Текст книги "Вернуться в 80. Часть 6 (СИ)"
Автор книги: Игорь Перах
Жанр:
Попаданцы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)
Я не гений биржи. Никогда им не был.
Я обычный середняк. Крепкий, аккуратный, ничем не выдающийся. В той жизни я тридцать лет торговал и заработал ровно столько, чтобы спокойно уйти на пенсию, – и жить ни в чем себе не отказывая.
У меня было два настоящих качества. Железная дисциплина и хорошая память.
Всё.
Вся моя вторая жизнь, все эти деньги, весь бизнес, все взлёты, вся моя, как ты выражаешься, порода – это не ум.
Это шпаргалка.
У меня в голове лежала готовая карта к пещере Али-Бабы. Оставалось только не спалиться на входе.
– И первое, что я сделал, когда очнулся, – сказал я, – это пошёл к твоей матери.
Алиса подняла голову.
– В восемьдесят пятом она была для меня всё той же недосягаемой девочкой. Только теперь мне было пятнадцать снаружи и семьдесят шесть внутри.
Знаешь, что такое молодость, помноженная на знание жизни?
Это страшная сила. Даже неприлично страшная.
–
Алиса очень долго молчала.
Потом спросила совсем не то, чего я ждал.
Я готовился к «ты сошёл с ума», к «докажи», к «этого не бывает». У меня были ответы на всё.
Она спросила:
– Пап. А твои сыновья?
Я не сразу ответил.
– Их нет, – сказал я. – Здесь нет.
Алиса подняла голову.
– Как это – здесь?
–
– Слушай. Я тебе скажу, что я про это думаю. Я думал об этом тридцать пять лет, так что версия у меня отработанная.
Путешествий в прошлое не бывает.
Их не может быть. Ни по какой логике.
Прошлое – это единственное, что закончено окончательно. Его нельзя переиграть, нельзя поправить, нельзя вернуть.
Даже боги этого не умели.
–
– В смысле? – спросил Андрей.
– В прямом.
У греков были три старухи. Мойры. Одна прядёт нить, вторая отмеряет длину, третья перерезает.
И вот что важно: им подчинялся Зевс.
Зевс мог всё. Он метал молнии, менял облик, воевал с титанами, укладывал в постель половину известного мира. Он не мог одного – вернуть перерезанную нить.
Приходил, просил, требовал – бесполезно. Перерезано, значит перерезано.
Люди тысячи лет назад это поняли и записали, а мы до сих пор не выучили.
–
– Тогда как? – сказала Алиса.
– А вот так.
Я думаю, что нить мне никто не связывал.
Меня просто пересадили на другую.
–
Представь себе поезд.
Не один вагон – состав. Длинный, и вагонов в нём столько, что конца не видно.
Каждый вагон – свой мир. Со своими людьми, своими войнами, своим курсом доллара. Все они едут в одну сторону и никогда не встречаются, потому что вагон с вагоном встретиться не может по конструкции.
Разница между ними – только в том, кто где стоит на путях. Один вагон ушёл дальше, другой отстал.
Так вот. Я никуда не возвращался.
Я просто перешёл в вагон, который едет следом.
–
Отсюда всё сходится, лисёнок. Абсолютно всё.
Я не переигрывал свою жизнь. Я приехал в чужую и знал наперёд, что там будет, потому что ровно это уже проехал в предыдущем вагоне.
Поэтому я и не пошёл той же дорогой.
И поэтому же ничего из того, что я сделал здесь, не изменило там ни одной запятой.Эффект бабочки не работает
– А ты их помнишь?
– Каждый день, – сказал я.
Глава 17 Корона
Алиса кивнула и встала.
Поморщилась, взялась за поясницу. У неё всю эту беременность болела спина – с четвёртого месяца и не отпускало.
Постояла, подержалась, прошлась до окна и обратно.
Она села обратно. Тяжело, боком, придерживая живот.
И сказала:
– Пап. Я твоя дочь.
– Мне всё равно, что было там.
Она посмотрела на меня.
– Правда всё равно. Я не буду тебя проверять, не буду спрашивать, кто выиграет выборы, и не буду думать, сумасшедший ты или нет. Ты мой отец. Этого достаточно, я так решила, пока ты говорил.
Она положила ладони на стол.
– И вот именно потому, что я твоя дочь, я хочу спросить другое.
Она стала загибала пальцы. Моя порода, ничего не поделаешь.
– Почему ты в декабре отправил малявок сюда? Почему продал дом, не сказав никому? Почему ты в двадцать первое января устроил дома то, что устроил? Почему сорвался сюда через сутки? Почему ты за десять дней вывернул наизнанку фонд, в котором мой муж работает десять лет?
Она перевела дыхание.
– Пап, ты прожил тут тридцать пять лет и ни разу не дёрнулся. Ни в девяносто восьмом, ни в две тысячи пятом, ни в восьмом. Ты всегда всё делал тихо.
Она смотрела мне в глаза.
– Что случилось именно сейчас?
Я молчал секунды три.
Потом сказал:
– Потому что будет корона.
Алиса моргнула.
– Что?
И вот тут я понял вещь, от которой мне стало по-настоящему не по себе.
Она не поняла слова.
1 февраля двадцатого года. Я произнёс вслух слово, которое через два месяца будет знать каждый человек на этой планете, включая тех, кто не умеет читать.
А моя тридцатилетняя дочь с высшим образованием, живущая в самом информированном городе мира, посмотрела на меня и переспросила: что?
– Какая корона? – сказала она. – В смысле – корона?
– Вирус, – сказал я. – Из Китая. Из города Ухань, про который вчера в новостях было между спортом и погодой.
– Который грипп?
– Который не грипп.
Дальше я говорил минут десять, коротко и по пунктам, потому что жалеть её смысла не было.
Через месяц он выйдет за пределы Китая. Через полтора остановит пассажирскую авиацию. Границы закроют – не постепенно, а за одну неделю, все сразу, впервые за сто лет.
В марте здесь, на Манхэттене, встанет всё. В том парке, до которого от вашего дома двенадцать минут пешком, поставят палатки под госпиталь.
Рынки сложатся на треть за четыре недели. Нефть уйдёт ниже нуля, и это не оборот речи.
Людей запрут по домам. Тех, кто заболеет тяжело, увезут, и рядом с ними не будет никого, кроме людей в защите. Ни родных, ни прощаний.
Алиса слушала не перебивая.
Один раз положила руку на живот и так и не убрала.
– Пап, – сказала она наконец. – А мы?
Опять. Второй раз за один день, от второй дочери, теми же самыми двумя словами.
– А вы, – сказал я, – рожаете в мае.
–
Она замерла.
– Вот и весь ответ, лисёнок. Всё остальное – мелочи.
Ты рожаешь в мае. В городе, где к тому времени больницы будут работать в режиме, о котором тебе лучше не знать заранее. Где не пустят мужа. Где не будет ни одного знакомого лица.
А я в это время буду в шести тысячах километров и с закрытым небом между нами.
Я развёл руками.
– Поэтому декабрь. Поэтому дом. Поэтому двадцать первое января. Поэтому фонд, Нью-Йорк и всё, что ты видела за эти десять дней.
Я не сошёл с ума, Алиса.
Я просто тороплюсь.
Она долго молчала.
Потом спросила – тихо, ровно, тем самым голосом, который у неё в семье одна Аня умеет повторить:
– Насколько плохо всё будет?
– Плохо, – сказал я. – Но не так, как в кино. Мир не кончится. Через два года будет казаться, что ничего и не было.
– Тогда почему ты так?
– Потому что между «мир не кончится» и «моя дочь рожает одна» нет никакой связи.
Мир прекрасно переживёт эту весну.
А я хочу, чтобы в мае ты была рядом
– Хорошо, допустим – сказала Алиса. – Но я не понимаю одного.
– Чего
– Ты сам говоришь: мир не кончится. Через два года будет казаться, что ничего и не было.
Она развела руками.
– Тогда чего все так испугаются? Люди каждый год болеют гриппом. Каждый год кто-то умирает от воспаления лёгких. Никто же не закрывает из-за этого страны.
Хороший вопрос.
Мне его потом задавали десятки раз – уже после, когда всё кончилось и все стали умные. Человек не боится смерти.– сказал я.
Это, конечно, звучит красиво и неправдоподобно, но это так. Мы с тобой прекрасно знаем, что умрём, и живём с этим знанием с двенадцати лет, и как-то ведь спим по ночам.
Люди курят. Люди пьют. Люди ездят по встречке и не пристегиваются. В той жизни я в семьдесят шесть гонял по пустыне на джипе, и меня не пугало ровным счётом ничего.
Смерть понятная не страшит.
Страшит непонятное.
Вот тебе разница на пальцах.
Человек знает, что в его городе каждый год под машинами гибнет триста человек. Он это знает и спокойно переходит дорогу.
А теперь скажи ему, что в городе появилось нечто, от чего умирают, но никто не знает, кто именно, от чего именно, сколько их будет и когда это кончится.
И всё. Тот же самый человек, который вчера не смотрел по сторонам на переходе, сегодня будет протирать спиртом дверную ручку.
Дело не в цифре. Дело в том, что цифры нет.
Так было всегда, лисёнок. Это не изобретение двадцатого года.
Возьми чуму. Четырнадцатый век. Люди не знали ни про бактерии, ни про блох, ни про крыс – вообще ничего. Они видели одно: сосед был здоров вечером, а к утру его нет.
И что они делали?
Искали виноватого. Всегда находили. Обычно того, кто рядом и чуть-чуть другой.
Города засыпали колодцы. Соседи убивали соседей. Люди уходили в леса, бросив дома, и разносили заразу дальше именно потому, что бежали.
Причём заметь, что они делали и правильные вещи тоже.
Карантин придумали именно тогда. Слово итальянское, от «сорок»: в Венеции корабли, пришедшие из заражённых мест, держали на рейде сорок дней, прежде чем пустить в порт.
Никто не знал, почему это работает. Про микробов не догадывались ещё пятьсот лет. Просто заметили: если подержать людей отдельно, город выживает.
Вот тебе и вся медицина того времени. Правило работало, объяснения не было.
Так что человечество умело справляться с эпидемиями задолго до того, как поняло, с чем именно справляется.
Вот это, между прочим, и есть главный урок: от эпидемии всегда гибнет часть людей. А от паники гибнет порядок. И то, что делает с обществом паника, лечится потом дольше, чем то, что делает болезнь.
Испанка, восемнадцатый год.
Про неё до сих пор мало кто знает толком, а она за два года выкосила больше народу, чем перед этим четыре года мировой войны.
И знаешь, что там было самое интересное?
Никто ничего не понимал. Врачи не знали, что имеют дело с вирусом, – самого понятия толком ещё не было. Лечили чем придётся.
Одни города закрывали всё и запрещали собрания. Другие в это же самое время проводили парады и митинги.
Потом по цифрам стало отлично видно, где как поступили. Разница была в разы.
Только видно это стало потом. А в тот момент и те и другие были совершенно уверены, что поступают разумно, и у каждых были свои доводы.
– И что, – сказала Алиса, – двадцатый год такой же?
– Нет. В двадцатом мы знали в тысячу раз больше. Но механизм страха работает один и тот же, потому что человек за шестьсот лет не поменялся.
Первое. Скорость. Он расходится по миру за считаные недели, потому что мир теперь связан самолётами.
Второе, и это самое поганое. Человек заражает других раньше, чем сам почувствует, что заболел. То есть внешне здоровый человек опасен. А раз так – опасен вообще любой. Твой сосед, твой коллега, твоя мать.
Третье. Иммунитета нет ни у кого. Вообще ни у кого на планете. Это новое для всех.
Четвёртое. Нет вакцины и нет проверенного лечения. Врачи будут учиться прямо по ходу, на живых людях, и часть их решений потом окажется неверной – не потому, что они плохие, а потому что данных нет.
Пятое, и вот тут главное.
– Больница. У неё есть койки, врачи, аппараты, кислород. Ресурс конечный.
Дело не в том, сколько человек заболеет за год. Дело в том, сколько заболеет одновременно.
Если тысяча тяжёлых поступает за год – справятся. Если та же тысяча поступает за три недели, кончится всё: и койки, и кислород, и врачи.
И тогда умирать начнут те, кого в обычное время спасли бы за двое суток. Не от вируса. От того, что не хватило места.
Вот из-за чего закроют города, границы, школы, рестораны и аэропорты. Не чтобы никто не заболел – так не бывает. А чтобы не заболели все сразу.
– Насколько это опасно? – спросила она. – Для конкретного человека.
– Для тебя – статистически почти никак. Тридцать лет, здорова.Но ты беременна,Это увеличивает опасность .Ты за все время даже аспирин от боли в спине не выпила
– Хорошо А для кого еще?
– Для пожилых. Для тех, у кого хронические болезни. У части людей начинается тяжёлая пневмония, потом отказывает дыхание, потом идут воспаление, проблемы со свертыванием крови и всё остальное.
– К концу двадцать пятого года официально подтвержденных случаев в мире будет больше семисот семидесяти миллионов. Подтвержденных смертей – больше семи миллионов.
Алиса медленно выдохнула.
– И это заниженная цифра, – сказал я. – Её занижает не злой умысел, а простая механика: чтобы случай попал в статистику, его надо выявить, подтвердить и записать. В половине стран мира этого просто некому делать.
Есть еще другая оценка,. Избыточная смертность – то есть сколько людей умерло сверх обычного за эти годы, по любой причине.
Только за двадцатый и двадцать первый она составит около пятнадцати миллионов.
Туда входят и те, кто умер от вируса, и те, кто умер потому, что в тот момент не смог попасть к врачу с инфарктом.Человек ломает ногу и некому и негде оперировать
– Пап. Это страшно.
– Этот страшно. И одновременно это не конец света.
Пятнадцать миллионов за два года – на восемь миллиардов человек. Мир этого не заметит в масштабе. Экономика вырастет. Через два года люди будут вспоминать двадцатый как неприятный отпуск.Это уж я вам гарантирую– сказал я тише
в общем пятнадцать миллионов – это меньше процента.Мир жесток и равнодушен
– И как это изменится?
Хороший вопрос,.
Не потому, что вирус однажды проснулся и решил больше никого не убивать. Он никуда не денется.
Изменятся люди и медицина.
У миллиардов появится иммунитет – у кого после вакцины, у кого после болезни, у большинства после того и другого. Появятся лекарства. Врачи научатся лечить тяжёлых и, что важнее, научатся заранее видеть, кто вот-вот станет тяжёлым.
А поздние варианты вируса, которые пойдут потом, будут приходить уже в мир, где почти у всех есть защита.
Всё вместе это и убьет страх.
Да и многое из того, что будут делать в эти два года, окажется лишним и даже смешным.А юмор всегда спасает даже во время катастроф
Часть запретов не будет иметь смысла. Часть рекомендаций поменяется на противоположную, а потом обратно. Кто-то заработает на этом огромные деньги. Кто-то испугает людей сильнее, чем надо было, потому что напугать всегда проще, чем объяснить.
Будут закрывать парки, где никто никого не заражает, и не закрывать то, что стоило бы. Будет масса откровенной глупости.
И через три года половина мира будет говорить, что всё это было зря.
Но судить об этом легко из двадцать третьего года. Оттуда всё очевидно: вот здесь перегнули, вот здесь недоделали, вот здесь дураки.
А в марте двадцатого никто не знал ничего.
Никто не знал, сколько людей умрёт. Никто не знал, будет ли вакцина вообще – её могло не быть, как её до сих пор нет от многих вещей. Никто не знал, не начнёт ли эта штука убивать детей, – а такое в истории бывало.
Люди принимали решения в полной темноте, при этом отвечая за миллионы жизней.
Часть решений оказалась глупой. Естественно, оказалась. Так всегда бывает, когда решаешь без данных.
И единственная разница между мной и ими в марте двадцатого – у меня будет шпаргалка. У них не будет.
– Тогда чего ты боишься? – спросила Алиса.
И тут я ей сказал главное.
– Я не боюсь вируса.
Она подняла брови.
– Еще раз объясняю .. Мне пятьдесят один, я здоров, и я знаю статистику лучше любого врача, потому что я её уже видел.
Я боюсь не вируса.
Я боюсь марта.
Паника – вот единственное, чего я по-настоящему опасаюсь.
Ты никогда не видела, что делает с людьми настоящая паника. Я видел. Дважды.
В девяносто первом. И в девяносто восьмом, когда нормальные, спокойные, приличные люди за одну ночь превращались в толпу у обменника.
Так вот, паника всегда идёт по одному сценарию.
Сначала все смеются. Шутят в интернете, пересылают друг другу картинки, говорят, что это обычный грипп и что журналисты раздувают.
Стадия смеха длится примерно до того дня, когда закрывают первую школу.
Потом за трое суток из магазинов исчезает всё подряд. Причём исчезает бессмысленно: сметают не то, что действительно нужно, а то, что первым попалось на глаза и что сметает сосед.
В девяносто первом брали соль и спички. В девяносто восьмом – телевизоры. В двадцатом будут брать гречку и туалетную бумагу, и над этой бумагой потом будет смеяться весь мир, но смеяться будут те же самые люди, которые её и покупали.
Потом начинают ругаться в очередях. Потом – драться.
Потом появляется то, что мне противнее всего: люди начинают писать доносы на соседей. Что вон те вышли гулять. Что вон у тех кто-то приехал. Это происходит всегда, в любой стране, и обычно быстрее, чем ожидаешь.
А потом закрывают границы – и человек внезапно обнаруживает, что не может доехать до собственной матери.
Вот эта фраза – «я не могу доехать до своей матери» – в двадцатом году будет сказана миллионы раз. На всех языках сразу.
Я не хочу, чтобы её сказал кто-нибудь из нас.
– И вот теперь я скажу, чего я хочу.
Я сел напротив неё и положил руки на стол.
– Я хочу, чтобы вы все были в одном месте.
Ты, Андрей, Иван. Малявки. Серёга с Дашкой. Мать – если захочет, а она захочет, потому что там будут её дети.
Всё. Одиннадцать человек, я этот список составил давно и не расширяю.
Дом готов. Там вода, свет, тепло, еда, лекарства и врач в двадцати минутах. Там можно жить полгода, не выходя за забор, и никто ничего не заметит.
–
– Пап, это же...
– Это не навсегда, – сказал я. – Вот это самое важное, и я хочу, чтобы ты именно это услышала.
Я не тащу вас в бункер до конца жизни. Я не собираюсь никого держать.
Март, апрель, май. Три месяца. Максимум четыре.
Ты родишь в мае. Я хочу, чтобы ты была рядом. Всё, больше мне ничего не надо.
А потом откроют границы, и каждый пойдёт своим путём.
Ты вернёшься в Нью-Йорк, если захочешь. Андрей вернётся к своим отчётам. Малявки уедут учиться на побережье, и я их не буду держать ни дня – они уже большие, я это понял в магазине на Вустер-стрит.
Никаких условий. Никакой платы. Никакого «я вас спас, теперь вы мне должны».
Просто эти три месяца – вместе.
Алиса молчала долго.
Потом сказала:
– Ты знаешь, что тебе никто не поверит?
– Знаю. Мне уже никто не верит, я привык.
– Мама не поедет.
– Поедет. Не ради меня.
– Андрей не бросит фонд.
– С фондом тут вообще отдельная тема
Она усмехнулась – в первый раз за весь этот разговор.
– Ты всё просчитал.
– Лисёнок, – сказал я. – Я вообще всё просчитываю. Это моё единственное умение и мой единственный недостаток.
– А если я скажу нет?
Вот тут я помолчал.
Потому что вопрос был не риторический. Она действительно могла сказать нет, и мы оба это понимали.
– Тогда нет, – сказал я.
– В смысле?
– В прямом. Я не повезу тебя силой. Ты взрослая женщина, тридцать лет, замужем, беременна вторым. Я могу тебя уговаривать, могу давить, могу шантажировать – я, как ты знаешь, умею.
Я развёл руками.
– Только я это уже делал. Двадцать два года подряд, со всеми подряд. И сегодня утром получил за это письмо от семнадцатилетней девочки.
Так что нет. Решать будешь ты.
Я тебе рассказал всё, что знаю. Впервые в жизни. —
Она посидела ещё немного.
Потом тяжело поднялась, снова взявшись за поясницу.
Дошла до двери. Остановилась.
– Пап.
– Что?
– Я поеду.
Она не обернулась.
– Не потому, что поверила про вагоны и про две жизни. Я, если честно, до сих пор не знаю, во что я верю.
Она помолчала.
– А потому, что ты за тридцать лет ни разу меня ни о чём не попросил. Ни разу. И вот сегодня попросил.
Она встала взяла Андрея за руку и потянула его в коридор.Видимо ей надо было осмыслить, все то что я сказал, и Андрей все время прикидывающийся ветошью, безропотно встал и пошел за ней.Нет клянусь этот парень гений. Но возле двери она обернулась.
– Слово какое-то дурацкое. Корона.
– Дурацкое, – согласился я.
– Почему так называется?
– Из-за шипов, – сказал я. – На поверхности этих вирусов торчат белковые отростки, и под микроскопом они окружают его по кругу, как зубцы венца. Латинское corona – это и есть венец. Поэтому всё семейство так и назвали, ещё лет шестьдесят назад.
– Красивое название для такой дряни.
– Как всегда, – сказал я.
Всё по-настоящему опасное в этой жизни называется красиво.
Глава 18 Двойной капкан
Алиса вышла и через минуту вернулась, ведя за руку Андрея.
– Пошли есть. Мы же так и не поели.
Я посмотрел на них обоих.
– Кстати. А вы почему не на работе?
Андрей за весь разговор не сказал и десяти слов. Сейчас сказал.
– Мне показалось, что тебе сегодня нельзя быть одному.
–
Вот так вот.
Он приехал утром по звонку жены, просидел несколько часов, выслушал историю, в которую нормальный человек поверить не может, – и всё это время думал не о фонде и не о своих деньгах.
– Ты у меня самый лучший, – сказала Алиса и поцеловала его в щёку.
– Давайте есть, – сказал я. – Это точно самое разумное, что тут прозвучало за сегодня.
–
– Сразу говорю, готовить не буду, – насупилась Алиса. – Андрей, заказывай китайскую.
Она повернулась ко мне.
– Па, ты что будешь? Только без экзотики. Сушёных тараканов не надо.
Я засмеялся и пошёл в душ.
–
Вода смывала усталость и тяжесть этого бесконечного дня.
Я вытерся, посмотрел на себя в запотевшее зеркало и выровнял дыхание.
Скула распухла и переливалась из фиолетового в жёлтый. Левый глаз открывался наполовину. Красавец пятидесяти одного года.
Я думал, что после сегодняшнего мне будет тяжелее.
Тридцать пять лет я держал это в себе. Я был уверен, что в тот день, когда открою рот, всё вокруг рухнет, – я так и сказал Кате двадцать первого января, и Катя это подтвердила: сказала, что ненавидит меня.
А сейчас за стеной заказывали еду, спорили про тараканов и вели себя так, будто ничего не случилось.
Самый тяжёлый заслон я пробил. Оставалось выйти к ним и просто дожить этот вечер.
–
Что хорошо в Нью-Йорке – так это еда.
Такого разнообразия нет больше нигде. На юге страны мексиканская и кубинская, на севере – то, что осталось от англичан и немцев. А здесь есть всё сразу, в одном квартале, и любую кухню мира можно получить к двери за двадцать минут.
Я почему-то больше всего люблю здесь именно китайскую.
Не знаю почему. Никогда не мог себе этого объяснить.
–
Ели на полу, в гостиной, прямо из картонных коробок.
Когда всё было съедено, а коробки выброшены, Алиса перебралась на ковёр к Андрею и умостилась там так удобно, будто у неё нет шестого месяца.
Андрей сидел молча и вертел в пальцах вилку.
Было видно, что он хочет спросить. Но человек он аккуратный: пока в голове не улеглись все данные, вопросов не задаёт.
–
– Итак, па, – сказала Алиса. – Что я должна делать?
– Через два дня ты летишь в Россию.
Она подняла голову.
– И вместе с Серёгой открываешь дом. Он всё покажет, он там хозяин. Твоя задача – люди.
– В смысле?
– В прямом. Ты собираешь туда всех. Мать, малявок, кого сочтёшь нужным из наших. Тащишь, уговариваешь, объясняешь.
Я поднял палец.
– Запугивать нельзя. Ни в коем случае. Только факты и только то, что уже произошло. Ни слова про то, что я тебе рассказал.
– А если не поверят?
– Не поверят. Первую неделю тебе никто не поверит, кроме Серёги. Потом начнутся новости, и тебе поверят все сразу.
Я пожал плечами.
– Деньги, билеты, машины, врачи – что угодно, любые суммы, вопросов не задаю. Главное, чтобы все были там.
–
– Не поняла, – сказала Алиса. – А вы?
– А вот тут у меня вопрос к твоему мужу.
Андрей поднял брови и спокойно выдержал мой взгляд.
Утром он сидел на диване раздавленный. Сейчас – уже нет. Отошёл. Кремень всё-таки.
– Что ты имеешь в виду? – снова спросила Алиса.
– Лисёнок, давай так. Я тебя очень люблю, но есть чисто мужской разговор. Уходить не надо, сиди. Просто сейчас я разговариваю с ним.
–
Я повернулся к Андрею.
– Скажи мне одну вещь. Ты хочешь получить фонд на блюдечке?
–
Глаза у него расширились, и я понял, что попал точно.
Мы с ним разные. Разные страны, разные эпохи, разное тесто. Он вырос там, где всё по правилам, я – там, где правил не было вообще.
Но одна общая черта у нас есть.
Шило в заднице.
Та самая штука, которая не даёт сидеть спокойно, когда вокруг штиль и всё хорошо.
–
– Я могу тебе его отдать, – сказал я. – Не сразу, но могу. Через три месяца эта контора будет стоить дёшево, и я знаю, кому и что для этого надо предложить.
Я посмотрел ему в глаза.
– Только на готовом ты закиснешь. Через год станешь свадебным генералом при чужих деньгах, а ещё через год начнёшь пить или заведёшь любовницу, потому что больше девать себя будет некуда.
Тебе не фонд нужен. Тебе нужно сломать, построить и сделать по-своему.
Я прав?
–
Андрей молчал несколько секунд.
Потом кивнул. Медленно и очень твёрдо.
– Прав. На готовое не пойду.
Он положил вилку.
– Мне нужна настоящая задача.
–
– Вот и хорошо.
Я оперся локтями о колени.
– Смотри, как ложится расклад.
Мой суд через две недели. До этого я из города всё равно не выеду. Алиса летит и поднимает дом.
А мы с тобой за эти две недели готовим им капкан.
Первый – на фонд. Всё, что они собирались сделать со мной, они сделают. Мы им не помешаем ни одной запятой. Мы просто заранее будем знать каждый их шаг.
И второй капкан – в июне. Если правильно разложить карты сейчас, в июне мы возьмём то, за что в феврале никто не даст и цента.
–
– Нет, – сказала Алиса. – Нет, нет и ещё раз нет.
Она села прямо.
– Я не полечу одна. Пап, ты сам сказал: все в одном месте. Или у нас правила для всех, или их нет.
Я открыл рот, чтобы ответить.
Не успел.
–
Андрей обнял её за плечи. Мягко, без нажима.
И сказал спокойно, но так, что стало ясно: обсуждать он это не собирается.
– Я тебя люблю, Алис. Но ни ты, ни твой отец не будете решать за меня, что мне делать.
Пауза.
– Извини.
–
Алиса открыла рот. И закрыла.
Перевела взгляд с мужа на меня и обратно.
Я видел по её лицу, что так с ней разговаривают нечасто. Точнее, вообще не разговаривают.
Он, судя по всему, тоже делал это раза три за десять лет.
Но, как выяснилось, работает. Она замолчала и больше не спорила.
–
Я скупо улыбнулся и ничего не сказал.
Во-первых, потому что мужику нельзя мешать, когда он в кои-то веки поставил вопрос ребром в собственном доме.
А во-вторых – я в эту секунду понял, что сегодня утром совершил ещё одну ошибку.
Я весь день считал, что у меня в Нью-Йорке один союзник – дочь.
А их двое.
-Малыш если тебе не интересно, иди отдохни -сказал Андрей
– Ну уж нет, – Алиса надула губы. – Когда два мужика что-то затевают, а особенно если один из них мой отец, надо держать руку на пульсе!
. – Ты всё равно уедешь.– я улыбнулся
– Ну да, – она улыбнулась и хитро посмотрела на Андрея. – И ты думаешь, мой муж не будет мне всё рассказывать? Ведь будешь? – она слегка потянула его за ворот рубашки.
– Конечно буду, любовь моя, – без колебаний ответил Андрей, даже глазом не моргнув.
Я вздохнул:
– Подкаблучник... Ладно, ближе к делу.
– Итак, предыстория, – произнёс я, опираясь подбородком на сцепленные пальцы. – Сразу говорю, чтобы не путаться: «та» жизнь и «эта».
– Хорошо, – сказал Андрей.
Ему как математику и экономисту было легко проглотить – «та» или «эта». Существовала входная информация, алгоритм и итоговый результат. Попал ли я из будущего, явился из параллельного мира или просто был чертовски информированным игроком, знающим движения рынков, – его прагматичный ум принимал всё это просто как уникальный вводный ресурс.
А вот Алиса поежилась и еще сильнее прижалась к плечу мужа. Для неё всё это отдавало чем-то чужим, пугающим и противоестественным. Отец, которого она знала всю жизнь, вдруг оказался человеком с багажом почти векового опыта, прожившим целую жизнь до самого конца и вернувшимся назад.
– Представьте себе весну двадцатого года, – сказал я.
Человек заперт в четырёх стенах.
Утром он надевает приличную рубашку – сверху приличную, а снизу домашние трусы, потому что камера показывает только до груди. Открывает ноутбук. Созвоны, отчёты, планёрки, имитация бурной деятельности.
К вечеру всё. Идти некуда.
И начинается.
Сериалы, которые он раньше не смотрел. Ролики, на которые раньше не хватало времени. Приложения, от которых он ещё в январе крестился, а к маю сидит в них по три часа в сутки.
Доставка идёт рекой. Еда коробками. Гантели. Коврик для йоги, потому что надо же хоть как-то двигаться. Кофеварка. Вторая кофеварка.
Кто-то начинает печь хлеб. Кто-то осваивает рецепты на четыре часа, лишь бы занять руки. Кто-то глушит тревогу вином, и особенно в первые недели, когда страх висит прямо в воздухе.
И все звонят родным по видео. Каждый день. Просто чтобы услышать: мы живы, у нас нормально.
Алиса тихо хмыкнула. Узнала.
– Человек сидит с ноутбуком, пьёт вино, смотрит новости, заказывает очередную ерунду и пытается хоть как-то удержать контроль над миром, который вдруг перестал его слушаться.
– А теперь, – сказал я, – вторая половина картинки. Та, которую никто не рисует.
Всё, чего в этой квартире не будет.
Не будет самолёта. Ни одного, никуда, ни за какие деньги. Не будет гостиницы. Ни командировки, ни отпуска, ни выходных в другом городе.
Не будет бензина, потому что ехать некуда. Не будет ресторана, кино, спортзала, парикмахерской, стадиона, конференции, свадьбы на двести человек.
Не будет офиса. Огромные здания в центрах городов будут стоять пустыми, а аренда за них будет начисляться каждый день.
Не будет круиза. Вообще. Ни одного рейса в мире на полтора года.
– И к чему ты этот образ нарисовал? – тихо спросил Андрей.
– К самому простому.
Я поставил стакан.
– Каждая привычка из первого списка – это чья-то выручка. И каждая привычка из второго – чей-то убыток.
Люди перестанут летать. Перестанут ездить. Перестанут ночевать в отелях, обедать в ресторанах, ходить в кино и покупать бензин.
Это не философия, Андрей. Это выручка конкретных компаний, у которых конкретные акции и конкретные обязательства по кредитам.
компания может месяц не зарабатывать. Может два. А кредит она платит каждый месяц, и зарплату платит каждый месяц, и здание отапливает каждый месяц.
Убивает не отсутствие выручки. Убивает то, что расходы никуда не деваются.
Андрей пожал плечами
этот понятно, это азы экономики главное понять когда это закончится
– Дальше, – сказал я, – небольшое отступление. Про то, откуда у меня эта картинка.
В той жизни, в Израиле, у меня в какой-то момент возникла проблема.
Играть на понижение через местные структуры мне было нельзя. По закону. Всё красное, всё запрещено, а обходить я не хотел – я к тому времени уже понял, что чистые руки стоят дороже любой сделки.
То есть рынок мне просто закрыли. Наполовину.
–
– И я заскучал.
Знаете, что делает с мужиком скука? Ничего хорошего. От избытка энергии люди в моём возрасте либо начинают пить, либо разводятся, либо покупают мотоцикл.
Я открыл шесть демо портфелей.
Виртуальных. Без единого настоящего доллара. От самого агрессивного до самого дубового.
И полгода я в них шоркался до посинения.
–
Расскажу подробнее, потому что это пригодится.
Первый портфель был откровенно бешеный. Только опционы, только короткие сроки, риск на уровне «либо всё, либо ничего». Я туда клал то, что в реальной жизни не поставил бы никогда, потому что в реальной жизни у меня жена, дети и ипотека – ну, ипотеки уже не было, но вы поняли.




























