355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Сельвинский » О, юность моя! » Текст книги (страница 8)
О, юность моя!
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:04

Текст книги "О, юность моя!"


Автор книги: Илья Сельвинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)

12

Леську сунули в вагон с анархистами. Устин Яковлевич сразу его узнал:

– Шабер! Идите в нашу компанию, будем картошку есть.

Он стоял перед Леськой – высокий, какой-то даже изящный. На нем лихо сидел древний рыжий чекмень с коричневыми заплатами на локтях, а вместо пояса – веревка, точно у монаха. Бойцы Комарова выглядели куда богаче: у кого зеленый китель, у кого френч, у кого штатская тужурка с военными пуговицами, а у кого и бархатная блуза. Сам же Устин Яковлевич оделся бедно, то ли потому, что исповедовал чистое евангелие, то ли для того, чтобы бойцы не видели в нем стяжателя. Коммунизм он понимал как лозунг: «Равняйсь по нищему». Он и надумал быть таким «нищим».

– Что же вы? Гимназист! Сколько вас приглашать?

Леська подошел поближе и уселся на полу рядом с

Комаровым. Анархисты поставили «буржуйку», трубу вывели в единственное окошко, растопили чурками и стали печь картофель.

Леська с детства любил глядеть на пламя, вот и сейчас загляделся на огонь и впал в задумчивость. Невдалеке стояли четыре лошади, хрустя овсом и время от времени гулко стукая копытом по деревянному полу. Одна из них, совершенно красная, с лилово-заревыми отливами, повернула свою прекрасную голову к Леське и тоже загляделась, точно гадая: этот ли будет ее хозяином или остнется тот, прежний, который гонит в рысь, а облегчаться не умеет?

– Давно вы знаете Капитонову? спросил Комаров.

– Нет. Только вчера познакомился, – ответил Леська.

– А об ней изволили слышать чего-нибудь?

– Пока нет.

– Так вот: не пугайтесь, коли услышите! Эта женщина зарубила своего мужа топором.

– Почему?

– Просто по-человечеству. Супруг заставлял ее, извиняюсь, торговать своим телом и бил ее смертным боем, если она не приносила выручки. Как такую не оправдать? Вот мы и оправдали.

– «Мы»?

– Ага. Как раз я тогда был одним из присяжных заседателей, в то время время состоявши пастырем баптистов.

– Простите, Устин Яковлевич, но если так, почему же вы на войне? Ведь баптистам, насколько я слышал, запрещено проливать чью бы то ни было кровь.

– Запрещено. Но я с недавнего времени более не баптист.

– Как же вы так внезапно переменили веру?

– А такие вещи только внезапно и делаются. Читал я всякие такие книжки, а перешагнуть через все это не мог. Может, духу не хватало. А когда случилась эта история с Караевым – знаете, наверное? – я сразу поразительно все понял.

Леська покраснел. Смерть Караева образумила даже попика. Он вспомнил свой разговор с Гринбахом и стал как-то неприятен самому себе, хотя ни в чем упрекнуть себя не мог.

– А религия наша не самая худшая: у нас ни икон, ни облачений, никакого такого православного театра, где священник играет Христа, а дьякон – ангела. Попы работают у нас бесплатно. Собирались в неделю раз и хором пели:

 
Мы все войдем в отцовский дом,
И, может быть, уж вскоре... —
 

запел Комаров довольно приятным тенором.

 
Как счастлив тот, кто в дом войдет!
Рассейся, грех и горе!
 

Или вот эта:

 
Осанна божью сыну,
Ибо он так любит нас!
Соблюдем же, как святыню,
Свыше данный нам наказ.
 

Кое-кто из головорезов подхватил песню и пел ее истово, смиренно, как и подобает подлинному христианину, отрицающему кровопролитие. Пели довольно сносно, не пытаясь перекричать друг друга, как это делают в деревнях. Леська прилег, оперся на локоть и глядел на одного Комарова. Вскоре Комаровых стало двое. Потом четверо. Наконец, полная комната Комаровых.

– Спит! – тихо сказал Устин Яковлевич и приложил палец к губам. Пение прекратилось.

...Когда Леська проснулся, поезд стоял среди поля. Холодным огнем пылала заря, и от этого мир выглядел как-то особенно сиротливо. Но поле не было безлюдным: сотни молодух рыли окопы. Среди женщин ходили военные моряки и отдавали приказания. Вот мелькнул Гринбах. Он ходил по брустверу и что-то объяснял стоявшим на дне окопа. Потом и сам спрыгнул в окоп.

Каким чужим и далеким показался Леське его бывший друг, и в то же время как он вырос в его глазах... Очень не хотелось признаться, но в этом новом для Леськи человеке ощутимо отсвечивала революция.

К теплушке на паре вороных подъехала Тина.

– Ну-ка, где у вас тут наша гимназия? Не съели ее за ночь? А ну, давай на тачанку! Едем в город Армянский!

Леська спустился к Тине. Ему и в голову не приходило ослушаться.

И вот опять жеребцы начали свою грызню, и это казалось тем стихийнее, что мчались они теперь без дороги,

– Завтракал?

– Не успел.

Тина перевела аллюр на шаг, сунула Леське вожжи и принялась готовить завтрак. Леська увидел натюрморт, достойный всех «малых голландцев»: появилась крупно отрубленная багровая ветчина, кое-где пропитаннная зеленью селитры, полголовы русско-швейцарского сыра и строганина, взятая, очевидно, у сибиряков: на юге рыбу не строгают. Леська недоверчиво жевал нельму, стараясь угадать, с какой именно рыбой он имеет дело,

– В животике разберут, – в утешение сказала Тина.

Леська взглянул на нее внимательно и только сейчас понял, откуда эта вульгарщина: Тина зверски накрасила губы, щеки намалевала круглым румянцем под стать «яблокам» у карусельных коней, а брови толщенно растушевала погашенной спичкой.

– Зчем вы намазались? – брезгливо спросил Леська.

– Не нравится?

– Нет.

– Вчера нравилась больше?

– Да. Не люблю накрашенных.

– Слушаюсь, ваше благородье! – весело крикнула тина и отдала по-военному честь.

Затем достала носовой платок, плеснула на него из большого медного чайника и начала стирать краску, не жалея ни губ, ни щек, ни бровей.

– Ну, как теперь?

– Еще немного. Здесь и вот тут,

– А теперь?

– Теперь хорошо.

– Поцелуешь за это?

– Не могу. У меня невеста.

– Невеста без места, жених без ума, – сказала Тина, чтобы что-нибудь сказать. Потом высоко подняла чайник и стала пить из носика. – На! Пей! У меня чашек нет.

Леська хлебнул – оказалось пиво.

– Теперь опять я.

Она сделала несколько глотков и снова передала Леське чайник. Так они менялись несколько раз. Ела Тина с заразительным увлечением. Вообще все, что она делала, – делала с аппетитом. Леська смотрел, как вонзаются ее звонкие зубы в ветчину, как наливаются ее пышные губы, как она пьет большими звучными глотками, и думал: эта женщина зарубила топором своего мужа...

Вскоре их обогнал «фиат», в котором сидели Махоткин, Гринбах и актриса Светланова 2-я.

«Как она сюда попала? – подумал Леська. – А что же с театром? Ведь она была там примадонной».

Но вот вдали показались строения: Армянск. За все свои восемнадцать лет Леська никуда не выезжал из Евпатории. Городов он не знал, если не считать Мелитополя, и теперь каждое новое название вызывало в нем острое любопытство.

Армянск, или, точнее, Армянский Базар, оказался довольно уютным городишком. Никакого особенного базара, давшего ему имя, здесь не существовало и в помине. Зато он стоял ближе всех к Турецкому валу, и поэтому его облюбовали штабы нескольких красногвардейских отрядов.

Когда тачанка вошла в городок, Леську поразило обилие народа. Одетые кто во что горазд, но все с красными бантами, бойцы, составив ружья в пирамиды, стояли, сидели, лежали, и у всех на лицах одно общее выражение: ожидание новизны. Первый же приказ прозвучал громогласно, но без шутки: «К принятию пищи готовьсь!» Революция понимает юмор: раздался добродушный смех, но все потянулись к обмоткам и голенищам за ложками. Вскоре стали подъезжать походные кухни, возы и мажары. Привезли рисовую кашу, горячие пирожки с повидлом, сладкий чай. Конечно, ложек и кружек не хватило, все же накормили всех. Некоторые брали по две и три порции. На это никто не обращал внимания – может быть, впервые люди наедались досыта.

Потом отряды повзводно зашагали в синематограф – двухэтажный сарай с галеркой. Вороные подошли к самому входу. Тина, приказав первому встречному привязать лошадей, соскочила с тачанки и взяла Леську под руку. Леська резко отшатнулся: ему было стыдно.

В партере они сели рядом, Тина тут же схватила Леськину руку пальцы в пальцы.

Леська подчинился – благо в зале темно и никто не видитю. Стали глядеть на эстраду. Над ней – огромный плакат: по кумачу белыми буквами:

«У ПРОЛЕТАРИАТА НЕТ ИНОГО ОРУЖИЯ В БОРЬБЕ ЗА ВЛАСТЬ КРОМЕ ОРГАНИЗАЦИИ».

ЛЕНИН

Потом на эстраду вышел Самсон Гринбах и скомандовал: «Внимание!»

Разложивл перед собой на кафедре бумажки с цифрами и цитатами, он начал говорить. Речь его была посвящена моральному облику красногвардейца.

– Кто такой красногвардеец? Это человек, который делает благороднейшее дело: посвящает свою жизнь освобождению трудящихся и эксплуатируемых от гнета эксплуататоров.

Елисей вспомнил Самсона в гимназической тужурке. Он бойко отвечал урок у черной доски или цветной ландкарты. Так же бойко говорил он и сейчас. Чувствовалось, что речь свою он вызубрил назубок, и Леська угадывал в его голосе печатные строки:

– Первый уставн Красной гвардии был принят Выборгским райсоветом в апреле 1917 года. Цель Красной гвардии: отстаивание с оружием в руках всех завоеваний рабочего класса. Одним из таких завоеваний является интернациональный характер советского строя: охрана интересов трудящихся всех национальностей.

Бойцы слушали Самсона затаив дыхание. Многие из них впервые присутствовали на лекции. Хотя не все слова были им понятны, главное доходило: они должны вот этим штыком и этой гранатой драться за то, чтобы власть во всем мире и в Таврической губернии перешла к тем, кто в поте лица своего зарабатывает хлеб свой.

– Красная гвардия – самая идейная армия в мире! – говорил Гринбах. – В этом ее непобедимость. Вы смотрите, что делалось в Киеве. На стороне Временного правительства – юнкерские училища, школа прапорщиков, чехословацкий полк, организация георгиевских кавалеров, белоказаки и воинские части военного округа. Вдобавок из Черкасс направлено три батальона ударников. Генерал Рухонин снял с Юго-Западного фронта боевые подразделения и бросил их против большевиков. Как видите, все обученные, опытные люди, профессионалы воины! И это против рабочих, которые не имели никакой солдатской выучки. А чем кончилось, товарищи? Полным разгромом белогвардейщины! Почему? Потому что белые дрались за свои бриллианты, а красные – за жизнь, за судьбу, за будущее всего человечества!

Теперь Бредихин видел перед собой уже не гимназиста: это был настоящий политический вожак, и говорил он не зазубренное, а свое, кровное, которое было кровным и для всех бойцов. Леська подумал, что он, Леська, не смог бы выступить с такой речью: пороха не хватало. И опять в нем шевельнулось что-то робкое – среднее между страхом и уважением.

Две трубы, флейта и барабан, которые до этого исполняли в городе польки-кокетки, венгерки и краковяки, заиграли «Интернационал». Все встали и спели пролетарский гимн.

Это было время, когда народ все воспринимал впервые, как воспринимает юность. Несмотря на бои, на драную одежонку, на худые обмотки, бойцы чувствовали себя счастливыми. Жили с самого детства утлым бытом– кругом нехватка, будущего нет: если рабочий – сопьешься, если мужик – пуп сорвешь. И вдруг такая о них забота: вводят в понятие, заставляют думать обо всем земном шаре, а потом еще и концерт. Когда это они жили такой жизнью?

На сцену вышла Светланова 2-я. Забыв до лучших времен арии из «Сильвы» и «Цыганского барона», она спела революционные песни «Варшавянку» и «Замучен тяжелой неволей», собралась исполнить третью, как вдруг на ее лицо упала мокрая шелушинка: кто-то на галерке щелкал семечки и сплевывал в белый свет, куда попало.

– Занавес! – властно крикнула артистка и гордо ушла за кулисы.

Опустили занавес. В зрительном зале вспыхнул свет. На просцениум перед суфлерской будкой вышел Самсон Гринбах.

– Товарищи! Кто-то на галерке лузгал подсолнухи и плюнул лушпайкой в актрису. Вы – красногвардейцы, вы этого не сделаете. Так кто же это сделал? – загремел он патетически.

– Расстрелять такого! – раздался чей-то голос.

– Расстрелять! Расстрелять! – закричало множество голосов.

Комиссар одобрительно кивнул головой.

– Правильно!

И добавил:

– Если повторится.

В зале снова погасили свет. Концерт продолжался. Но Елисей не слушал: душа его рвалась за комиссаром. как он ему завидовал! Симка выходит перед бойцамив полном сознании своего авторитета, Он нашел нужные слова, нашел решение, которое, не расходясь с желанием массы, было все-таки его решением. Но почему он назвал шелуху «лушпайками»? Это не его словарь: он человек интеллигентный.

– Боец Бредихин, к выходу!

Леська вздрогнул.

– Боец Бредихин здесь?

– Здесь!

– К выходу!

Елисей стал пробираться между рядами. За ним пошла Тина.

В вестибюле ожидал их боец с берданкой.

– Ты Бредихин?

– Я.

– Немедля до командира.

Тина села на переднее сиденье, Леська с бойцом на заднее, и тачанка помчалась по узким улицам к опрятному особняку, одному из лучших в городе.

– Даю тебе, Бредихин, первое задание, – заговорил Махоткин. – Имеются сведения, будто Крымский банк рассовал золотой запас по самым невзрачным городишкам. Один из таких – Армянск. Так вот. Поезжай в казначейство. Тебе поручается реквизировать весь золотой фонд и доставить его в целости и сохранности, а мы уж переправим его в Симферополь. В случае сопротивления или нападения применить оружие. Все понял?

– Все.

– А тебе понятно пролетарское право реквизировать буржуйское золото?

Леська вспомнил Тину и ее реплику: «Я вернула себе свое!»

– Понятно.

– Правду говоришь?

– Правду.

– Вот и хорошо. Можешь быть вольным.

На улице по-прежнему стояла тачанка, но на ней уже установили пулемет. По обеим его сторонам поместились два бойца с берданками. На козлах, перебирая вожжи, сидел какой-то мужчина в штатском пальто, но в солдатской папахе из серой смушки.

– Будем знакомы, товарищи: я здешний ревком. Точнее, одна пятая ревкома, поскольку тут руководит «пятерка». Садитесь рядом. Поехали.

Тина стояла на тротуаре и сумрачно глядела на Леську. Он улыбнулся ей, но она не ответила. «Ревком» тронул жеребцов вожжами, и нервные звери взяли с места.

В лицо ударил ветер. Леська глубоко вздохнул и впервые почувствовал себя личностью: ему официально поручили большое дело, связанное с борьбой за революцию. От этого чувства все окружающее приобрело какое-то особое значение. Леська вспомнил стихи одного гимназического поэта:

 
А в поле пахнет рыжий мед
Коммунистических идей...
 

Стихи эти прежде казались ему нелепыми, но сейчас он подумал о том, что поэт что-то такое все же в них уловил. Что-то очень большое. Небывалое!

Леська всем телом повернулся к «Ревкому»:

– Скажите, товарищ: а что такое, в сущности, коммунизм?

– А кто его знает? – весело ответил «Ревком». – Есть коммунисты-индивидуалисты, есть коммунисты-анархисты. Я в этом еще не разобрался, сам плаваю. А спроси меня, что такое социализм, это я знаю крепко: ни буржуев, ни помещиков, а власть рабочая.

– А куда девать интеллигенцию?

– А интеллигенцию к стенке!

О крестьянстве забыли и тот и другой. Так оно и не узнало о своей социальной судьбе.

Подъехав к зданию казначейства, увидели на двери объявление: «ВРЕМЕННО ЗАКРЫТО».

– Ух ты! «Временно»... – сказал «Ревком». – Ты понимаешь, гимназист, в чем цымус этого вопроса? «Временно» – это значит революция. Скажи на милость! Он уже установил для нее сроки. Ах, гадина!

«Ревком» соскочил с тачанки и поманил пальцем одного из красногвардейцев.

– Боец! Ступай и приведи ко мне дворника.

Красногвардеец с берданкой вошел во двор.

– Народ знает все. От него не укрыться. Поимейте это в виду, молодной человек. Мало ли что придетсяв жизни.

Появился дворник.

– Фамилия? – строго спросил «Ревком».

– Васильев, – неестественно высоким и в то же время жирным голосом ответил дворник, точно он наелся крутых яиц.

– Имя?

– Федор.

– Отчество?

– Никитич.

– Род занятий?

– Дворники мы.

– У революции дворников нет. Будешь отныне прозываться «комендант». «Комендант казначейства»! Крепко? Так вот, товарищ комендант: хочешь пособить народной власти?

– С дорогой душой! – заорал Никитич, когда понял, что расстреливать его не будут. Он сильно кашлянул и вернул себе свой голос.

– Вот тут написано, что казначейство закрыто. Допускаю. Ну, а куда же девалось начальство? Сам-то где? Сбежал? Дома его нет, комендант.

Никитич хитровато усмехнулся:

– Да по форме вроде и сбежал, а на самом деле у меня в подвале хоронится.

– У тебя? Здесь?

– Ага.

– Вот это расчудесно! Вот это по-моему! Молодец, Никитич,– сохранил зверя для нашей охоты. Пошли, Никитич!

Начальник казначейства лежал в постели под лоскутным одеялом.

– Чем страдаете, дорогой?

– Малярия у меня. Трясет так, что просто сил нет.

Действительно, у несчастного зуб на зуб не попадал,

и вообще вид у него был самый плохой.

– Малярия? Хорошо. Очень хорошо. А только почему вы, господин, валяетесь в этом подвале, когда у вас есть мировая квартирка на Перекопской улице, дом номер четыре?

Казначея начало трясти еще сильнее.

– А разве вы меня знаете? – спросил он. – Может быть, с кем-нибудь путаете?

– Может быть, – сказал «Ревком». – А меня вы знаете?

– Впервые вижу.

– А я как раз доктор. Буду вас лечить. Ну-ка, садитесь! Да не на кровати: тут мне совсем не с руки вас выстукивать. Садитесь вон на тот стул.

– Не могу... вяло протянул больной. – Сил нет...

– Садись! – грубо прикрикнул на него «Ревком».– А то я так тебя выстукаю – не обрадуешься.

Казначей, испуганно покосившись на кровать, довольно бодро пересел на стул. Но косой его взгляд не пропал даром. «Ревком» кинулся к постели, поднял тюфяк, и все увидели на сетке два кожаных мешка, лежавших впритирку один к другому, точно два черных поросенка.

– Золотишко! – сказал «Ревком» умиленно. – Золотишко...

Он развязал один мешок, запустил туда могучую руку, набрал полную горсть царских пятерок и жаркой струей высыпал их обратно.

Леська, широко раскрыв глаза, увидел Клондайк и трапперов, которые увозили золото сначала на полярных собаках, потом на лодках, свергающихся в бездну с водопадов, наконец, на колесных пароходах с длиннющей трубой, чтобы в конце концов пропить его в любом салуне.

– Боец! – крикнул «Ревком». – Снеси мешок в тачанку. А ты, гимназист, возьмешь второй.

Красногвардеец, закинув берданку за плечо, схватил в охапку одного «поросенка» и понес его к выходу. Леска – за ним. Когда они вышли на улицу, там уже собралась толпа. Елисей подошел к тачанке и свободным движением бросил мешок прямо под пулемет, но красногвардеец кинул неладно: его мешок плюхнулся о крыло, треснул по шву и упал на мостовую. Из него хлынуло солнце и, веселя всех своим горячим блеском, покатилось каплями кто куда. «Оказывается, – подумал Леська, – когда золота много, оно отливает красным».

Толпа бросилась подбирать. Еще бы: тут катилось человеческое счастье...

– Не смейте! – отчаянно закричал Леська. – Это деньги народные!

– А мы сами кто? Не народ? – засмеялся кто-то.

«Ревком» сорвал с головы папаху и крикнул:

– Граждане Росии! Все собранные монеты сыпьте сюда. Я член ревкомовской пятерки товарищ Воронов.

Какая то часть толпы потянулась к шапке и набросала в нее довольно много золотых.

Когда разодранный мешок был уложен на свое место, когда Воронов осмотрел все пространство под тачанкой и вокруг, когда, влезши на облучок, пронзительно оглядел чуть ли не каждого из толпы, лошади тронулись. Только теперь в воротах возник уже совершенно выздоровевший казначей, пытаясь угадать, куда увезли его сокровища.

– А тебе, боец, расстрел полагается, – сочувственно сказал красноармейцу Воронов. – У нас ведь тюрем нет и не будет.

Леська вспомнил крейсер «Румыния». Как у них все просто! А ведь, пожалуй, в самом деле красноармейца расстреляют...

Елисей решил всю ответственность принять на себя. Как только подъехали к штабу, он схватил разодранный мешок и, уложив его на руки, как младенца, вбежал в особняк первым.

За столом сидели Махоткин и Гринбах. Они пили чай со связкой сушеных яблок вместо сахара.

– Рапортуйте! – сказал Махоткин.

– Да уж не знаю, как рапортовать... Вина, в основном, конечно, моя. Надо было оба мешка нести мне самому. А я...

Он рассказал всю историю.

– Эх, шляпа! – раздраженно выругался Гринбах, – Даже этого нельзя тебе поручить.

– Шляпа-то шляпа, – смеясь поддержал Махоткин.– А красногвардейца не виню: откуда народу знать, сколько весит золото?

Вошел Воронов, неся полную папаху червонцев. За ним красногвардеец с исправным мешком. Все это возложили на стол.

Гринбах и Бредихин переглянулись.

– Ну, как? Доложил, гимназист? Давайте считать убытки.

– Товарищ боец! Будьте за часового! – приказал Махоткин. – Станьте у дверей и никого сюда не впускайте. За неисполнение – расстрел.

Махоткин и Воронов принялись считать наличность первого мешка, чтобы выяснить, сколько вообще должно быть в мешке золотых монет. Они укладывали пятирублевки в столбики по десяти штук. Леське тоже хотелось считать, но он не посмел.

– Пятьдесят. Пятьдесят. Пятьдесят.

Вскоре стол весь был уставлен маленькими золотыми колонками. Иногда какая-нибудь пятерка срывалась и катилась по полу.

– Лови золотинку! – кричал Воронов.

Елисей бросался к монете и приносил ее на раскрытой ладони, как золотую рыбку. При всей ненависти коммунистов к «презренному металлу» этот металл заставлял относиться к себе с уважением. Люди, которые до сих пор обладали в жизни только двумя-тремя монетами подобной ценности, возбужденно купали руки в горячем золоте и время от времени похохатывали нервным смехом.

Когда золота много, оно, оказывается, отливает таинственным красноватым светом. Таинственным потому, что, если поглядеть на него в упор, – желтое и только. Но стоит чуть-чуть отвести глаза, и золото вспыхивает красноватым ореолом, который воспринимаешь боковым зрением. Леська перебегал глазами из стороны в сторону – и тончайшее алое пламя металось от него вправо и влево. От этого почему-то становилось жутко...

– Почему золото отливает красным? – спросил Леська, ни к кому не обращаясь.

Ясно почему, – ответил Махоткин, – на нем кровь.

– А вы знаете фокус с головой его императорского величества? – хихикая, спросил Воронов.

Он взял одну монету, положил ее царским лицом вверх и, прикрыв ладонью профиль, оставил темя, затылок и ухо. От этого ухо стало подслеповатым глазком, а затылок – рылом.

– Свинья! – захохотал Воронов. – Истинная свинья!

– Шестьсот штук свиней! – провозгласил Махоткин. – Три тысячи рубликов, иначе говоря.

– Завязывай, гимназист! Стоишь, ничего не делаешь

– Вы меня не приглашаете...

– Это на польку приглашают, а к работе сами рвутся. Если, конечно, дело революционное.

– Давай худяка! – скомандовал Воронов.

И снова музыкальные струны золота, и снова монотонный счет. В разорванном мешке оказалось пятьсот пятьдесят.

– Считайте в шапке! – крикнул Воронов и плеснул из папахи пламя на стол. – Убытки, видать, будут невелики. А что пропало, то все пошло народу, а не буржуятине.

– Пятьдесят, – объявил Гринбах.

– Последние пятьдесят! – взволнованно сказал Махоткин. – Итак, ровнехонько шестьсот – до одной копейки. Ни один золотник не пропал.

Люди глядели друг на друга словно зачарованные.

– Вот это да! Вот это, братцы, революция!

* * *

Уже два дня, как Леське не давали никаких поручений, и, не зная, куда себя девать, он пошел по направлению к Турецкому валу.

«Воюю, как Пьер Безухов!» – не без юмора подумал Леська.

Степь поблескивала солончаком, и пахло от нее морем.

По дороге на Перекоп мажары везли женщин, едущих рыть окопы. А навстречу, от перешейка, в глубь Крыма разорванной цепочкой шли беженцы. Леська подошел к самой дороге, высмотрел проходящую телегу, вскочил на нее и поехал на север. Возница искоса взглянул на него, но ничего не сказал и только чмокнул на лошадей. Женщины тоже не обратили на него внимания, – навалившись на плечи соседок, они старались доспать недоспанное.

Леська оказался рядом с какой-то молодкой в мужском пальто и цветастом платке, надетом на шерстяной. Франтиха уютно зарылась в свою товарку и сладко посапывала. Над степью летали хищные птицы, высматривая падаль. Потревоженные суслики то и дело выскакивали из своих норок и с откровенной любознательностью глядели на дорогу. От этого нежного утра, от морского запаха, от женщин, птиц и сусликов, от своих восемнадцати лет и ощущения чего-то векового во всем, что делалось в степи, Леська испытывал наивное счастье...

Но вот женщины зашевелились: у кого-то из них заныло правое плечо, и они тут же, без всякой команды, но всем строем перевалились на левые плечи. Молодка, сидевшая с краю, рухнула спросонья на Леську и, не раскрывая глаз, удобно устроилась на его плече. Леська слышал на своей щеке дуновение ее ноздрей, – и теперь счастью его не было предела. Он смотрел на ее ресницы, русые, с обгорелыми кончиками, на твердый носик бабочкой, на линию губ, такую свежую, точно они никогда не знали поцелуя, – и подумал о том, что эта женщина стала ему дорогой, что он ее вовеки не забудет и что в той доверчивости, с какой она, незнакомая, прильнула к нему, тоже есть что-то огромное, народное, мировое...

Вскоре женщины снова перевалились с левого плеча на правое. Молодка открыла глаза – они были серыми, – поглядела на Леську крупным планом, улыбнулась ему и, застыдившись, прислонилась к плечу подружки. На щеке ее оттиснулась пуговица гимназической шинели.

Леська сидел обиженный, как ребенок, у которого отобрали куклу. Сейчас вполне естественно было бы прилечь на плечо молодки. Вряд ли она стала бы сердиться. Но он почему-то струсил. Так и сидел. Один-одинешенек.

От нечего делать стал разглядывать беженцев. Здесь были целые семьи с детьми, которых везли на ручных тачках, несли на руках, на шее, на спине. Но больше одиночек. Один из них показался Леське знакомым. В коричневой бекеше и черном купецком картузе, он нес на хребте мешок, а через плечо гусли. Ну да, это Агренев-Славянский.

– Вадим Васильич!

Беженец остановился и стал озираться: кто бы это мог его окликнуть? Леська слетел с мажары и побежал к нему,

– Леся? Какими судьбами?

Они расцеловались.

– Вы в Симферополь? спросил Леська.

– Все равно куда, только бы не у немцев. А еще противнее у гайдамаков. Нет, вы подумайте: гайдамаки помогают Германии захватить Малороссию!

Агренев опустил на землю мешок, который тут же принял очертания сундучка.

– Присядьте! – пригласил он Бредихина и сел на краешек сам.

Леська уселся рядом.

– Что же вы собираетесь делать?

– Поступлю куда-нибудь учителем. Вы думаете, очень было приятно выступать в этом «Гротеске» с босоножками и медведями? У меня искусство серьезное! Понимать надо!

– Да, да. Понимаю. Мне нравится ваша идея о революционном характере Ильи Муромца.

– Почему моя идея? Никак не моя. Вы поймите: на каждую тему былин приходится в среднем по сорок вариантов. Есть среди них запрещенные. Так вот: каждый, кто прочитает эти запрещенные, великолепно разберется в них и без помощи «моих» идей. Но где и с кем об этом говорить? На былинах налипло столько казенщины, что просто уму непостижимо. Как нужно ненавидеть правду, чтобы так распорядиться сокровищем духа народного!

– Но ведь Муромец во многих былинах действительно был предан князю, как самый ревностный телохранитель.

– Был! В том-то и дело, что был, А когда? До семнадцатого века. Но как только появился Стенька Разин, произошло коренное изменение: Илья принял облик бунтаря и из мифического образа превратился в образ исторический.

Обогнув мажары, на дорогу выкатился автомобиль марки «фиат», весь в штыках и с пулеметом на заднем сиденье. Охраны было много, и вся она стояла, опираясь на винтовки. Леська вскочил и поднял руку. Машина подошла вплотную. Остановилась.

– Вы куда, Алексей Иваныч? В Симферополь?

– Ага. Золото твое везу. А ты что тут делаешь?

– Довезите человека до города.

– Оружие есть? – строго спросил Агренева Махоткин.

– Нет, нет! Что вы!

– Ну, тогда садитесь. А ты, гимназист, вот что: пойдешь на тачанке в разведку. Скажи комиссару: я приказал.

Автомобиль подхватил гусляра и умчался. Леська глядел ему вслед и видел человека, который несся в глухое одиночество, хотя было ясно, что он прав и настанет день, когда люди это поймут. Но сейчас России некогда думать даже об Илье Муромце. И эта маленькая несправедливость эпохи, тонущая в огромной справедливости революции, охватившей судьбы миллионов, ни в ком не вызовет горечи. Бедный, бедный Вадим Васильич...

Леська вздохнул и, подождав новую мажару, устроился рядом с кучером. Смотреть на женщин Леська опасался: он уже понял всю слабость своей натуры.

Когда добрались наконец до траншей, Леська увидел Гринбаха, молодцевато сидевшего на красном коне. Конь, жеманно переступая передними ножками, стоял перед группой анархистов.

– Старообрядцы – народ занятный! – посмеиваясь, говорил Гринбах. – Есть такой анекдот. Однажды во время русско-германской войны командование российской армии мобилизовало даже старообрядцев. Вот один из них попал на передовую. Немцы перед атакой, сами понимаете, начали артподготовку. Летит «чемодан» – бах! Крики, стоны, кровь... Старообрядец удивленно выскакивает на бруствер. Увидел цепь наступающих немцев и кричит им: «Вы с ума сошли? Тут же люди сидят!»

Все расхохотались.

– А чему вы, собственно, смеетесь? – спросил Леська. – Этот старообрядец был совершенно прав. А мы, морально изуродованные чудовища, привыкшие к человеческой бойне, видим в его правоте одно смешное.

– Ты опять за свое? Христосик! – повернулся к Леське Гринбах. – Чего тебе надо на фронте?

– Не твое дело! – грубо ответил Леська.

– А вы напрасно, комиссар, с ним эдак разговариваете, – сказал Устин Яковлевич. – У товарища душа есть. Нынче это ценить надо.

– Ух ты, какой разговор – прямо з-зубы болят!

– И Виктор здесь?

– И Виктор. А куда же ему деться? – сказал Груббе, подавая Леське руку. Ты вот, комиссар, его ругаешь, а он за тебя какой помер выкинул. Помнишь? Вся Таврия про это гудела!

Леська опустил веки.

– Если бы речь шла обо мне, – сказал Гринбах, страшно побледнев, – я бы ничего, кроме благодарности... Но вопрос о революции. И мы тут не ученики евпаторийской гимназии, а идеи. Тебе, Виктор, этого не попять, а Бредихин, конечно, понимает. Понимаешь, Бредихин?

– Того, что человек превращается в идею, я не понимаю и понимать не хочу. Но я понял то, что ты сам о себе думаешь, – и это меня с тобой примиряет.

– Да. Думаю, что я идея. Не хочу в себе ничего человеческого. С корнем вырываю! Ненавижу это в себе! Благодарность, снисходительность, милосердие – все это не для пролетариата. Потом, потом! Когда-нибудь!

Он хлестнул коня и ускакал, тряся локтями.

– А ездить, между прочим, не умеет, – заметил кто-то.

– Научится. Разве тут его сила? – задумчиво произнес Устин Яковлевич. – Человек он зарный, себя не жалеет, все только об революции мечтает. Что на него серчать? Дай боже всем нам вот эдак. Мы их, явреев, били, погромы устраивали, а они вон каковы оказались на поверку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю