355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Сельвинский » О, юность моя! » Текст книги (страница 14)
О, юность моя!
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:04

Текст книги "О, юность моя!"


Автор книги: Илья Сельвинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)

19

В гимназии начались занятия. Леська опять сидел на одной парте с Шокаревым. Как будто ничего не случилось. Но оба они были уже не те.

«Что я здесь делаю? – думал Леська. – Хоть мне через месяц девятнадцать, но я уже убивал, я видел тени без людей, целовал женщин, я член тайной организации «Красная каска». Какой я, в сущности, гимназист? Как говорит негритянская пословица: «Не тот мудрец, кто прожил сто лет, а тот, кто прошел сто городов».

Леська чувствовал себя зрелым, умудренным человеком, и, пожалуй, был прав. Так чувствовали себя многие молодые люди той эпохи, ибо обладали огромным жизненным опытом.

«Какой я гимназист? Разве я виноват, что скороспелка? А сколько было Онегину? А Кордиану Словацкого и вовсе пятнадцать. Мы все – чистейшие продукты времени»,– подумал он на языке политброшюр.

Леська сидит за партой. В окнах море, и у гимназистов такое ощущение, точно они занимаются в кают-компании океанского парохода... Какие уж тут синусы и косинусы, когда вот-вот на горизонте возникнут очертания Столовой горы африканского побережья?

По сегодня море злое, нехорошее. Осень в Евпатории плохая. Здесь нет ни берез, ни кленов, поэтому нет ни золота, ни багреца, и пушкинские строки:

 
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса, —
 

сюда никак не относятся. Дубы, увядая, становятся рыжими, коричневыми. Тополя тоже. А уксусные деревья, очень характерные для Евпатории, кажется, сразу же чернеют. Времена года в этом городе отмечает главным образом море – и вот оно какое: желчное, раздраженное, коричневая бурда.

Но в октябре греки с дикими криками тащат к воде на катках звонко пахнущие деревом молодежные шхуны, построенные на Греческой улице, и прохожие помогают им толкать какую-нибудь «Артемиду» или «Афродиту» к далекой пристани. «Элла до! Элла!» В октябре на пляже, где совсем недавно отдыхали курортники и теряли в песке обрывки любовных писем, рыбаки вытаскивают неводы, полные добычи, и зрелище серебряных, оловянных, свинцовых рыб, серых скатов, зеленых змеек и шахматных коньков полно такого возбуждения, что можно простить евпаторийской осени всю ее серость.

В октябре же приехал и остановился в «Дюльбере» известный искусствовед, видный сотрудник журнала «Аполлон» Яков Александрович Тугендхольд.

На двух Видакасов и одного Канаки это известие не произвело впечатления, но Володя и Леська заинтересовались.

Сеня Дуван привел их к Тугендхольду знакомиться.

У искусствоведа сидел художник Пастухов, и оба вспоминали о своей жизни в Париже. Хотя вежливый Яков Александрович принял мальчиков радушно, но тут же забыл о них и продолжал беседу с художником:

– А вы помните, дорогой? У нас тогда были две натурщицы. Прелестные девушки...

– Как же, как же, помню! – сказал, улыбаясь, Пастухов.

– Что же с ними сталось?

– Одна из них – моя жена, а другая – ваша.

Неделю спустя, в Публичной библиотеке, той самой, что построена в мавританском стиле, Тугендхольд читал лекцию о новой европейской живописи. Он говорил о тех, кто вошел в искусство после импрессионистов: о Ренуаре, Сезанне, Гогене, Ван-Гоге, Матиссе и Пикассо.

Перед Леськой открылся целый мир новой эстетики, которую не так-то легко было проглотить. Сначала все ошеломляло. Тугендхольд демонстрировал цветные диапозитивы, подчеркивая, однако, что они дают очень слабое представление об оригиналах.

Легче всего Леська воспринял Ренуара: художник был когда-то рабочим фарфорового завода, и эта специальность явно отразилась на его работах. Особенно хороша была обнаженная женщина, сидящая к зрителю почти спиной и повернувшая к нему голову. Тело блистало фарфоровыми оттенками, точно на нем отсвечивалось озеро. Но лицо ее Леське не понравилось: оно не было курносым, как и лицо Венеры. Зато курносым было лицо «Мадам Самари». Леська дал ей двадцать два года и решил, что это довольно солидный возраст. Но особенно заинтересовали его «Девушки в черном». Если приглядеться, то вся эта чернота состояла из темной радуги, а черноты в полном смысле слова там не было.

Сезанна он не принял абсолютно. Зато поразил его Матисс. Такого звона красок он ни у кого не видел. При этом они не имели оттенков и ложились самым отъявленным образом. Яркая краска всегда радует людей. Вспомните о маляре, который несет по улице ведро солнечного стронция. Как расширяются глаза у прохожих, как освещаются лица! Именно такое первобытное ощущение при всей изощренности Матисса вызывали в Леське его полотна. Что касается остальных художников, то Леська решил оставить их «на потом». Кстати, ему повезло:

Тугендхольд, оценив Леськино сложение, попросил его позировать.

После гимназии Леська шел к Тугендхольду, раздевался до трусов и сидел на стуле в невероятно неудобной позе: удобная Тугендхольда не устраивала. Зато Яков Александрович рассказывал ему всякую всячину. Особенно потряс Леську Ван-Гог, который в пылу яростного спора отхватил себе ножом кусок уха и, еще окровавленный, написал автопортрет.

От Тугендхольда шел он к Володе Шокареву помогать ему делать уроки, а поздно вечером приходил к домику с крылышками, садился на скамью и глядел на освещенные окна. Иногда там мелькала тень Кати.

Однажды в окошко постучался Голомб. Катя выпорхнула к нему так вдохновенно, что Леська все понял. Сердце у него сжалось дикой болью: уж этой девушке не придется погибать из-за глупости Майорки.

И все же Ван-Гога он не понимал, несмотря на его ухо. Зато глубоко чувствовал Поля Гогена с его Таити. Может быть потому, что Евпатория летом также изобиловала зноем и женщинами в шоколадных отливах. Тугендхольд научил его понимать прелесть негритянского примитива. Леське стала нравиться таитянка, у которой обе ноги – правые. Но искусствовед показал ему и удивительную тонкость таитянского искусства, хотя, впрочем, это был, вероятно, не столько бог негритянской эстетики, сколько утонченный европеец Поль Гоген: в картине «Рождество», где богоматерь и младенец – самые настоящие негры, на желтом фоне стоит черный ангел с зелеными крыльями и молитвенно сложенными руками. Тугендхольд обратил внимание Леськи на золотистость этого фона. По если всмотреться, то охра оставалась охрой, и никакого золота в ней не было. В чем же тайна этой кажущейся золотистости? Оказывается, мы привыкли видеть черные лики святых в золотых окладах, поэтому и лик негритянского ангела, взятый в охру, подсказывал зрителю золото.

Сложнее было понять Пикассо. Тугендхольд вел Леську к этому мастеру очень осторожно. Сначала он рассказал его биографию: сын художника, маленький испанец в четырнадцать лет написал портрет сорокалетнего мужчины с такой психологической глубиной, какая по плечу не всякому взрослому профессионалу. Все пороки, явные и тайные, о которых мальчик не имел никакого представления, четко проступили в портрете. Это был шедевр. Но что делать гениальному ребенку, умеющему уже то, к чему художники приходят только в зрелые годы? И вот двадцатилетний Пикассо стал писать исключительно в синей гамме. Его знаменитая «синяя серия» легко дошла до Леськи прежде всего своим содержанием. Нищий еврей с ребенком или атлет с худенькой девочкой, балансирующей на огромном шаре, хранили в себе боль и горечь настоящей жизни. Это Леська сумел оценить, и синий Пикассо ему понравился.

Потом опять Шокарев. Леська пытался объяснить ему все то, что он узнал от Тугендхольда, но Шокарев слушал лекцию Якова Александровича – и с него довольно. Впрочем, Ренуара он согласен был бы повесить в гостиной своей квартиры.

Тут впервые Леська почувствовал себя в чем-то богаче этого миллионера, хотя и не мог объяснить Володе, почему все люди у Пикассо должны быть синими.

– Яков Александрович, а почему серия Пикассо обязательно синяя?

– Потому что он писал ее синим карандашом.

– Но почему же именно синим?

– А вас больше устраивает черный?

Леська опешил. И вправду: сколько вещей написаны грифелем и даже углем, и он против этого не возражал. Почему?

– Потому что привык! – сказал Тугендхольд. – А привычка – плохой судья в искусстве.

Фраза эта запомнилась на всю жизнь. Впоследствии, будучи уже совсем взрослым человеком, Елисей не раз убеждался в ее правильности. Может быть, поэтому Леська стал следить за собой и легко воспринимал третий период творчества Пикассо. Речь идет о его знаменитой «Скрипке». От самой скрипки на картине остались только эсообразные ее отверстия. Но рядом с красками на холст налеплен кусочек афиши и вклеено немного песку. Песок означал побережье, афиша – улицу, а скрипка – кабачок, в котором пиликал какой-нибудь жалкий музыкант. Побережье очень естественно вошло в Леську, выросшего на пляже, да и все остальное показалось ему вполне жизненным.

– Действительность можно изображать по-разному,– говорил ему Тугендхольд. – Натуралистам кажется, будто фотография дает это точнее всего. Неверно. Жизнь существует не только во внешнем своем проявлении, но и в глубине, dedans – как говорят французы. Но даже чисто внешне жизнь объемна и обозрима во всех своих гранях. А что фотография? Один-единственный миг на плоскости. Что он может передать? Только намек. Пикассо же пытается создать образ одновременно во многих гранях и в самом кристаллизованном виде. Конечно, это на первых порах производит странное впечатление. Ну и что? Вольтер говорил: «Искусство должно быть новым, не будучи странным». Фернейский философ ошибался: все истинно новое всегда странно.

– Ты понимаешь, – говорил Володе Леська, – чтобы выразить то содержание, какое Пикассо вложил в свою скрипку, надо было написать две картины: одна – пляж и тумба с афишами, другая кабачок и музыкант, играющий в нем на скрипке. А здесь это в одной.

– А зачем мне эта экономия? – убедительно возражал Володя. – Я с удовольствием посмотрю обе картины вместо того, чтобы стоять перед этой одной болван болваном.

Вечером Леська, точно на службу, опять шел на Пересыпь и садился на скамью перед Катиным домиком. Но там его уже давно заприметили.

– Зачем вы сюда ходите? – спросила Катя.

– Когда я вижу тени в ваших окнах, мне кажется, что Васена жива.

– Не нужно этого, тихо сказала Катя. – Так можно с ума сойти.

* * *

После обеда Леська опять позировал Тугендхольду, который знакомил его с четвертым периодом творчества Пикассо. Теперь это был уже кубизм: безобразные бабы, точно вырубленные из бурого камня, стояли перед зрителем со своими треугольными щеками, квадратными грудями и восьмигранным брюхом. Леська вспоминал прелестное тело Гульнары и чувствовал глубокое отвращение к пикассовским венерам.

– Вы поймите, Леся: здесь Пикассо как бы возрождает скульптуру палеолита. Именно так работали наши пращуры. Посмотрите статуэтки из Вимендорфа и с Кикландских островов: тот же кубизм. Современный Пикассо.

– Но почему я должен восхищаться этими уродинами? Зачем мне палеолит? Эллины видели в женщине самое совершенное, что есть в природе. И это действительно так. Ни одно дыхание не могу поставить рядом с девушкой. Все они прекрасны. Каждая в своем роде. И это такое счастье! Почему же Пикассо хочет сделать меня несчастным?

Тугендхольд удивленно уставился на Леську:

– Вы, Леся, очень грубо подходите к искусству. Вы подходите с утилитарной точки зрения. Запомните, дорогой! Если на картине изображены яблоки, которые хочется съесть, значит, картина антихудожественна.

– Но если их изобразить полными червей, то меня от этого стошнит, хоть я и не думал о том, чтобы есть эти фрукты. И от этих пикассовских баб тоже. Не могу выразить точно, но вы, наверно, меня понимаете.

– Понимаю только то, что вы все еще не понимаете искусства. Безобразное так же принадлежит эстетике, как и прекрасное. И вообще в наше время критерий искусства – не прекрасное, а характерное.

Но знаменитый искусствовед не мог переубедить Леську: ведь он не видел Гульнары, когда она пробовала ножкой воду.

* * *

– Тебе надо пойтить до доктора Казаса и дождаться, когда там будет Ульянов, – сказал Голомб. – Ему надо сообщить, шо имеются раненые. Узнай, или он сможет приехать, и приходи до Галкиной. Я буду на тебя ждать.

– А куда надо Ульянову приехать?

– Это тебе знать не нужно. Будет нужно – скажут.

– Странное недоверие. Значит, ты теперь мое начальство?

– Начальство? При чем тут начальство? Ты связной, и я связной. Ты до меня, а я до другого человека.

Леська залег на пляже против дома Казаса и ждал появления Ульянова. Казас приехал в своем экипаже на дутиках, вошел в дом, и экипаж, блистая крыльями, удалился. Леська ждал до глубокого вечера. Ульянова не было. На другой день Леська из гимназии сбегал в больницу. Он уселся на деревянной скамье против двери, где обычно принимал доктор Ульянов. Ждал он долго, но дождался только того, что из кабинета вышел в белом халате все тот же Казас.

К нему кинулись больные.

– Борис Ильич!

– А! Бредихин.

– Скажите, пожалуйста: Дмитрий Ильич здесь уже не служит?

– Не знаю никакого Дмитрия Ильича, а если вам нужен ветеринар Андриевский, то его следует искать на бойне.

На бойне Леська с трудом узнал Ульянова: он остриг волосы под нулевку, сбрил усы, бороду, надел желтые очки и стал похож на счетовода уездной земской управы.

Ульянов стоял перед карей лошадкой с сильно вздувшимся брюхом и говорил цыганенку, державшему ее под уздцы:

– Эта кобыла не беременна. Вы ее опоили. Слышишь, с каким хрипом она дышит? Ее надо на живодерку.

– Не хочу на живодерку!

– Дело хозяйское.

Цыганенок заплакал. Дмитрий Ильич отошел к рукомойнику и подставил под струйку ладони.

– Господин Андриевский! – окликнул его Леська.– Я к вам по глубоко личному делу.

Доктор с любопытством взглянул на Леську, вытер полотенцем руки и отошел с юношей в сторону.

– Вам просили передать... просили... что есть раненые и что сможете ли вы куда-то такое приехать? Они говорят, что вы знаете куда.

Ульянов внимательно поглядел в Леськины глаза, помедлил и ответил очень тихо:

– Благодарю. Передайте, что приеду.

– Товарищ! – отчаянным шепотом заговорил Леська, боясь, что Ульянов сейчас уйдет. Мне нужен друг, понимаете? Чтобы он руководил моими мыслями. У меня, конечно, есть приятели, даже коммунисты, но они так же слабы в вопросах коммунизма, как и я.

Ульянов молчал.

– Так вот... Я хотел... Хотел бы иметь такого друга в вашем лице.

– Весьма польщен, – улыбаясь, сказал Ульянов. – Но систематически с вами встречаться не могу, а без этого какая дружба?

– Но тогда хотя бы ответьте мне на вопрос: что надо читать, чтобы стать коммунистом по убеждению?

Ульянов засмеялся.

– Ну, на этот вопрос ответить легко: всем известно, что для этого достаточно прочитать первые шестнадцать глав «Капитала».

– Ага. Замечательно. Завтра же прочитаю. Т

– Теперь второй вопрос: какой будет жизнь при коммунизме?

– А вот на это вам никто не ответит. Энгельс говорил, что люди будущего будут умнее нас и построят жизнь так, как им захочется.

Он кивнул Леське и снова пошел к цыганенку, который продолжал всхлипывать.

Леська направился к дому Галкиных.

– Голомб здесь?

– Здесь, – ответила Катя. – Посиди на скамейке.

Леська ушел к обрыву.

Вскоре появился Голомб и вопросительно остановился перед ним. Леська передал ему ответ доктора.

– Молодец! Теперь иди себе домой. Будет нужно, к тебе придут.

На следующий день в гимназии Леська узнал все, что скрывал от него Голомб. Во время большой перемены весь класс, не выходя в рекреационный зал, столпился вокруг Полика Антонова. Вчера у Антоновых был в гостях новый начальник контрразведки полковник Демин. Рассказывал, что в евпаторийском районе появилась шайка разбойников, которая совершает налеты на германские пикеты, останавливает поезда, груженные пшеницей, увозит ее в телегах и раздает деревенским беднякам.

– Какие же это разбойники? – удивился Леська.

– А кто же? – запальчиво спросил Нолик.

– Ну, как-нибудь все-таки иначе.

– Нэ вмэр Даныла – болячка задавыла! – засмеялся Канаки.

– Ну, и как же все-таки твои разбойники? – спросил Леська. – Хоть одного-то поймали?

– Нет еще, но уже многое известно.

– Что же, например?

– Например... Называется эта шайка «Красная каска», а спряталась она в каменоломнях у Володьки.

– Ай-ай-ай, Володька! Как тебе не стыдно!

– Тут не до шуток, – строго сказал Полик. – Атаманом у них Петриченко, бывший десятник Шокаревых. С ним и его жена Мария.

– Но если никого из них не поймали, откуда же все это известно?

– Ну, знаешь... Таких вопросов не задают.

– Военная тайна? – иронически спросил Леська.

– Да, тайна. Да, военная, – важно отчеканил Полик.

– Про Петриченко – это не тайна, – сказал Юрченко. – О нем уже легенды ходят. Страшный, говорят, озорник. Пришел он раз на базар, подходит к бабе, которая яйцами торговала, взял одно яйцо, разбил и вынул из него червонец. Потом взял другое – и опять червонец. Хотел купить все лукошко, но баба, ополоумев, опрометью кинулась домой все перебила, но червонцев не оказалось.

– Наверное, по дороге протухли.

Леська помчался к дому Галкиных. Голомб оказался там. Он сидел за самоваром и держал себя по-хозяйски.

– Знакомься, Бредихин. Это – Катюшина мама. Тоже Катерина, но Алексеевна, а моя – Васильевна.

– «Моя»... – ворчливо отозвалась Алексеевна. – Ты вперед женись.

– И женюсь. А шо? Это решено. Сколько можно! Мне уже на минутку двадцать четыре года.

– А вы-то русский? – печально спросила Леську Катерина Алексеевна.

– Русский.

– Вот видите... вздохнула старуха.

– Вы, мамаша, не убивайтесь! начал Голомб. – Шоб вы знали, самые лучшие мужья – евреи, а самые лучшие жены – русские. А как же? Вы только сообразуйтесь: еврей не пьет – это раз. Значит, ничего из дома не тащит, а все в дом, все в дом. А как еврей обожает своих малюток? Это вам не Тарас Бульба, мамаша. Так вот, русская жена с таким мужем в огонь и в воду! Еврейка, конечно, тоже. Но за это еврейка требует полного подчинения. А русская все отдает и ничего не требует. Теперь, мамаша, вы понимаете, какая с нас получится парочка? Бредихин, на воздух!

На улице Голомб, похохатывая, сказал:

– Антисемитизм – будь здоров, дай боже! Но я ее обломаю: старушка будет за меня цепляться всеми четырьмя руками. Ну, так что у тебя хорошенького?

Леська рассказал Голомбу все, что узнал от Полика Антонова.

– Молодец, Бредихин! – восхищенно воскликнул Голомб. – Это уже один раз Бредихин! Сколько Бредихиных бредихиновались, так такой еще не выбре... не выбере... тьфу!.. не ны-бре-ди-хиновался!

Леська улыбнулся. Голомб нравился ему все больше и больше. Сначала, правда, Леську отталкивала его развязность и чудовищный русский язык. Но постепенно он понял, что в этой развязности нет нахальства, а есть попытка замаскировать ту серьезность, с какой он работает в подполье. Что же до языка, то и в нем есть какая-то приятность: с Голомбом по крайней мере не скучно.

Теперь так, – сказал Голомб. – Завтра ты едешь на ветеринарный пункт, спросишь доктора Ульянова. А он скажет, шо тебе надо делать.

– Значит, ты все-таки мое начальство, а я твой подчиненный?

– А какое твое собачье дело, кто ты и кто я? Дело надо делать.

К ним вышла Катя.

– Майор, куда ты его посылаешь? Я боюсь за него. Он такой непутевый!

– Шо значит «непутевый»? Малахольный? Так скажи по-русски.

Он обнял Катю за плечи и прижал к себе. Девушка попыталась было отстраниться, но Голомб держал ее крепко, всей пятерней.

– Хорошая у меня Катя, а? Это не Катечка, а настоящее объядение. Завидуешь, Бредихин? Так вот: ты будешь иметь удовольствие делать вид, с понтом ты за ней ухаживаешь. Это нужно, шобы всем стало ясно, какого черта ты сюда шляешься. Ведь если выяснится, шо ты приходишь на свидание со мной, это получится такая золотая ниточка для полковника Демина – дай боже, будь здоров. Так шо можешь приносить ей цветки с вашей дачи, даже подарочки – ну, там косынку или поясок. Но если ты отобьешь ее у меня, Бредихин, если! только! отобьешь!..

Он сказал это так серьезно, что Леська вздрогнул.

– А зачем ему сюда ходить? Пересыпьские ребята поймают его как-нибудь и убьют до смерти.

– Никто его не тронет. Я объяснил ребятам, шо Васена утопилась из-за меня. Они все хорошо поняли: не могу же я взять за себя сразу обоих двох!

На ветеринарном пункте доктор Ульянов спросил Леську:

– Вы умеете править лошадью, идя с нею рядом?

– Сумею. В крайнем случае возьму ее под уздцы.

– Пойдемте.

Они пошли к бойне, и в Леську с невыносимой силой ударил запах дохлятины. Потом он постепенно различил в вечерней мгле коня с телегой, а на телеге мертвую лошадку со вздувшимся брюхом.

– В телеге оружие, тихо сказал доктор. – Его прикрывает этот конский труп, который мы выдаем за лошадь, погибшую от сапа. Это для патрулей. Вот вам удостоверение о сапе. Тут все в порядке: печать и подпись врача. Оружие повезете в каменоломню. Пароль: «Авелла!» Запомните?

– Еще бы!

– Возьмите склянку с нашатырем. Будете по дороге вдыхать.

Доктора окликнули, он пожал Леське руку и быстро удалился.

Леська тронул копя и, держа в руках вожжи, пошел рядом.

Патрули шарахались в стороны, как только Леська произносил: «Сап», и при этом нюхал бутылочку.

– Schmeller, schmeller! – кричали немцы, и он уже просто бежал за своей лошадью.

«Вот! – думал Леська. – Везу дохлую лошадь, и это называется «делать революцию». Скоро буду чистить нужники. А ведь еще так недавно – стычка под Ново-Алексеевкой, бой у Турецкого вала, бой на станции Альма... Неужели вся романтика осталась там?»

Наконец показались каменоломни.

– Ты куда, парень? – окликнул его чей-то голос.

– Авелла! – сказал Елисей в пространство.

Его осветили фонариком.

– Что привез?

– Сапную падаль.

– Удостоверение от ветеринара есть?

– Есть.

– Давай сюда.

Подошли люди, сбросили дохлятину на землю и стали убирать оружие. Елисей увидел винтовки, гранаты, ящики с патронами и части разобранного пулемета.

Лошадь увезли, а Леська спустился с Петриченко в каменоломни. Они шли, освещая путь фонарем «летучая мышь», пока не открылась довольно уютная пещера. Голый стол, табуреты и железная койка.

– Мой кабинет, сказал Петриченко и крикнул: —

Дина!

Появилась женщина в солдатской гимнастерке, покрыла стол двумя распахнутыми газетами, поставила холодную баранину, две чашки и штоф.

– Это вместо чаю. Чай мы еще не наладили. Не нашли, куда вывести дым, чтобы, значит, не выдавать себя до поры.

– До поры? – удивился Леська. – Да ведь все в городе знают, где вы укрываетесь.

– Одно дело знать, а другое – нащупать. Ну, за что пьем, гимназист?

– За атамана разбойников! – сказал Леська.

Петриченко расхохотался.

– Неужто меня так называют?

– Сначала так, а потом будут по-другому.

Выпили.

– Слыхал про великую новость? В Германии революция.

– Ну?! Ей-богу?

– Вильгельм слетел с трона и убрался к чертовой бабушке в Голландию.

– Что же теперь будет с нашими оккупантами?

– Крышка им будет. У генерала Коша пупок дрожит. Тем более нам необходимо действовать, чтобы они, уходя, не ограбили нас до подметки.

– Понимаю.

Петриченко налил вторую одному себе.

– С тебя хватит, – сказал он просто. – Твое здоровье!

Он выпил и поставил чашку кверху дном.

– Провиантом мы обеспечены. Одна продушина выходит во двор Белоуса, как раз у колодца, и вода будет. Вот только боеприпасов маловато. Придется возить сюда дохлятину каждый день.

– Ну что ж. Могу каждый день.

– Нет, тебе каждый день нельзя: ты приметный.

На обратном пути Елисей гоголем стоял на телеге и гнал коня резвой рысью. При встрече с патрулем он высоко поднимал ульяновскую бумажку, но его уже знали и не задерживали.

Дома, не заходя в комнаты, Леська пошел в сад и увидел огонек папиросы: на скамье сидел Андрон.

– Ты где шатаешься? – ворчливо произнес он.– Бабка тебя весь вечер ищет.

Леська сел рядом. Знает Андрон или нет о «Красной каске»? Сказать ему? Все-таки дядя. А может быть, он и сам член этой организации? Тогда Леське влетит за длинный язык. Нет, лучше помолчать.

– Родичи мы с тобой, Леська, а я ничего про тебя не знаю: кто ты, что ты? Есть у тебя, по крайней мере, барышня?

– Нет.

– Не врешь?

– Правда.

– Ну да... – грустно сказал Андрон. – Для ваших гимназисток ты не жених: от тебя рыбой пахнет.

– И революцией, – засмеялся Леська и добавил: – Благодаря тебе.

Но Леську тронуло родственное сочувствие Андрона. Ему захотелось быть откровенным, – ведь Андрон не то, что Леонид, который относится к вопросам любви слишком цинично.

– Ты понимаешь, Андрон, – сказал Леська. – Я боюсь, что родился каким-то уродом: какую девчонку ни встречу – тут же влюбляюсь. Самому противно.

– Ну, это смолоду у всех так, – добродушно усмехнулся Андрон. – Женишься – переменишься.

– Ты так говоришь, будто ты сам женат.

– А может, и женат. Ты-то почем знаешь?

– Ах, так! – разочарованно протянул Леська. – В каждом порту по жене?

Андрон вздохнул.

– Уж если речь о жене, то в другом городе искать не буду. Знаешь крымскую пословицу: «Хочешь жениться– езжай в Евпаторию». Таких девушек, как у нас, и в Одессе не сыщешь, – на все вкусы: русские, хохлушки, гречанки, караимки, – и одна лучше другой.

Леська вспомнил об этом разговоре на следующий же день.

Женская гимназия находилась против мужской, и на занятия, так же как и после них, по улицам плыли два потока: стальные шинели юношей и разноцветные пальто, шубки, манто девушек. Леська снова убедился в прелести евпаториек: из пяти – четыре красавицы. И вдруг он увидел Гульнару. Она вытянулась, похудела и шла уже не детской, а девичьей походкой, окруженная свитой влюбленных в нее подружек.

– Гульнара! – крикнул Леська, и сердце его окатилось варом: он понял, что все время любил ее, только ее одну.

Гульнара оживленно оглянулась, но, увидев Бредихина, вздернула головку и с увлечением защебетала что-то своим спутницам, словно ничего не случилось.

«Велю запороть тебя на конюшне!» – вспомнилось Елисею. До сих пор Леська не придавал значения этой фразе: конечно, она бросила ее не потому, что была княжной, а просто начиталась дешевых романов.

– Что это она с тобой так? – спросил Шокарев. – Была такая дружба...

– Не знаю.

– Впрочем, у девчонок бывает: когда они впервые начинают чувствовать себя взрослыми, им кажется, будто они королевы.

На уроке Леська был очень рассеян.

– Леся, – тихо сказал Шокарев.

– Ну?

– Мне нужно с тобой посоветоваться по очень серьезному делу.

– Пожалуйста.

– Приходи вечером.

Была суббота, а по субботам Леська к Шокаревым не ходил: уроки делали в воскресенье. Но уж если Володя просит...

Шокарев поставил перед Елисеем вазу с виноградом и айвой. Потом долго смущенно тер переносицу, глядя на друга робкими глазами.

– Понимаешь, Леся. Мы с тобой, конечно, недоросли, и не нашего ума это дело. Но сейчас такое время, что... Одним словом, я хочу вмешаться в судьбу моего отца. Не знаю, смогу ли, но хочу. Боюсь, что он совершит непоправимую ошибку. Ты слышал, что в Германии революция?

– Слышал.

– И что немцы отсюда уходят?

– Слышал и это.

– Но дело в том, что они не просто уходят, а из страха перед большевиками передают Крым своему врагу – Антанте. Французы получают базу в Севастополе, англичане – в Керчи. С Кубани двинется Деникин – это уже как бы для России.

Володя с болезненной внимательностью глядел в глаза Елисею.

– Уже сформировано крымское правительство, – продолжал Шокарев. Премьер-министр – Соломон Крым. Так вот, Елисей: моему отцу предлагают портфель министра торговли и промышленности.

– Ну-у? Поздравляю... – протянул было Леська.

– Спасибо. Но я думаю, отцу не стоит влезать в эту историю. А? Как ты скажешь?

– Не знаю. А почему ты нервничаешь? Папа – министр. Это такая честь!

– Какая это честь? Министр крымского уезда... Что-то вроде волостного старосты. Ты вот что скажи: насколько все это прочно? Каледина разгромили, Корнилова разгромили, в Германии революция – а там лежали наши деньги. Не все, но довольно много. А что, если разгромят Деникина? Если революция во Франции? Может быть?

– Может.

– Вот то-то! Придут красные, расстреляют все это правительство и моего папку заодно. А какой из него министр? Он ведь очень милый человек.

– Да. Милый.

– Ну, вот видишь. Нечего ему лезть в политику. Правда, Елисей?

– Пожалуй.

– Спасибо, дорогой. Я так отцу и скажу: Бредихин не советует.

– Ну, что ты! Какой я для него авторитет?

– Ты, твой дядя, твой Петриченко, все ваше подполье.

– Авторитеты? Для твоего отца?

– Во всяком случае, вы должны знать, что мой отец тут ни при чем!

– Ах, вот в чем дело! – засмеялся Леська. – Тебе нужна индульгенция!

– Ну зачем же так грубо?

– Нет, не грубо. И ты прав. Если твой отец не согласится войти в правительство, то нужно, чтобы народ знал об этом заранее. Это очень умно с твоей стороны, Володя.

– Уже уходишь? А виноград?

– Спасибо. В другой раз.

– Возьми с собой хоть веточку на дорогу.

– Ну, веточку можно.

Веточку Леська преподнес Кате. Но Майор сказал, что все это хорошо известно, а Шокарев роли не играет. Играют роль французский линкор «Жан Бар», который войдет в Одессу, и второй линкор, «Мирабо», который заявится в Севастополь.

Германцы исчезли почти незаметно: их эшелоны отбывали по ночам. Обстреливаемые «Красной каской», они не решались на контратаки: офицеры боялись своих солдат. За последние десять дней по всему оккупационному корпусу прокатились митинги: немецкие солдаты требовали освобождения политических заключенных и возвращения их на родину. Того же требовали и немецкие матросы, отказавшиеся ремонтировать линкор «Гебен», стоявший в севастопольском доке. Положение германского командования стало безвыходным: нижние чины рвались на родину; если их не увезти, они примкнут к большевикам и расстреляют своих командиров. И вот командиры уходят от одной революции, чтобы окунуться в другую. Но иного выхода не было.

Евпатория осталась без власти. На всякий случай полиция исчезла. Охрана города перешла в руки добровольцев.

Но никто ни на кого не нападал. Даже когда из тюрьмы выпустили всех заключенных, в городе не совершилось ни одного преступления.

Два дня длилось безвластие. Люди выходили на улицу в красных, лазоревых, сиреневых рубахах, которые надевали только на пасху, и торжественно лузгали семечки.

Обросшие грибами столетние старухи, которые никогда не выползали на воздух, тут высыпали с Греческой улицы и ковыляли по главной, оглядывая город. Он казался всем новым, невиданным, потому что здесь не было ни городовых, ни полицейского участка, ни суда, ни следствия. В эти дни пекарни выпекали хлеб, базар был полон мяса, рыбы, масла, работала электрическая станция, бани, оба иллюзиона, кафе и ресторан. Деньги шли всякие: николаевские многоцветные, выполненные великолепными красками на шелковистой бумаге; керенские двадцатки и сороковки, смахивающие на пивные этикетки; донские – с изображением черно-желтой георгиевской ленты и медных колоколов; даже махновские, на которых была отпечатана летящая во весь опор тачанка с надписью: «Хрен догонишь!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю