронта. Ты понимаешь, как это важно для Красной Армии? Фрунзе обещал Ленину взять Крым к декабрю. Партизаны помогают командарму, а мы должны помочь партизанам.
– Понимаю.
– На том самом месте, где стояли казаки, – продолжал Шулькин, – теперь концентрационный лагерь. Туда пригнали пленных красноармейцев. Это остатки разбитого конкорпуса Жлобы. Что беляки думают с ними делать, не знаю, но мы получили задание спасти красноармейцев и перебросить к партизанам.
– Ты мне это так говоришь или со значением?
– Понимай как хочешь. Если не лежит к такому делу сердце, откажись. А вообще говоря, ты мог бы нам помочь,
– Чем?
– Мы про тебя все знаем. Например, то, что ты ходил в Саки к одной крестьянской девушке...
– Она утонула.
– Да, но родители живы?
– Живы.
– Вот они-то нам и нужны.
Леська перевернулся на бок и жадно всматривался в Шулькина.
– Нужно, чтобы ты поселился у них, как будто станешь лечиться в сакской грязелечебнице. Понимаешь? А на самом деле через тебя мы будем отправлять пленных политруков куда-нибудь в Отузы.
Они лежали на мягкой широкой волне, как на прохладных простынях. Время от времени Шулькин подымал голову, чтобы лучше слышать реплики Елисея, от этого тут же тонул, снова вскарабкивался на волну и снова отлеживался, расставив руки для равновесия.
– Ну как? Соглашаешься? Денег на расходы мы тебе, конечно, дадим.
Леська думал об Алле Ярославне.
– Конечно, если ты боишься, тогда не надо.
– Боюсь, но не белогвардейцев.
– А кого же?
– Родителей этой девушки. Ведь она утопилась из-за меня.
– Ах, во-он что! Я тебя понимаю. Я бы тоже боялся. В таком случае нет разговора.
– Я поеду в Саки!
Когда Елисей рассказал Алле Ярославне о новом задании, она спокойно произнесла:
– Я запрещаю тебе это делать.
– Как запрещаете?
– Ты, кажется, считаешь меня своей женой?
– Да.
– Ну, так жена твоя тебе это запрещает.
– Но почему?
– Тебя арестуют, а Богаевского с нами нет. Апеллировать не к кому.
– У меня такая ничтожная роль, что едва ли меня схватят.
– Но если роль так ничтожна, пускай ее исполнит кто-нибудь другой.
– Другому нельзя: у меня связи.
– Пауза.
– Сколько дней может продлиться операция?
– Не знаю. Но, во всяком случае, дело затяжное.
– Значит, я останусь одна?
– Я буду наезжать: это ведь всего 16 верст от Евпатории.
– А если твое незримое начальство тебе этого не позволит?
Леська молчал.
– Молчишь? Борешься между любовью и долгом? Решаешь проблему Шиллера?
Елисей молчал.
– Ну, что ж. Решай. А я в сторонке подожду.
– Алла! Дорогая! Неужели вы не хотите понять...
– О чем ты? Я все понимаю.
– Я люблю вас, Алла!
– Благодарю. Глубоко тронута.
– Вы иронизируете?
– Нисколько. Но ты думаешь только о себе.
– Леська молчал.
– Ну как? – спросила она после паузы. – Принял какое-нибудь решение?
– Я ничего не решал... Я пришел к вам, чтобы сказать, что я еду.
– Но ведь я прошу тебя не ехать.
– Не могу.
– Несмотря на мою просьбу?
– Да.
– Молодец. Уважаю тебя за это. Ступай, закрой дверь.
Леська кинулся к двери, захлопнул ее и собирался повернуть ключ.
– Ты меня не понял, Бредихин. Я имела в виду, что ты закроешь дверь с той стороны.
– Что вы, Алла.
– И никогда больше здесь не появишься.
– Но почему гяк жестоко? За что?
– Я не привыкла, чтобы мной швырялись.
Карсавина повернула голову к балкону и глядела на море.
Леська не знал, что сказать, что сделать. Все слова сейчас ничего не стоят.
– Ты еще здесь?
– Да... – хрипло ответил Леська.
– Уходи!
– Алла!
– Уходи, я сказала.
Голос Елисея стал тверже:
– Хорошо. Уйду. Но надеюсь, что вы никому не расскажете о той тайне, которую я вам сообщил?
– Можете быть спокойны.
Елисей постоял, потом медленно начал отходить к двери в надежде, что Алла Ярославна его вернет.
Но Карсавина не вернула.
8
Теперь Елисей оказался в абсолютном одиночестве. Рухнули две самых больших привязанности в его жизни: дружба с Шокаревым и любовь Аллы Ярославны. И в обоих событиях виной была революция. Но Елисей не мог ей изменить.
От Шулькина не было никаких сигналов. Очевидно, Леськино время еще не наступило. Хоть бы скорее!
Иногда Леська бегал из подвала к морю. Но теперь он оставался на пляже дольше положенного срока и не спускал глаз с балкона. Там, за гардинами, лежал самый дорогой для него человек на свете...
Однажды на балкон вышла Даша и повесила черно-бурую лисицу на спинку стула проветриться.
В другой раз вышел Сеня. Повертел головой, как птица, и заскучал. Наверное, Вера Семеновна интимничает с Аллой Ярославной. Как Леська ему завидовал!
Прошло два дня. На третий Елисей послал Карсавиной записку:
«Могу ли я Вас видеть? Умоляю...»
Ответ пришел на обороте:
«Нет!»
С восклицательным знаком.
Неужели это так серьезно? Но ведь не может такая женщина не понимать, что он не в силах поступить иначе? Должна же быть в человеке хоть какая-то боль за человечество? Благородство какое-то!
Так прошел третий день.
День четвертый.
Леська поднимается из своего подвала и, как лунатик, входит по ступеням на второй этаж. Мраморные перила белы до голубизны. Зеркальная дверь. Маленький коридор. Здесь его встретил запах знакомых духов... Вот, наконец, комната Аллы Ярославны. Окна глухо задрапированы. Розовая мгла. Пока Елисей осваивался с полутьмой, послышался голос:
– Сейчас же уходите.
Леська подошел к постели. Боже мой, как эта женщина осунулась! Только ли от болезни?
– Уходите немедленно.
Леська поймал ее руку, но она с силой вырвала ее.
– Не смейте меня касаться! Ступайте вон! Вы больше для меня не существуете.
– Не уйду.
Карсавина позвонила. Сейчас войдет Даша. Елисей покорно ждал.
– Даша! Этого господина никогда ко мне не впускать.
Елисей вышел. В коридоре провожал его запах карсавинских духов.
– За что она тебя так? – сердобольно спросила Даша.
– Не сошлись во взглядах.
– Как это «во взглядах»? На других девок взглядывал, что ли?
Сойдя в бельэтаж, Елисей остановился у парадной лестницы. Он чувствовал, что не может уйти из дорогого ему «Дюльбера» как ошпаренная собака. Вспомнился номер 24. Там жил Тугендхольд.
Яков Александрович сидел за столом и что-то писал своим рисующим почерком.
– А-а, Елисей? – приветствовал он Леську, не отрываясь от письма.
Леська сел на стул у распахнутой на балкон двери. Тугендхольд писал. Леська сидел тихо. Тугендхольд писал, писал. Леська глядел на его сухое нервное лицо, вспомнил почему-то Беспрозванного и вздохнул.
– Кто здесь? – испуганно вскрикнул Тугендхольд и обернулся. – Ах, это вы? Вы ко мне?
– Да.
– Я слушаю вас.
Яков Александрович встал со стула и подошел к Леське.
– Что-нибудь случилось?
– Побей, но выучи, Яков Алексаныч: что такое вкус?
Тугендхольд ничуть не удивился.
– Ах, милый! – сказал он серьезно. – Если б я это знал! Вкус подобен электричеству: все имеют с ним дело, но никто не знает, что это такое.
– Но ведь не может быть, чтобы вы, искусствовед, никогда не задумывались над вопросом о вкусе.
– Задумывался. И сейчас думаю. Но то, к чему я пришел, меня не устраивает.
– К чему же вы все-таки пришли?
– Боюсь, что вкуса не существует... Это очень грустно, но это так. В определенных слоях общества постепенно вырабатывается понятие о том, что прекрасно и что безобразно. Если вы хорошо усвоили отношение вашего круга людей к вещам, которые считаются прекрасными, и к вещам, кои числятся безобразными, значит, можете считать, будто у вас имеется вкус. Но и он с течением времени изменяется, ибо изменяется и та среда, которая создала его.
– Вы можете это доказать?
– В какой-то мере могу. Возьмем, ну, хотя бы образ библейской Евы. Вот взгляните на эту репродукцию.
Тугендхольд раскрыл папку и бережно вынул из нее гравюру, лежавшую сверху. Очевидно, тема Евы была у него разработана.
– Это рисунок монаха из Лимбурга. Пятнадцатый век. Ева в раю. Она еще девственница: змей еще не искусил ее заветным яблоком. Но обратите внимание: вся она тонкая, легкая, грациозная, однако живот как у беременной. Гегель объяснил бы эту особенность мечтой художника о подъеме народонаселения в маленькой его стране. Разве не схожим образом объяснил он свиные туши и прочие яства у Иорданса и Снайдерса победой Нидерландов над Филиппом II Испанским? Так возникла традиция. В живописи Яна Ван Эйка наша прародительница также появляется как бы беременная. И у Лоренцо ди Керди с Венерой, но и эта – Ева, та самая, которая вышла из-под пера лимбургского монаха, у Боттичелли в «Трех грациях» такие же формы, особенно у крайних: Ефросины и Аглаи. Средняя, Талия, стоит к нам спиной, но если бы она повернулась... Грация Ефросина, по всей вероятности, писана с Симоны Веспуччи, а если это так, то она была боттичеллиевой мечтой. Это с нее писал он впоследствии свою знаменитую Венеру.
Итак, вкус к женщинам с подчеркнутым чревом держится, как видите, довольно долго, чуть ли не столетия.
И вдруг появляется Микеланджело. Разрозненные итальянские города ведут борьбу с гораздо более сильной Испанией. Эта держава захватила Неаполь и Сицилию, разгромила Рим и осадила родину художника – Флоренцию. Микеланджело защищал свой город с оружием в руках. Но гораздо большую пользу принес он тем, что создал идеал итальянского юношества. Появляется статуя Давида, который вышел на поединок с Голиафом и победил его. Естествен вопрос: какой же должна была быть итальянская девушка той эпохи? Микеланджело ответил и на это: он создал Еву.
Тугендхольд со страшной силой выхватил из папки цветное изображение обнаженной женщины: гнедая кудрявая грива падает ей на широкие плечи; небольшие крепкие груди; втянутый мускулистый живот, могучее бедро; ноги, где щиколотки – не просто кости, а мослаки...
– Какая сила, а? И потом вот что: голова ее взята почти в том же ракурсе, что и голова Давида. Это гордый поворот упрямства и отваги. А выражения лиц... Они схожи. У Давида легкий испуг преодолевается сознанием того, что он вынужден, должен, обязан выйти на смертельный бой с чудовищем. В облике его опасение сталкивается с волевым началом. У Евы то же самое – глаза широко раскрыты от страха, и в то же время в них отчаянная смелость: будь что будет, а она все-таки нарушит запрет господа бога и вкусит от заветного плода. Вот вам уже совершенный разгром вкуса, завещанного художникам Европы немецким монахом. С его точки зрения эта женщина – образец безвкусицы. Но итальянское общество окунулось в большие события, и возник новый эстетический взгляд на искусство, новый идеал женственности.
– Простите, но ведь Мнкеланджело – человек Ренессанса. Значит, он перекликается с античностью!
– Ну и что же?
– Кажется, я говорю глупости, но мне думается...
– Что Ева всего лишь вариация Венеры? Ну нет! Вот вам Венера и вот сикстинская Ева. Венера действительно богиня. Любая черта в ней идеальна. При этом Венера холодна, как мрамор, из которого она высечена. А Ева? Эта жива каждой своей жилкой. При всей наивности ее, при всем ее неведении, в ней беспредельный секс. Перед нами деревенская девка из тех, к ногам которых падали князья и герцоги. Жутко сказать, но, при всем моем преклонении перед Венерой, я пошел бы на край света за... Евой.
– Да, да! И я тоже! – воскликнул Елисей так искренне, что оба они рассмеялись...
С этого дня Леська начал регулярно ходить к Тугендхольду, чтобы рассматривать микеланджеловскую Еву. И каждый раз, как только перед ним возникал ее образ, он чувствовал укол, в сердце. Ему казалось, что он когда-то видел эту женщину, и Леська стремился к цветной гравюре Тугендхольда, как на свидание с любимой.
Очень странное чувство овладевает нами в связи с некоторыми шедеврами искусства. У каждого культурного человека происходит встреча с каким-нибудь произведением поэзии, музыки, живописи, которое сопутствует ему в жизни как что-то очень родное, очень интимное. Таким произведением для Леськи стала Ева. Ни Маху Гойи, ни Лавинию Тициана, ни Олимпию Эдуарда Мане, ни колдунью Фелисьена Ропса – никого не мог он поставить рядом с Евой. Все эти красавицы были картинами, а Ева... В ней текла жаркая кровь, он слышал горячее дыхание этих широких ноздрей.
Тугендхольд обратил внимание на влюбленность Елисея в образ Евы. Он сжалился над ним и подарил ему второй экземпляр гравюры. С этим экземпляром Елисей и уехал в Саки.
Увидев Леську за штакетником, Агафья всплеснула руками и заплакала. Потом вытерла фартуком слезы, бросилась к нему на улицу, обняла и зарыдала. Елисей молча поглаживал ее плечо. Что он мог сказать?
Успокоившись, старушка повела его в дом.
– Зачем приехал? – спросила она по дороге.
– Хочу снять у вас комнату. У меня радикулит, врачи велят лечиться грязями, я и приехал.
– Да, да... Я ничего... А вот как сам-то скажет?
Сам пришел поздно. Сначала не узнал Леську в студенческой форме, но сразу же узнал на столе сороковку.
– Здравствуйте! – первым сказал Елисей и встал к нему навстречу.
– Как ты смел сюда заявиться? – грозно спросил хозяин. – Ты есть враг моему дому. Я убью тебя. Топором зарублю – и ничего мне не будет.
– Давайте сначала выпьем, дядя Василь, а уж потом станем ругаться.
Сизов взглянул на бутылку, словно только что ее заметил.
– Ты меня водкой не соблазняй, мерзавец! Ты загубил мою единственную дочку!
– Я ничем перед ней не виноват. Жениться я тогда не мог.
Агафья тем временем налила три стопки и поднесла одну хозяину. Тот раздувал ноздри, как бык: он еще не отбушевался, но водку принял и, не закусывая, приказал:
– Вторую.
После третьей сел за стол и заплакал. Ему налили новую – скорей бы напоить. Он опрокинул пятую и успокоился.
– Зачем прибыл? – спросил он почти трезвым голосом.
– Лечиться приехал. У меня радикулит.
– Утин, по-нашему?
– Утин.
– Ну, а я тут при чем?
– Сколько возьмете с меня за комнату?
Комнату ему, конечно, сдали: съезд в этом году плохой, потому что Крым отрезан от России.
Елисей поселился в комнате Васены. Первый день был днем сплошных страданий. Большая фотография девушки в траурной ленте и с пучком сухого чабреца до боли напоминала ему Еву: светлые раскрытые глаза, темно-рыжая коса через плечо, короткий нос с широкими ноздрями, крупный, сладострастный, извилистый, чуть улыбающийся рот. Так вот почему Ева показалась ему такой живой, чуть ли не знакомой! Боже мой!..
Леська присматривался в комнате ко всему, что касалось Васены. Вот тут висит ее красный сарафан с соляными обводами у выцветших подмышек. Это – ее кровать. Здесь она спала. Может быть, на этой самой подушке. У комода перед зеркалом она расчесывала косу. Рядом лежит коричневый бумажный веер. Такие веера, если они китайские, очень остро пахнут сандаловым деревом. Но веер этот русский и не издает никакого запаха. Раскрыв его, Леська увидел на перепонках надпись химическим карандашом, сделанную мужским почерком:
«Васена!
Я не такой, как все другие.
Я хочу тебя целовать-ласкать».
В пустой зеленой пудренице с фабричной камеей лежала записка: