Текст книги "О, юность моя!"
Автор книги: Илья Сельвинский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)
24
Когда «Синеус» бросил якорь в евпаторийской бухте, было еще рано, но уже припекало. Леське не терпелось вступить на родной берег. Он стоял у борта и прежде всего поискал глазами виллу Булатовых, где никого уже не было, кроме, пожалуй, одной старухи; затем перевел взгляд на район Пересыпи, где стоял домик, в котором тоже никого уже не было, кроме старухи.
Но вот спустили ялик. Бредихин сел за весла. Шокарев у руля. Юноши взяли курс на пристань «Русского общества». Поднявшись наверх, друзья, не сговариваясь, направились в сквер и уселись на скамье у моря, под городскими часами, которые остановились. Перед ними качалась на якорьке «Карамба».
– Зачем она тут стоит? – спросил Елисей. – Ее надо вытащить и поставить в каком-нибудь сарае.
– А кто это сделает? Хозяев-то нет.
– А мы с тобой? Кто строил ее, тот и хозяин.
Помолчали. Каждый из них думал о судьбе погибших на этой яхте. Леська позавидовал вещам: они не так легко гибнут, как люди, и ничего не помнят...
Прошло, вероятно, довольно много времени, судя по тому, что через сквер просеменил татарчонок с криком:
– Су-чи!
Он нес на плече большой графин толстого стекла, завязанный чистой марлей, а внутри качалась тяжелая, как зеркало, вода со льдом и ломтиками лимона.
– Улан! Ке мунда! – крикнул Леська.
Татарчонок ополоснул стакан той же драгоценной влагой и налил Леське.
– Какая власть у нас в Евпатории? – спросил Леська.
– Не знаю. Советский.
– А кто именно в ревкоме?
– Не знаю. Девятка.
В высоком приморском здании, где прежде была гостиница «Бориваж», а теперь заседал ревком, за большим письменным столом, поставленным в холле, дежурил Дмитрий Ильич. К нему мог войти каждый, сесть и слушать дела, которые приходится решать. Иногда слушатели вмешивались в беседу и давали советы, чаще всего дельные: ибо в эту комнату приходили люди серьезные – им было что сказать.
Елисей и Володя тихонько вошли и уселись от стола поодаль. Ульянов не обратил на них внимания: он разговаривал с греческим послом Попандопуло. Посол требовал, чтобы греческим подданным разрешили выезд в Грецию. Ульянов разрешил. Но посол требовал далее, чтобы их выпустили со всем имуществом, а этого ревком разрешить не мог.
– Господии Попандопуло! Рыбаки в Грецию не поедут! – громко сказал Хамбика, уличный торговец креветками. – Кефаль из Греции идет сюда. Какой же рыбак отсюда уедет? Другой разговор – богачи. У них золото и бриллианты. Они могут увезти даже целую церковь.
Ульянов повернул к нему голову.
– Правильно, товарищ. Они все могут. Кстати, вы тут давно сидите. У вас ко мне дело?
– Нет. Просто интерес имею. Хожу сюда как в театр.
– Понимаю, – задумчиво сказал Дмитрий Ильич и вдруг увидел его роскошные лохмотья. Он тут же вырвал листок из блокнота и набросал несколько фраз.
Елисей напряженно глядел на Дмитрия Ильича, стараясь в его чертах угадать облик Ленина.
– Вот. Возьмите, товарищ, – сказал Ульянов. – Отнесите в военкомат, получите там обмундирование.
– Я не нищий! – гордо ответил Хамбика.
– От буржуазии можешь подарков не принимать,– произнес Елисей, – но это тебе дарит пролетариат.
Теперь Ульянов взглянул на Бредихина.
– Здравствуйте, Дмитрий Ильич! Узнаете меня?
– Кажется, знакомы, – улыбнулся Ульянов. – Вы тоже ко мне?
– По всей вероятности. Мой товарищ – вот он сидит, Володя Шокарев – привел из белого Севастополя пароход пшеницы в дар евпаторскому населению.
– Шокарев? Сын мультимиллионера?
– Володя, знакомься.
– Вот видите, – обратился Ульянов к Попандопуло. – Не об этих ли выходцах из обреченных классов писал в «Коммунистическом манифесте» Маркс? В маленьком масштабе этот юноша – граф Мирабо!
Леська глядел, слушал и думал: «Вот оно, народное вече».
Действительно, это была та первозданная демократия, к которой издревле стремится человечество.
– Между прочим, – сказал Попандопуло Володе,– в вашей квартире находится комиссариат просвещения. Оттуда вывезены все картины, ковры, зеркала, люстры, даже рояль.
– Все это будет возвращено, – сухо сказал Ульянов и снова обратился к Шокареву: – Когда можно будет приступить к разгрузке?
– Когда угодно. Только укажите, куда вы намерены ссыпать зерно.
– Понятия не имею, – сознался Ульянов.
– Если хотите, я мог бы предоставить вам хлебный амбар моего отца на Катлык-базаре.
– Спасибо, – растроганно сказал Дмитрий Ильич, тряся Володину руку. – Спасибо вам, дорогой, от имени рабочего класса.
На улице Леська горячо обнял Володю.
– Ты великий человек, Володька! Тебя вполне можно принять в партию.
В гимназии, куда они пришли, бытовал один Галахов. Он работал за сторожа и за директора. Директор был в Константинополе, а сторож получил повышение: он стал комендантом бани.
Галахов объяснил, что учения в этом сезоне больше не предвидится, а восьмиклассникам выдают аттестаты в комиссариате народного просвещения.
– Бежим в комиссариат! – сказал Шокарев.
– Погоди. Скажите, Лев Львович, участвовал я в отряде «Красная каска» или нет?
– А как вам хочется? Я человек беспартийный.
– Тьфу! – сказал Леська. – Пошли.
На даче Бредихиных только что позавтракали, и самовар был еще теплым. Бабушка, дедушка и Леонид усадили Леську и Володю за стол.
– Ревком ведет себя очень умно, – сказал Леонид. – Он занимается только делами первостепенной важности, а мелочишки предоставляет времени.
– Например? – спросил Володя.
– Ну, например, все сапожные, портновские мастерские, кузницы, харчевни, бакалейные магазины, не говоря уже о базарах, – все остается в нетронутом виде.
– А что в тронутом?
– Сельское хозяйство. Маленькие деревушки они сплачивают в так называемые совхозы, то есть коммуны. Это очень остроумно: вместо карликовых наделов – латифундии, но государственные, а не частные.
– А как это происходит? Ведь наделы-то крестьянские! Мужики и восстать могут.
– Могут, но почему-то не восстают.
– «Почему-то»...
– Но, разумеется, идет и обратный процесс: мужики захватывают имения и делят землю между собой.
– Вот это гораздо естественнее! – захохотал Леська.
– А вы не знаете, Леонид, что с нашей «экономией»?
– Это «Монай», что ли?
– «Монай».
– Чего не знаю, того не знаю.
– А кто ведает этими делами?
– Наркомзем, конечно.
Когда Леська и Володя вышли из дачи и направились в комиссариат просвещения, Володя остановил по дороге какого-то прохожего:
– Скажите, пожалуйста, где находится наркомзем?
– В здании земской управы.
– Бывшей земской управы, – поправил Леська.
– Бывшей и будущей, – сказал прохожий и ушел, не оборачиваясь.
– Сволочь! – крикнул ему вдогонку Елисей и, обернувшись к Шокареву: – А зачем тебе наркомзем?
Володя слегка покраснел и сказал, запинаясь:
– Хочу... предложить... образовать из нашей экономии... совхоз.
Леська остановился и пристально вгляделся в друга.
– А ты действительно великий человек. Быть тебе председателем Крымского правительства, если ваши вернутся.
Володя смущенно засмеялся.
– Для этого не надо быть великим.
Двери в квартиру Шокаревых были раскрыты настежь. Публика входила и выходила толпами. И так же, как у Дмитрия Ильича, любой гражданин беспрепятственно проходил к комиссару и мог наблюдать воочию всю его работу. Комиссар принимал в небольшой комнате, которая когда-то была Володиной детской, а потом библиотекой. Комиссар Самсон Гринбах в шинели Огневой дивизии, с красными «разговорами» поперек груди, весело взглянул на вошедших.
– Авелла! – приветствовал он их. – Вот неожиданные гости! А мне говорили, Шокарев, что тебя видели в Италии.
– Там видели моего отца, товарищ Гринбах, – улыбаясь, сказал Володя.
Володя подарил Евпатории пароход пшеницы, – загремел Леська, чтобы сразу же обрубить узел.
– Как! Этот «Синеус», который стоит на рейде, это ваше судно?
– Наше! – закричал Леська.
Все засмеялись.
– Поражен! Истинно поражен! Чего только не делает с людьми революция!
Он пригласил юношей сесть и вообще был необычайно любезен – просто не похож на того Гринбаха, которого Леська наблюдал под Перекопом.
– За аттестатами пришли?
– Именно.
– А как у вас с отметками?
– Двоек нет, – заявил Леська.
– У тебя-то нет, а как дела у Володи?
– И у него нет.
– Отлично.
Гринбах позвонил в ручной колокольчик, в который обычно звонил отец Шокарева, когда бывал болен.
– Свяжитесь с гимназией и, если у этих сорванцов все отметки не ниже троек, выдайте им аттестаты за моей подписью.
– Ну вот, граф Мирабо... – сказал Елисей, грустно вздохнув. – Юность кончилась...
Часть II
1
Университет был большим, а город маленьким. Он как бы тонул в университете. Студентов в крымской столице насчитывалось великое множество, поэтому все ленивые гимназисты получили репетиторов, а все некрасивые девушки – женихов. Но на Бредихина не хватило ни дурнушек, ни лентяев, и голодал он зверски.
Есть в Симферополе церковь Петра и Павла, вокруг которой кружатся уютные одноэтажные домики, образующие площадь. Пейзаж этот напоминает станицы по рекам Терек и Сунжа, разница только в том, что станица из дерева, а петропавловская площадь из камня. В одном из каменных домиков и поселился Бредихин.
Весной 1919 года Красная Армия очистила от англо-французов всю территорию Крыма. Но на Керченском полуострове под прикрытием иностранного флота сошлись четыре офицерские дивизии: Алексеевская, Корниовская, Марковская и кубанская Карательная. Им удалось высадить десант между Феодосией и Коктебелем.
Эта операция была частью общего наступления генерала Деникина. Из опасения попасть в «клещи» Красная Армия вынуждена была оставить Таврию и укрепиться на Каховском плацдарме. Вот почему соседом Елисея по квартире оказался белогвардейский прапорщик Кавун.
Хозяин квартиры Аким Васильевич Беспрозванный, совершенно белый, но с косыми черными бровями, низкорослый пышный красавец старик, сдавал комнаты в наем и этим жил. Обитал он на кухне, спальню занимал Бредихин, а столовую – прапор. Хозяин изредка приглашал своих постояльцев на чашку чая, угощал их бутербродами с луком и рассказывал о своей многострадальной жизни.
– Понимаете? Я получил образование в Сорбонне. Философ из меня не вышел. Получился провинциальный газетчик. Вот мне уже за шестьдесят, у меня больные ноги, а репортера, как волка, ноги кормят. Короче говоря, ничего не зарабатываю. Но я живу жизнью поэта! Переписываюсь с Бальмонтом, Брюсовым, Блоком, а когда Максимилиан Волошин приезжает из Коктебеля, он всегда останавливается у меня. Ах, Максимилиан Александрович... Если б вы его видели! Он так прекрасен, что Париж поставил мраморный бюст с его изображением в скверике против дома Эйфеля. Никто не знает, что это Волошин, все думают – фавн. А он и вправду фавн. Божок своего Коктебеля. Недаром скала Кара-Дага, вдающаяся в море, точная копия волошинского профиля.
– А может быть, Волошин – копия скалы? – в порядке уточнения заметил, усмехаясь, Кавун.
– Неправда! Человек значительнее камня. Просто скала предвидела появление Волошина.
Старик на минуту задумался, потом произнес замогильным голосом:
А я, поднявши руки к небу, Молюсь за тех и за других...
– Вот и я такой же. Только я против тех и других. Оттого-то нас обоих не печатают ни белые, ни красные. Но я отнюдь не в отчаянье. Много ли поэту нужно? Пушкин писал: «И славен буду я, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит». Этих строк, заметьте, никогда не цитируют. Но вы только вдумайтесь: «хоть один»! Вполне достаточно для славы, которую не следует путать с популярностью. Популярность можно сделать любому, а слава рождается сама. Все свои стихи я посылаю Волошину – вот мой читатель. Тот самый пиит, о котором говорил Пушкин.
– Но ведь жить-то на что-нибудь надо! – сказал прапорщик.
– В том-то и дело. Поэтому неизменно пытаюсь что-нибудь напечатать. Но увы. Да вот как раз сегодня «Крымская почта» вернула мне стихотворение, которое для меня очень дорого...
– Прочтите, Аким Васильич, – попросил Бредихин скорее из вежливости, чем из любопытства.
– Wenn Sie wollen[6]6
Если вам угодно.
[Закрыть], – сказал Аким Васильевич почему-то по-немецки.
Лев Толстой различал три вида старости: величественную, жалкую и омерзительную. Марсель Пруст присоединил четвертый вид: смешноватую. Именно такова старость Акима Васильевича.
Хозяин встал. Он слишком благоговел перед поэзией, чтобы читать стихи сидя.
– Без названия! – объявил он патетическим тенорком и вдруг прочитал стихотворение, которое ошеломило Бредихина:
Океаниды бросили меня,
Моих седин девчонки не простили.
Ушли, как волны, весело звеня,
И я стою на берегу пустыни.
Я вижу даль в голубоватой мгле.
Там, за песками, – солнце в океане...
Нет ничего печальней на земле
Мужской тоски о женском обаянье.
– Складно! Крепко! – отрапортовал прапорщик.
– «Нет ничего печальней на земле мужской тоски о женском обаянье»... – повторил, как эхо, Леська.
– Вам правится, Елисей? – спросил автор. Нравится? – Не то слово. Впилась в меня эта фраза. Я теперь от нее не отделаюсь. Автор самодовольно хихикнул.
– Почему же эту рукопись не печатают? – спросил Кавун.
– Не газетное, говорят, стихотворение. Дайте что-нибудь политическое, говорят.
– Ну и что ж? Ну и дайте?
– Я и дал.
– Можно послушать?
– Пожалуйста.
Реплика врачу
Не пить, не курить, не влюбляться?
Ну, что ж. И это могу.
Но жить средь военных реляций
С душонкой на рыбьем меху,
На ночь заглатывать соду,
На все треволнения – нуль...
Но как вы спасете меня от пуль,
Пущенных в Свободу?
Простите мою суровость,
Но...
(Как бы вам изложить?)
Стихия поэта – совесть,
И этого не излечить.
Елисей молча глядел на своего смешноватого хозяина.
– Осмелюсь спросить, – начал прапорщик. – Неужели вы понесли это в газету?
– Понес. А что?
– И вас не арестовали?
– Кто арестует? Трецек? Это мой древний товарищ.
– А кто он такой?
– О, это замечательный человек, – засмеялся Беспрозванный. – Сейчас он редактор «Крымской почты».
– Кто эти люди, которые, как трактует ваше стихотворение, расстреливают свободу? – осторожно спросил Кавун.
– Как вам сказать... Это во всех странах.
– Да, но вы пишете в стране Добровольческой армии!
– Ах, это? Да-да... Я сделаю сноску: «К нашему Крыму сие не относится».
– Не считайте меня за дурака! – грубо отрезал прапорщик. – Сами-то вы, часом, не большевик?
– Я? О, нет! Разумеется, нет!
– Почему «разумеется»? – спросил Елисей.
– Совсем недавно мы жили при большевиках, и я понял одну вещь: коммунизм – это религия, а всякая религия догматична и не допускает инакомыслия. Но там, где нет инакомыслия, нет и движения вперед!
– Дважды два – четыре тоже не допускает инакомыслия, – сказал Елисей, – но от этого математика не остановилась в своем развитии. Коммунизм – это наука.
– Прекратите вашу талмудистику! – заорал Кавун.– Вы понимаете, какой сейчас момент? В горных лесах между Судаком и Алуштой появились красные партизаны. Они нападают на наши эшелоны. А кто ими руководит? Симферополь. Кто вдохновляет? Симферополь. Здесь их центр. Значит, каждая личность в этом городе подозрительна.
– Значит, надо арестовать всех! – сказал Леська.
– Я живу в квартире некоего Беспрозванного и хочу знать, кто он такой! – рявкнул Кавун, не обращая внимания на Елисея.
– Человек... – печально ответил Аким Васильич.
– Я тоже человек, – заявил Кавун. – Однако же в наше время человек человеку рознь!
– А вам что, дознание обо мне нужно произвести?
– Будет нужно, произведем!
– Разговор принял странный характер, – поморщась, сказал Елисей. – Это ведь все-таки поэзия, ваше благородие. К ней надо подходить...
– Что вы хотите сказать этим «благородием»? Думаете, я не знаю частушку:
Был я раньше дворником,
Звали меня Володя,
А теперь я прапорщик —
«Ваше благородье...» —
Прапорщику не присвоено «благородие».
– Но может быть, присвоено благородство, господин прапорщик? – запальчиво крикнул Беспрозванный.– Я пригласил вас к себе в гости, читаю стихи, душу раскрываю перед вами, а вы хамите мне самым бесцеремонным образом.
Он резко повернулся и, всхлипнув, убежал в сени.
– Плачет, наверное, – тихо сказал Леська.
– А ну его к чертовой бабушке! Много их, красных, развелось. Этот говорит: коммунизм – религия; тот коммунизм – наука. А в общем, вы оба – одного поля ягоды. Всех вас надо на мушку. Вот вы, например. Кто вы такой?
– Студент первого курса юридического факультета Бредихин Елисей. А вы, уважаемый, не смеете меня допрашивать, иначе я привлеку вас к ответственности за самоуправство.
– А может, я не просто прапорщик?
– Ах, так? В таком случае привлеку за самозванство, если вы врете.
– Я себя ни за кого не выдаю, – оробело возразил Кавун.
– То-то. Вот так-то лучше. А то ведь мы, юристы, только и смотрим, как бы кого поймать на крючок.
– Да. Конечно. Это правильно. Так и нужно. Законность соблюдать необходимо. Однако спать пора, господин студент. Спасибо за компанию.
Прапорщик встал, шаркнул сапогом и удалился в свою комнату.
Услышав, что он ушел, хозяин вернулся в кухню.
– Какая гадина! – зашептал Беспрозванный, притягивая к себе Елисея за руку. – Уж и не знаю, как от него избавиться. И вообще ненавижу три социальных слоя: русское чиновничество, еврейское мещанство и украинскую полуиителлигентщину.
– Вы считаете его полуинтеллигентом?
– А как же? Окончил четыре класса городского училища, потом школу прапорщиков, – кто же он, по-вашему?
– Максим Горький и вовсе нигде не учился.
– Ну, то Го-о-орький. Великих людей мерят по другим законам.
– Верно. Прочитайте еще что-нибудь, Аким Васильевич.
– Не могу, дорогой. Извините. Расстроил меня этот хам. Не могу.
Утром Елисей вместо завтрака выпил стакан холодной воды из-под крана. Потом пошел в университет.
Время было деникинское. Юноши частью попрятались, частью были угнаны на войну, поэтому на скамьях в аудитории сидели девушки и калеки. Девчонки пялили на Елисея глазки, но он не глядел на них: после самоубийства Васены он дал себе слово не влюбляться. И все же строки Беспрозваиного жгли его медленным пламенем:
Нет ничего печальней на земле
Мужской тоски о женском обаянье.
Сегодня лекцию читал богоискатель священник Булгаков, знаменитый тем, что его ругал Ленин. Приходил Булгаков в рясе с большим серебряным крестом на цепях, но к мясистому красному его лицу мало подходили длинные кудри и борода, расчесанная надвое. Он смахивал на разбойника Кудеяра. Читал он политическую экономию, и пока речь шла об истории этой науки, читал хорошо. Но сам факт, что такую революционную науку преподает поп, очень раздражал Елисея.
Глядя на мокрые деревья сада, Елисей вдруг почувствовал на щеке как бы легкое ползанье муравья. Он огляделся, неподалеку, на скамье третьего ряда, сидел Еремушкин – с ним Леська учился в городском училище – и смотрел на него в упор. Еремушкин не имел среднего образования и, значит, не мог быть студентом. Странно...
При выходе из аудитории Еремушкин подошел к Елисею и взял его об руку:
– Есть разговор, Бредихин. Пойдем в Семинарский сад.
– Пошли.
– Авелла! – сказал Еремушкин. – Была с тобою связь через Витю Груббе, потом через Голомба, а теперь будет через Еремушкииа.
– Какая связь? О чем ты говоришь?
– Задавай любые вопросы. Увидишь, что я в курсе дела.
– Почему большевики, уходя из Евпатории, не взяли меня с собой?
– А зачем? Сила твоя, Бредихин, в твоем знакомстве с евпаторийскими тузами. Поэтому ты нам и нужен. А если тебя увезти, кто будет работать? Чатыр-Даг?
– Но они могли по крайней мере сообщить мне об этом перед уходом.
– Уход был слишком поспешным. А что касается того, чтобы «сообщить», то не задавай глупых вопросов.
– Ага. Не доверяют?
– Если б не доверяли, я бы... Ты думаешь, я пришел попа этого слушать? К тебе пришел.
– Когда меня примут в партию?
– Когда посчитают нужным, тогда и примут.
– Все-таки не доверяют?
– Балда ты, Бредихин! Ты вот что пойми: тебя нет ни в каких наших списках как раз потому, что ты беспартийный. Это тебе выгодно. А был бы в списках, лежал бы уже рядом с Витей и Сенькой.
Что значит «лежал бы рядом»?
– А ты разве не знаешь?
– Нет.
– Витя, Сенька и все его сестры арестованы и расстреляны.
– Расстреляны? Как? Где?
– Еще в прошлом году. Повезли их в теплушке на полустанок Айсул, под Семью Колодезями, открыли дверь и всех перекосили из пулемета.
У Леськи перехватило в горле. Он сделал несколько глубоких вдохов и сдержался.
– Еще вопросы есть?
Леська помолчал. Потом спросил глухим голосом:
– Что я должен делать?
– Вот это разговор другой. Пока что ты должен разыскать своего дружка Володю Шокарева. Он сейчас в Симферополе. Шляется тут, щеголяет в студенческой фуражке, а сам нигде не учится.
– Ну, допустим, разыщу.
– Пока все. Разыщи и продолжай дружбу. А что дальше сообщу в свое время. Кстати, Шокарев часто бывает в кафе «Чашка чая». Деньги у тебя есть?
– Есть.
Еремушкин ушел. А Леська долго еще сидел на скамье и видел перед собой Виктора Груббе в матросской фуражке с надписью «Судак», Сеньку Немича с его неизменной цацкой, а из сестер почему-то среднюю, Варвару. Убиты... Все убиты... Из пулемета... Леську охватил пафос мщения. Найти Шокарева! Как можно скорее найти Шокарева!
От Леонидовых керенок осталось совсем немного. Леська купил житного хлеба и пошел домой. Дома никого не было. Ключ, как всегда, висел на гвоздике в прихожей. Умирая от голода, Елисей вошел в комнату Кавуна и стал шарить, нет ли чего съестного. Беспрозванного он жалел и не мог позволить себе хоть чем-нибудь попользоваться у старика.
На окне, за ставнем, в чистой белой тряпочке жил-был кусок свиного сала. Леська развернул тряпочку и понюхал. Если б сало имело запах свечи, он оставил бы его в покое. Но пахло оно рождеством и елкой. К тому же было настолько свежим, что в глубине просвечивало розоватым. Леська сбегал за ножом, отрезал ломтик... тончайший... как пергаментный лист из сказки о Шехерезаде... Аккуратно завернул сало в тряпочку и положил на место. Потом пошел на кухню, разыскал чесноку, натер им свиную корочку и, отхватив большой кусок хлеба, откусил малюсенький кусочек сала... Что такое счастье?
Леська углубился в книгу и не заметил, как съел и сало, и хлеб. Он читал первый том «Капитала» и приходил в детский восторг прежде всего от Марксова юмора в сносках.
«Явное влияние Гейне, – думал он. – Тот же полемический блеск, то же едкое остроумие... Так смеются боги».
Сначала Леська вообще весь том прочитал в сносках. Но юмор юмором, а за последний месяц Бредихин ушел уже довольно далеко и теперь постигал одну из самых важных глав – главу о прибавочной стоимости.
Он услышал за дверью возбужденные голоса.
– Нет, ты обязан это напечатать, будь ты проклят!
– Не могу, Васильич. Ну, понимаешь: не мо-гу!
– Можешь! Должен! Обязан!
Леська выглянул в коридор.
– А! Елисей! Вы дома? Пожалуйте к нам. Знакомьтесь.
– Трецек.
– Бредихин.
Трецек, маленький человечек, жилистый, горбатенький, с волосами, крашенными до фиолетовой радуги, смотрел на Леську печальными глазами.
– Елисей! Вы только подумайте: этот мерзавец отказывается напечатать в своей грязной газетенке замечательное мое стихотворение.
Несмотря на весь свой гнев, Аким Васильевич бранился так беззлобно, что на него нельзя было сердиться.
– Называется
Урок мудрости
Можно делать дело с подлецом.
Никогда подлец не обморочит,
Если только знать, чего он хочет,
И всегда стоять к нему лицом.
Можно дело делать с дураком.
Он встречается в различных видах,
Но поставь его средь башковитых,
Дурачок не прыгнет кувырком.
Если даже мальчиком безусым
Это правило соблюдено,
Ни о чем не беспокойся, но —
Никогда не связывайся с трусом.
Трус бывает тонок и умен,
Совестлив и щепетильно честен,
Но едва блеснет опасность – он
И подлец и дурачина вместе.
– Прекрасное стихотворение! – сказал Леська.
– Вот видишь, обезьяна, видишь?
– Господин студент! Если я это напечатаю, меня вызовут к полковнику из контрразведки и будут орать на меня и топать ногами.
– Пусть орут, пусть топают! – упрямо восклицал поэт.
– Еще и оштрафуют!
– И правильно! Стихотворение стоит того.
– Простите! – вмешался Елисей. – А что в этой вещице такого, что может вызвать гнев контрразведочного полковника?
– Как что? А «подлецы», «дураки» и «трусы»? Ведь белогвардейщина все переводит на себя.
– Врешь, негодяй! Полковник даже не обратит внимания на эти строчки.
– А доносы?
– Все равно. Он достаточно умен, чтобы сделать вид, будто ничего не произошло. Да и на самом деле: я ведь действительно не думаю, что мое стихотворение относится ко всем белогвардейцам. Разве Пуришкевич – дурак? Разве Булгаков подлец? А Деникин – трус? Ты! Ты – трус, подлец и дурак. И к тому же зол, как скорпион. Вы знаете, Елисей, я написал на него эпиграмму:
Не под булавкой он пока.
Он ядом жжет со всех трибун.
Эн Эн похож на паука
Не потому, что он горбун.
О, как я вас ненавижу,горбуны духа! Это вы затыкаете нам рот кляпом. Это вы – душители культуры. Именно вы, вы, а не полковник. Тот боится революции – и только, а вас пугает даже самая маленькая вспышка таланта.
– Сумасшедший, – спокойно сказал Трецек. – Он не знает этих людей. Сейчас они могут сделать вид, будто не заметили его стихов. Но потом придерутся к какой-нибудь запятой и сдерут с меня шкуру.
– Ну и что?!
– Он еще спрашивает. Сумасшедший!
– Я требую от тебя подвига! Слышишь, Трецек ты этакий. Подвига! В твоих руках печать. Ты могучий человек. Ты можешь бороться.
– Я? Бороться?
– Неужели ты издаешь газету только для того, чтобы ежедневно жрать в харчевне котлеты де-воляй? Ничтожество ты после этого. Тьфу!
Беспрозванный забегал по коридору туда и обратно так быстро, что у него тряслись щеки. Он выбежал в прихожую, чтобы не разрыдаться.
– Ну, что же мы будем стоять в коридоре? – растерянно сказал Леська. – Прошу ко мне.
Трецек вошел.
– Как вам нравится этот огромный ребенок? – спросил он, вздохнув.
– Да, но устами детей глаголет бог.
– Бога нет, и слава богу, – устало сказал Трецек.
Они помолчали.
– Скажите, господин Трецек... Я очень нуждаюсь в работе. Не могу ли я быть репортером в вашей газете?
– Почему же нет? Можете. По в штат я вас не возьму. Мне это не по карману. Сколько заработаете – все ваше.
– Согласен. Когда можно приступить?
– Да хоть завтра.
Утром, дождавшись ухода прапорщика, Леська на цыпочках опять проник в его комнату и снова отрезал тонюсенький ломтик сала. Это было его пищей на весь день.
Сначала сбегал в университет узнать, не будет ли сегодня чего-нибудь из ряда вон выходящего. Он посещал только те лекции, которые находил интересными: неинтересные можно и в книге прочитать.
За дверью слышался женский голос удивительной свежести. Елисей приоткрыл дверь и приник ухом к щелке:
– Итак, дорогие коллеги, даю вам неделю на реферат «Суд присяжных». Поступлю с вами, как в гимназии: возьму рефераты с собой. Лучшие будут зачитаны на семинаре. Вы свободны, господа!
* * *
Голоса мужчин можно передать контрабасом и виолончелью, детские голоса хорошо ложатся на скрипку, но женский не имеет подобия в оркестре. Правда, Вагнер в «Тангейзере» отдал голос Венеры кларнету, но этим он только огрубил богиню: женский голос неповторим. Тем более этот, такой прозрачный, как стеклянный ключ в ложбинке.
Леська отпрянул: дверь широко растворилась, и в сопровождении группы студентов вышла золото-рыжая женщина с длинными бровями и едва намечающимся вторым подбородком. Она? Неужели она?
Елисей бросился к расписанию. Нашел предмет: «Семинар по уголовному процессу». Дальше шли дни, часы и фамилия: «приват-доцент Карсавина Алла Ярославна».
Леська затосковал так, что даже забыл о голоде. Но все же спустился вниз с толпою студентов: ведь нужно было идти в редакцию «Крымской почты».
Внизу, у самого входа, стоял человек с длинными волосами и усиками, подвинченными кверху. Он был похож на низенького Петра I и узенького Маркова II. Острым взглядом оценивал он студентов одного за другим и вдруг подошел к Елисею.
– Художник Смирнов! – крикнул он так запальчиво, точно вызывал на дуэль.
– Студент Бредихин.
– Мне нужен натурщик.
– К вашим услугам.
– Вы когда-нибудь позировали?
– Ого! Сколько раз!
– Отлично. В таком случае приходите сегодня в три. Сможете? Пушкинская, двенадцать, студия Смирнова.
– Аванса не прошу, но хотел бы для начала позавтракать, иначе, пожалуй, не выдержу, сказал Леська.
– Неужели так подвели обстоятельства образа действия?
– Представьте.
– Кто бы мог подумать? – комически удивился художник и дал ему купюру в двадцать керенок.
Леська опрометью кинулся в кафе «Чашка чая». Здесь было полно офицерья и дамочек всякого разбора. Кое-где зеленели студенческие тужурки с голубыми и синими петлицами, но Шокарева не было видно.
Леська заказал сосиски с капустой и стакан черного кофе с лимоном. Хлеб подавался бесплатно, и Леська потребовал две порции. Белый он ел с сосисками, а черный, круто посолив, съел так.
Из кафе Елисей пошел в редакцию. По дороге думал об Алле Ярославне. Теперь ему казалось, что ни одна женщина так не захватывала его сердца. Конечно, кроме Гульнары, но Гульнара в Турции и для него исчезла навеки.
«Крымская почта» помещалась в затхлом подвале, где когда-то был овощной склад. Из всех даров земли больше других оставила по себе память квашеная капуста. Редакция в полном составе сидела за столами, далеко не всегда письменными, – эта роскошь предоставлялась только секретарю и Трецеку.
– А, молодой человек! Забыл вашу фамилию.
– Бредихин.
– Вы пришли как раз вовремя. В Симферополь приехал и остановился в гостинице «Европа» известный искусствовед, некто Мейерхольд.
– Тугендхольд! – поправил его секретарь.
– Яков Александрович? Знаю его.
– Какой молодец? Вы слышите, бандиты пера: человек только что вошел – и уже такие успехи. Смотрите и учитесь.
Леське поручили взять интервью, но часы показывали уже половину третьего, и он побежал в студию Смирнова.
Открыла ему горничная.
– Вы к кому?
– К художнику Смирнову.
– Он сейчас занят? А вы по какому делу?
– Я натурщик.
– А-а! Войдите в эту комнату. Можете не стучаться: там ателье.
Леська вошел и увидел человек десять учеников, которые сидели за маленькими мольбертами и писали обнаженную натуру. Натура эта спокойно сидела на эстраде, но, увидев Леську, вскрикнула и убежала за ширмы.
– Что такое? В чем дело? – раздраженно закричал Смирнов.
– Это мой знакомый, – прозвучал из-за ширмы девичий голосок.
– Ну и что? Ваш знакомый – такой же натурщик, как и вы. Немедленно сядьте на место.
– Не сяду.
– Я требую, чтобы вы немедленно продолжали работу. Стыдиться надо уродства, а не красоты, а вы так прекрасны, что даже не смеете ходить в одежде.
– Но ведь Леська – мой знакомый, – снова пролепетал голос, на этот раз очень жалобно.
– Сие нас не интересует.
Шелк на ширмах зашевелился, и на эстраду вышла обнаженная Муся Волкова.
– Здравствуй... – сказала она Леське, глотая слезы.