Текст книги "Вернуться в 80. Часть 6 (СИ)"
Автор книги: Игорь Перах
Жанр:
Попаданцы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)
Глава 15 Расплата
Мы вернулись около полудня.
Алиса высадила меня и уехала на работу – она и так потеряла полдня, а у неё, в отличие от меня, есть начальник. Полю она высадила по дороге возле метро,она снова опоздала на работу и снова отпросилась. Я показал что позвоню ей , она грустно улыбнулась .Все таки ужасно трудно перед взрослой дочерью показывать чувства с девушкой младше ее.
Квартира была пустая.
Вот это первое, что я почувствовал, ещё в прихожей. Не тихая – пустая. Разница огромная.
Ивана увезли в садик. Андрей был в конторе. А из комнаты, где неделю стоял хохот на два голоса, не доносилось ничего.
Я зашёл туда.
Не знаю зачем. Просто зашёл.
Собирались они быстро.
Одна кровать заправлена – Анина. Даже подушка взбита. Вторая скомкана, покрывало наполовину сползло на пол, и понятно, чья.
На тумбочке забытая зарядка. На спинке стула – Настина толстовка, которую она за неделю успела объявить любимой и забыть.
На полу у окна фантик. Один.
Между кроватями на ковре светлый прямоугольник, где неделю стоял их чемодан.
Я стоял в дверях и смотрел на этот прямоугольник.
Дети уезжают всегда тихо и быстро.
Их отъезд не сопровождается ничем. Ни сценой, ни разговором, ни хлопнувшей дверью – просто в какой-то момент в комнате становится на два человека меньше, и остаётся забытая зарядка на тумбочке.
Я за свою жизнь провожал очень многих. Отца. Первую жену. Петра Васильевича. Там всегда было что-то: похороны, слова, люди, водка, чей-то плач на кухне.
А тут – просто. Ещё утром ты заходишь и ворчишь, что в комнате бардак, и вдруг – раз, и они уже ушли во взрослую жизнь. В той, прошлой жизни я прошел три раза, здесь с Алисой, и вот девчонки уже тоже взрослые, улетели сами.
И почему-то это оказалось тяжелее.
Письмо лежало под подушкой на её кровати.
Не в конверте. Просто сложенный вчетверо лист из тетради, торчащий уголком, – так, чтобы точно заметили.
Она положила его так, чтобы я его нашёл. И положила именно там, где найду только я.
Она была уверена, что я зайду в эту комнату.
И вот это, если хотите знать, было единственным приятным за весь тот день.
Я развернул.
Пап.
Сейчас четыре утра. Настя спит и во сне держит меня за руку – она так делает с трёх лет, когда ей страшно, и до сих пор не знает, что делает.
Я пишу на весу, на своей подушке, поэтому почерк такой. Извини.
Я пишу, потому что поговорить у нас не получилось. Ни разу за всю неделю. Ты был занят – я знаю, что занят по-настоящему, я не обижаюсь, я никогда на тебя не обижаюсь, это, по-моему, вообще бесполезное занятие.
Просто через шесть часов мы улетаем, а я так и не поняла, что происходит с нами со всеми.
В декабре ты отправил нас к Алисе. Ни с того ни с сего, посреди последнего класса, после того как всю осень гонял нас по репетиторам и говорил, что этот год решает всё.
Потом ты продал дом. Не спросив маму. Не сказав нам.
Потом ты сорвался в Нью-Йорк, хотя за два дня до этого обещал, что до весны никуда не полетишь.
Потом мне позвонила мама и плакала полтора часа. Потом ты сказал мне на кухне, что скоро попросишь нас всех сделать что-то быстро и без объяснений. И чтобы я не спорила и проследила за Настей.
Я сказала «ладно».
Пап, я до сих пор не знаю, на что я тогда согласилась. Я неделю живу с этим «ладно».
Мама сказала, что вы разводитесь.
Она сказала это Насте. Не мне.
И теперь Настя плачет по ночам, отвернувшись к стене, и старается дышать ровно, чтобы я не услышала.
Я слышу.
И ещё я знаю, что у тебя есть женщина.
Не спрашивай откуда. Мне не надо ничего искать, мне достаточно на тебя посмотреть – ты сам меня этому учил, когда рассказывал за ужином, как читаешь людей на переговорах. Ты был очень собой доволен, когда рассказывал.
Вот, пап. Научил.
Я не буду тебя судить. Правда не буду. Я не мама, у меня нет такого права, и мне противно было бы им пользоваться.
Но я не могу не спросить.
Разве так бывает – за две недели? Двадцать два года, а потом две недели?
Или это неправда, что двадцать два года? Или их не было? Или они были, но как-то не так, а я просто маленькая и ничего не понимаю?
Скажи мне, если я маленькая. Я поверю.
Пап, я знаю, что дом надо было продать. Ты ничего не делаешь просто так, я в этом уверена сильнее, чем в чём-либо ещё на свете.
Но там, в коридоре, на косяке у кухни, карандашом были наши с Настей рост и даты.. Ты их сам отмечал, каждый год, тридцать первого августа, и заставлял нас стоять босиком и не тянуть шею.
Мы больше туда не войдём.
Я даже не попрощалась с той стенкой. Я думала, что вернусь.
Вот это, если хочешь знать, единственное, из-за чего я сегодня плакала.
–
И вот у меня один вопрос.
А мы?
Мы с Настей.
Про нас кто-нибудь спросил?
Вы всё решили сами. Ты – дом. Мама – развод. Вы оба уже строите себе что-то новое, и, наверное, вы правы, и, наверное, взрослым можно.
А мы сегодня летим домой.
Только я не знаю, куда именно мы летим. Потому что дома больше нет, а есть мама, которая плачет, и папа, который остался в Нью-Йорке.
Пап, пожалуйста.
Не делай вид, что всё нормально.
Не звони мне через два дня бодрым голосом, не спрашивай, как экзамены, не рассказывай, что всё будет хорошо, не привози мне ничего из дьюти-фри.
Мне семнадцать, а не семь.
Я не сломаюсь от правды. Я ломаюсь от того, что мне её не говорят.
Скажи мне только одно, и мне этого хватит. Честное слово, хватит, я больше ничего не попрошу.
Мы ещё семья или уже нет?
Аня.
P.S. Настя про это письмо не знает. И не говори ей. Я всё равно скажу сама, когда пойму что.
P.P.S. Ты называешь Алису лисёнком. Всю жизнь.
А нас с Настей ты не называешь никак.
Я не в упрёк. Я просто заметила.
Я сел на её кровать.
Прочитал ещё раз, уже медленно.
Потом ещё раз.
Когда мне плохо я считаю.Я всегда считаю и разбираю.
Что вышло
Отчёт за четырнаднадцать дней.
Переговоры проведены. Схема вскрыта. Позиция отработана. Обучение оплачено. Двое на улице легли. Из полиции вышел без обвинений.
Полный порядок. Хоть в рамку вешай.
Теперь то же самое, только честно.
Переговоры – это моя работа, я её делаю сорок лет и делаю на автомате. Тут гордиться нечем, это как сказать «я умею водить».
Схему вскрыл не я. Схему принесла мне девочка с ресепшена, которая три ночи не спала и рискнула всем, что у неё есть. Моей заслуги в этом ноль. Я в тот вечер, если помните, ел пирог.
Позицию отработал бы любой, у кого в голове лежат нужные даты. Это не ум. Это шпаргалка.
Обучение – деньги. Деньги у меня есть. Отдать то, чего у тебя много, – не поступок.
Двое на улице? Мне повезло, что они были пьяные, а я нет. Повернись оно иначе – и я лежал бы там сам, и это было бы ровно так же закономерно.
А из полиции меня вытащил начальник моей дочери. Не я себя. Он.
Со своими дочерьми, которым семнадцать и которые все это время жили в двадцати метрах от меня, я разговаривал один раз.
Двадцать минут. Ночью, на кухне, в темноте.
Причём разговор начала она. Не я.
Я даже не заметил, что он был единственным.
Есть у меня одно правило, я его сам придумал лет двадцать назад и с тех пор повторял всем, кто соглашался слушать.
Смотри не на то, что человек говорит. Смотри, куда он тратит время. Время не врёт никогда, в отличие от слов.
Ну так вот. Я посмотрел.
Десять дней. Старик, зять, фонд, бумаги, женщина, бар, полиция.
Дочери – двадцать минут. И те не я.
По моему же правилу выходит очень простая вещь, и её даже формулировать неприятно.
Не соврал. Просто время показало.
Красавец, если по совокупности.
А теперь второй столбец.
Со своими семнадцатилетними дочерьми, которые всю эту неделю жили в двадцати метрах от меня, я разговаривал ровно один раз.
Двадцать минут. Ночью, на кухне, в темноте.
Причём разговор начала она. Не я.
Я взял этот лист и пошёл на кухню.
Налил воды, сел за тот самый стол, за которым Аня сидела с нетронутой кружкой, и разложил письмо перед собой.
Раскладывать, впрочем, было нечего. Она всё разложила сама.
Восемь пунктов.
Декабрь и внезапная отправка в Нью-Йорк посреди последнего класса.
Проданный дом.
Мой отлёт через два дня после обещания никуда не лететь.
Полтора часа материнских слёз в трубку.
Мои же слова на этой самой кухне: скоро попрошу сделать быстро и без объяснений.
Развод, о котором мать сказала Насте, а не ей.
Настя, плачущая ночами в стенку.
И женщина.
Всё восемь – правда.
Ни одного не выдумала. Ни в одном не ошиблась. Ни разу не додумала лишнего, а это, между прочим, самое сложное: люди почти всегда добавляют к фактам то, чего в них нет.
Семнадцать лет.
Я в семнадцать лет, если по-честному, соображал не хуже – но я тогда работал с чужими жизнями. А она работает со своей, и это гораздо тяжелее.
Но был девятый пункт, которого она не знала.
У её матери есть мужчина.
Не тень, не подозрение, не мои домыслы. Есть машина, есть ночь, есть отчёт старшего смены в три строки, который я велел писать именно так, сухо, без выводов.
И вот об этом я не скажу Ане никогда.
У меня в руках лежит оправдание. Готовое, полное, снимающее с меня половину вины. Одна фраза – и в глазах моих дочерей я перестаю быть тем, кто ушёл, и становлюсь тем, от кого ушли.
Соблазн, если честно, огромный.
Не скажу я по двум причинам.
Первая. Ребёнок, которому дали такое оружие, потом живёт с ним всю жизнь. Она не сможет это забыть. Каждый раз, глядя на мать, она будет вспоминать, и мать это почувствует, и через год у меня будет не дочь, а маленький прокурор, который сам себя ненавидит за то, что судит.
Вторая. Мужик, который выигрывает у своей жены за счёт своих детей, – не мужик.
Объяснять семнадцатилетней девочке, не я первый начал – нельзя.
Точка. Там нет второго варианта.
И тут я упёрся в вопрос, который до сих пор обходил стороной.
А Поля – это последствие?
То есть: если бы мне не доложили про ту ночь, была бы Поля?
Очень хочется ответить «нет». Красиво выходит: мне сделали больно, я ответил тем же, и вообще я тут пострадавшая сторона.
Только я себе так отвечать не умею. Я слишком долго работал с цифрами, а цифры не любят удобных ответов.
Правда, кажется, другая.
Дело не в мести. Дело в том, что двадцать два года у меня стоял запрет. Не любовь и не верность – именно запрет, как красный флажок на терминале: сюда нельзя, потому что нельзя.
Флажок сняли. И оказалось, что за флажком не было ничего. Ни стены, ни убеждений, ни даже сопротивления.
Я не отомстил. Я просто перестал держаться за то, что уже было пустым.
И это, если разобраться, куда неприятнее любой мести.
Я приехал сюда к своим детям. Так я себе это сказал в самолёте, и так я говорил всем.
А по факту за десять дней я успел всё, кроме них.
Почему?
Ответ у меня был, и он мне не понравился.
Я всю жизнь делаю деньги, потому что мне это легко.
Вот и весь секрет. Никакой судьбы, никакого предназначения, никакого долга перед семьёй. Просто это единственное занятие, в котором я делал легко в этой жизни и любил в той.
Переговоры, сделки, цифры, чужие мотивы, схемы – я это щёлкаю. Мне там уютно.
А сидеть с семнадцатилетней девочкой, у которой что-то не то, и не знать, что сказать, – мне там неуютно.
И я, как всякий нормальный человек, тридцать лет выбирал то, где мне уютно, и называл это работой на семью.
А с детьми была Катя.
Все время. Каждый день. Школа, врачи, ссоры, температура ночью, первая двойка, первая обида, первый мальчик.
Она.
И теперь мне очень удобно смотреть на неё как на женщину, которая от безделья пошла искать драйв к коучу.
Только это неправда.
Она не бездельничала. Она делала ту работу, которую я делать не умею и, чего уж там, не хочу.
Я сидел на чужой кухне с тетрадным листом в руке и думал про эти карандашные отметки на косяке.
Каждое тридцать первое августа.
Я их отмечал.
А растила их она.
Оказывается, это два разных глагола. Я считал, что один.
Я сидел и думал про снежного барса.
Про то, как я стоял у стекла в зоопарке, философствовал про тёплые вольеры и очень собой гордился, а потом моя дочь засекла двадцать минут и сказала «угу».
Так вот, барс был не про Катю.
Точнее, не только про Катю.
Я двадцать два года строил вольер и всем в нём было тепло, сытно и безопасно. И в этом вольере никому – вообще никому – не полагалось знать, что происходит снаружи.
Катя не знала, откуда деньги. Алиса не знала, почему уехала учиться именно в том году. Девчонки не знают, почему их в декабре отправили за океан.
Я тридцать лет решал за них всех и искренне считал, что это забота.
А это не забота.
Это удобно
Так ведь гораздо проще.
Не объяснять. Не спорить. Не выслушивать возражения. Не тратить два вечера на то, чтобы сорокапятилетняя женщина или семнадцатилетняя девчонка что-то там поняла и с чем-то там согласилась.
Решил, сделал, поставил перед фактом.
Быстро, чисто, эффективно.
Вот на этом слове я и остановился.
Эффективно.
Тридцать лет я живу по одному критерию: решение хорошее, если оно даёт результат. Всё остальное – как оно принималось, кто что при этом почувствовал, красиво или некрасиво – не имеет значения вообще. Результат либо есть, либо его нет.
В бизнесе это правильный критерий. Единственно правильный.
А дома он не работает.
Дома решение хорошее только тогда, когда с ним согласились те, кого оно касается.
Причём результат может быть один и тот же. Дом купить, школу выбрать, страну сменить – итог одинаковый в обоих случаях. Разница вся в том, был человек внутри этого решения или его туда поставили готовым.
Я эту разницу тридцать лет не видел.
Не потому, что был жестоким. Потому что для меня она не считалась. Её нельзя занести в таблицу.
И вот теперь можно подвести итог, и он простой до неприличия.
Я всегда получал результат.
И всегда терял людей.
Катя получила всё, что можно получить, и сказала, что ненавидит меня. Алиса выросла человеком, но выросла сама, оттолкнув мою руку дважды. Девчонки получили лучшие школы и лучших репетиторов – и написали мне записку с вопросом, спросил ли их кто-нибудь.
Одна и та же ошибка, повторённая трижды с интервалом в десять лет.
Я понял, как это называется.
Я решал за них, а не с ними.
Всю жизнь я обращался с собственной семьёй как с задачей. Хорошей, любимой, важнейшей задачей – но задачей.
А у задачи нет мнения. Задачу не спрашивают. Задачу не надо уговаривать, ей не надо ничего объяснять, с ней не надо соглашаться – её надо решить, и чем быстрее, тем ты лучше.
Я решал блестяще. Я тридцать лет решал блестяще.
Только задачу можно решить идеально и обнаружить потом, что решал ты не ту.
Аня в письме ни разу не написала «ты нас обманул».
Обман её не задел вообще. Она про него даже не вспомнила.
Она написала одно.
«Про нас кто-нибудь спросил?»
Семнадцать лет – а сформулировала точнее, чем я за пятьдесят один.
Я сидел на стуле, сгорбившись, и смотрел в пол, просто держа письмо в руке.
И в первый раз в жизни почувствовал, что уже не молод.
Дело не в теле. Тело у меня в порядке: десять километров бегаю, на ковёр выхожу, вчера ночью двоих положил и сам стою.
Дело в другом.
Молодость – это когда у тебя есть запас на то, чтобы тащить. Не силы даже, а именно запас: сколько всего одновременно ты можешь нести и при этом идти.
Всю жизнь у меня этот запас был бездонным. Клали ещё – брал. Клали сверху – брал.
А сегодня утром на меня положили сложенный вчетверо тетрадный лист.
И я не смог.
Соломинка, которая ломает верблюду хребет, всегда весит ровно ничего. В этом весь фокус.
В комнату зашла Алиса.
– Что случилось, па?
Она всегда меня чувствовала.
Удивительная вещь. За пятьдесят один год меня так чувствовали двое: она – и Катя, но Катя очень давно, в другой жизни, когда у неё был один свитер и она смеялась так, что оборачивался вагон.
Осталась Алиса.
Я молча протянул ей письмо.
Она читала долго.
Дольше, чем нужно на такой лист. Значит, перечитывала.
Один раз, не поднимая головы, коротко провела пальцем под глазом – быстро, украдкой, как делают женщины, которые не хотят, чтобы это заметили.
Потом сложила письмо и положила на стол. Аккуратно, по тем же сгибам.
– Па.
– Да, лисёнок.
– Знаешь, в чём разница между мной и малявками?
– В чём?
Она села напротив. Подвинула стул, села тяжело, придерживая живот.
– Я помню, какой ты был отец, когда мы были вдвоём.
Я молчал.
– Я всё помню, па. Как ты не умел заплетать и злился. Как ты читал мне ночью и засыпал раньше меня, и я лежала и слушала, как ты дышишь.
Она посмотрела на меня.
– Мне было три, пять, семь. Только ты и я.
–
– А потом появилась Катя.
Она сказала это ровно. Без единой ноты.
– Год, может, два – и ты помчался завоевывать мир.
Оставив меня с ней.
Вот здесь мне стало по-настоящему нехорошо.
Двадцать два года я жил в полной уверенности, что в девяносто восьмом сделал самую правильную вещь в своей жизни. Что я привёл в дом женщину, которая стала дочери матерью, и что все от этого только выиграли.
Мне это тридцать лет никто не оспаривал.
А оказывается, у восьмилетней девочки была своя версия, и версия эта прожила в ней двадцать два года, и звучит она в четыре слова.
Оставив меня с ней.
– А малявки, – сказала Алиса, – тебя такого не видели никогда.
Она развела руками.
– Дом, машины, охрана, школа за деньги.Полная семья Ты для них не отец, который варит кашу. Ты Дед Мороз.
– Алиса.
– Па, я не в упрёк. Ты был прекрасный Дед Мороз. Розовые слоны, единороги, поездки, всё, что покажут пальцем.
Она помолчала.
– Но тебя с ними не было.
– Аня тебя любит просто так, – сказала она. – По определению, потому что ты отец. У неё так устроено, она вообще однажды решает и потом не пересматривает.
– А Настя – Катина.
Она не стала смягчать. Правильно сделала.
– Она любит тебя, конечно. Но выбирать будет мать. И если сейчас всё пойдёт как идёт, ты потеряешь Настю, па. Не завтра. Года через три, тихо, без скандала. Просто она однажды перестанет брать трубку.
Я сидел и молчал.
– Алис, – сказал я наконец. – Что мне делать?
Она долго не отвечала.
Потом сказала – тихо, и вот от этой фразы у меня остановилось всё:
– Па, мы не знаем, что происходит. Никто из нас. Мы видим только, что ты в последние две недели... – Она подбирала слово и не нашла. – Это не наш отец.
Вот тут я и решил.
. Я не тот человек, который в такие моменты бросается на грудь и всё выкладывает.
Я просчитал все варианты. За те секунды, что мы сидели молча, я их посчитал
Первое. Мне нужен человек внутри семьи.
План поехал и не в ту сторону, Я сижу в Нью-Йорке под подпиской ещё две недели, девчонки улетели одни, Катя против моего плана. Она в новых отношениях, Настя плачет по ночам, и всё, что я собирался делать только сам, теперь придётся делать чужими руками.
Одному отсюда я не справлюсь. Впервые за тридцать пять лет – не справлюсь.
Второе. Катя не поверила. Андрей поверил только после пари. Но не делает ничего. Ане нельзя – ей семнадцать,.
Алиса – единственная, кто и поверит, и потянет.
Третье, и вот это решающее.
Она единственная в моей семье, кто ничего у меня никогда не взял. Дважды отказалась от денег, отказалась от работы у мужа, отказалась от протекции. У неё нет со мной никаких расчётов вообще.
Значит, она – единственный человек, который поверит мне не из-за денег, не из-за страха и не из-за того, что я её отец.
А только потому, что это я.
–
И четвёртое, которое перевесило первые три.
Она только что сказала мне «это не наш отец».
На такое есть ровно два ответа.
Можно наврать. Сказать, что устал, что тяжёлый период, что всё наладится. Она сделает вид, что поверила, потому что она добрая. И потихоньку начнёт от меня отходить, а я даже не замечу, когда именно.
А можно сказать правду.
Тридцать лет я держал её при себе, потому что был уверен: если открою – потеряю всех. Я открыл Кате, и Катя сказала, что ненавидит меня.
Но, если по-честному, я потерял Катю не в тот вечер, когда рассказал. Я потерял её за двадцать лет до того, каждый день понемногу, пока молчал.
Так что молчание меня уже один раз обмануло.
–
– Лисёнок, – сказал я. – Сядь нормально. Разговор будет длинный.
– Па…
– Сядь.
Она села.
– И сначала одна просьба. Не перебивай меня первые двадцать минут. Что бы ты ни услышала. Потом задашь любые вопросы, я отвечу на все.
Алиса посмотрела на меня.
Потом положила ладони на стол, как складывают руки школьницы, и сказала:
– Хорошо, пап. Я слушаю.
Андрей крикнул я коридор иди сюда,
–
И я начал с восемьдесят пятого года.
Глава 16 Правда
– Я любил твою маму с восьмого класса.
Алиса улыбнулась.
– Она была завораживающе красивая, – сказал я. – У вас это общее. Вы обе... не знаю, как объяснить. Не «красивые». Красивых много.
– А какие?
– Вы как кицунэ.
– Кто?
– Лисы-оборотни. Японская мифология. Принимают вид красивых женщин, и после этого мужчина уже не совсем принадлежит себе.
– Ну спасибо, па, – засмеялась Алиса.
– Подожди, лисёнок. Это важно.
Я посмотрел на неё.
– Вы пугаете. Понимаешь? Вы обе пугаете. Не характером – так, ни за что. Просто человек на вас смотрит и заранее знает, что ему не хватит.
– Па…
– Игорь прав, – сказал Андрей.
– Да помолчите вы оба, – крикнул я .
– Так вот, – сказал я. – Я к твоей матери не подходил.
– Как – не подходил?
– Так. Четыре года. Ни разу.
Я смотрел на неё каждый день. Знал, где она сидит, во сколько выходит, с кем ходит домой. Я знал про неё всё, кроме одного: как она разговаривает со мной.
Потому что со мной она не разговаривала. Я не дал ей такой возможности.
Она была девочка-мечта, а с мечтой, как известно, знакомиться незачем. Мечту носят с собой.
Потом школа кончилась.
И начался год, о котором я, честно говоря, не собирался тебе рассказывать.
Улица. Компания. Драки – не героические, обычные, за гаражами и у танцплощадки. Алкоголь, которого не должно быть в семнадцать. Девчонки, имён которых я не помню ни одного, и это, если подумать, самая точная характеристика того года.
Милиция. Дважды. Первый раз отпустили, второй – сильно повезло.
Хабаровск, восемьдесят седьмой. Такое время, что либо тебя куда-то вынесет, либо ты там и останешься.
Меня вынесло в армию.
– Па…? – сказала Алиса.
Андрей взял её за руку и покачал головой.
Она замолчала.
– В армии я взялся за голову, – сказал я и опустил взгляд. – Только не потому, что армия. Армия сама по себе никого ещё не исправила, это сказки.
Я взялся за голову по другой причине.
Я там впервые в жизни спокойно, без суеты, подумал про твою мать.
И решил простую вещь: если такая женщина – это то, чего я хочу, то я должен стать человеком, к которому такая женщина может выйти. Не богатым. Просто – человеком.
Вот и всё. Это, если хочешь, единственное педагогическое достижение Советской армии в моём случае.
Я усмехнулся.
– Собирался ей написать . Два года собирался. Один раз даже начал.
Понимаешь, какая штука. Пока не написал – она моя. Пока письма нет, ответа тоже нет, а значит, нет и отказа.
…
– Мне повезло со взводом, – сказал я.
Спецвзвод. Наполовину москвичи, наполовину питерские, и половина из них – из университетов, потому что тогда ещё призывали с первого и второго курса.
Историки. Экономисты. Один востоковед.
Мальчишки, конечно, но мальчишки из другой жизни. Они между делом, за куревом, обсуждали такие вещи, о которых в Хабаровске восемьдесят седьмого никто не знал и знать не мог.
Что такое валюта. Что такое фарца и как она устроена изнутри. Почему рубль стоит по-разному в разных местах одной страны.
Для меня это был не разговор. Это была форточка.
Дальше пошло практическое.
Самоволки. Первые деньги – с одним питерским парнем, у которого была возможность выезжать из части на грузовике.
Схема была детская, смешная, копеечная. Не тот масштаб, чтобы про неё рассказывать. Но там я понял главную вещь, которая потом кормила меня всю жизнь.
Я умею разговаривать с людьми.
Не убеждать, не давить, не обманывать. Просто разговаривать так, что человек к концу разговора хочет со мной дело иметь.
Оказалось, что это редкость. Оказалось, что за это платят.
–Я служил в Прибалтике.
Я туда попал ненадолго, и она меня перевернула. Не политикой – бытом.
Дома, хозяйства, ухоженные дворы. Люди живут в той же стране, у них те же законы и те же деньги, – а живут иначе. И главное, что я оттуда вынес: заработать можно всегда. Всегда, при любой власти, в любой год. Вопрос только в том, кто первый увидел.
– Я вернулся в Хабаровск в восемьдесят девятом, – сказал я. – Страна к тому времени была уже не совсем та, из которой я уходил.
И я был готов.
Я вернулся не с деньгами и не со связями. Я вернулся готовым. Я знал, чего хочу и как это делать, а это дороже любого стартового капитала.
– В первый же вечер.-я пошел к ней– Прямо с вокзала, даже домой не зашел.
Я помолчал.
– В окне не было света.
Я стоял во дворе минут двадцать. Потом поднялся и позвонил. Открыли чужие люди – Они там жили уже полгода.
. Я спрашивал. Подал даже в поиск.В городе ее не было
Кто-то из бывших одноклассников сказал, что вышла замуж и уехала.
Я даже не удивился. Я, если честно, ждал именно этого.
Такая красотка
Я, в общем, всё сделал для того, чтобы услышать ровно эту фразу.Она замужем
Алиса молчала смотрев на меня.
Потом сказала:
– Пап, я не понимаю, про что ты. Но рассказывай дальше.
– Дальше, – сказал я, – было ещё скучнее.
Год я тренировался, таксовал и потихоньку фарцевал. Собирал капитал. По тем временам – вполне бодро.
И всё это было ни о чём.
Знаешь, есть такая штука: ты вроде что-то делаешь, у тебя вроде получается, а внутри пусто,. Женщины, ради которой всё затевалось, не было. Значит, и деньги были фантики.
А через год я познакомился с девушкой.
Полная противоположность твоей маме.
Высокая. Русая коса до пояса. Голубые глаза. И такая уверенность в себе, что мне, честно говоря, поплохело в первые же три минуты.
Алёна.
Меня окатило. Не сразу – я, как обычно, тормозил. Но со временем я понял, что эта женщина стала для меня тем же, чем была твоя мать.
Дальше всё как у людей. Свадьба. Институт. Бизнес. Родился сын.
– Сын?!
Алиса выпрямилась так, что Андрей придержал её за плечо.
– Сын, – сказал я. – Не перебивай.
Девяностые.
Каждый год как триллер, но жили при этом хорошо. Так бывает: снаружи ужас, а внутри дома нормальный ужин и телевизор.
Потом наступил девяносто восьмой.
Я взял у барыг кредит. В долларах, разумеется, – рублёвых тогда никто в здравом уме не давал. Купил товар, распродал за неделю, доволен собой был неописуемо.
А на следующее утро доллар отпустили.
Я лёг спать человеком с прибылью, а проснулся человеком с долгом. Между этими двумя состояниями прошло восемь часов сна, за которые я даже сон не увидел.
Спасло меня только то, что я среагировал быстрее, чем успел испугаться. Закрыл долг, пока курс полз дальше вверх, и вышел практически без потерь.
Практически.
Год я снова таксовал и снова барыжил по мелочи.Весь бизнес стоял.
Родители к тому времени были уже в Израиле.
И Алёна сказала фразу, которую тогда говорили в каждой второй квартире:
–. Вывози нас, а дальше как хочешь. Жить в стране, где вот так кидают, я больше не буду.
Тогда ехали все. Всем казалось, что там, за кордоном, молочные реки.
Мы уехали.
И попали под пресс.
Знаешь, что такое эмиграция для взрослого мужика с профессией?
Это когда выясняется, что нужен ты. Именно ты – руки, ноги, спина. А всё, что у тебя в голове, – весь опыт, все связи, всё, чем ты гордился, – надо аккуратно вынести на помойку и не оглядываться.
Я год пытался вести там дела. Без языка, без связей, без понимания правил.
Год мне понадобился, чтобы признать очевидное: так не пробьюсь.
И я пошёл учиться.
Алиса ждала.
– Куда? – не выдержала она.
– В колледж.
– На кого?
– На медбрата.
Пауза была длинная.
– Пап, – сказала Алиса. – Ты?
– Я.
– Медбратом?
– Три года, лисёнок. Три года я учился и все три года проклинал тот день, когда туда пошёл.
Медицина там особенная. Всё выстроено вокруг пациента, и от тебя требуется быть безупречным. Не хорошим – безупречным. Гоняли так, что голова трещала каждый вечер, а я к тому же учил всё это на чужом языке, который в тридцать с лишним лет заходит примерно как гвоздь в бетон.
Диплом я получил. Работу дал сразу – медбратья нужны всегда и везде.
Проработал год.
И понял, что это вообще не моё.
Ходил я туда как на каторгу. Каждую смену.
Платили, правда, хорошо.
Алёна работала медсестрой в той же больнице – учились-то мы вместе, за одной партой. Она как-то прижилась, ей даже нравилось.
А я нет.
Вот тебе, кстати, ещё одно наблюдение бесплатно. Человек может годами делать работу, которая ему отвратительна, и делать её прилично. Организм тянет. Не тянет только душа, но она у нас, как известно, в отчётность не входит.
А потом мне попалась книга.
Хорошая книга. Элдер, «Как играть и выигрывать на бирже».
Я открыл её вечером после смены и не спал до утра.
И понял: вот оно. Вот здесь нужны мозги, а не безупречность. Здесь можно ошибаться, если умеешь считать. Здесь платят не за терпение, а за голову.
Дальше пошло то, что идёт у всех: взлёты, падения, снова взлёты, снова падения. Я потерял всё дважды и дважды собрал заново.
– И ты заработал.
– Заработал.
В пятьдесят пять я вышел, что называется, на пенсию. Богатым мужиком, с хорошим счётом и вдобавок с больничной пенсией – она там начисляется независимо от того, любил ты свою работу или ненавидел.
Алиса смотрела на меня хмуро.
Андрей смотрел как зачарованный. Вот кто в тот вечер получил больше всех.
– Только я сгорел, – сказал я.
– В смысле?
– В прямом. Не финансово. Морально.
Я вышел не потому, что хватит денег. Я вышел потому, что больше не мог. Не было сил открыть терминал. Просто физически не было.
За те годы у меня родились ещё два сына.
И оба прошли мимо меня.
Я был на бирже. Я был на смене. Я был в процессе завоевания мира – а мир, между прочим, был занят своими делами и меня не ждал.
А Алёна тянула детей.
Она молодец.
–
– Па, – жалобно сказала Алиса. – Я не понимаю.
Я понял, что перебрал с подробностями. Но надо было договорить, иначе всё остальное не имело смысла.
– А потом я умер, – сказал я.
В комнате стало очень тихо.
– В семьдесят шесть лет. В грузовик. Точнее, грузовик в меня.
Я гнал по трассе через Негев. Пустыня, прямая дорога, никого на сто километров, джип, музыка, окно открыто.
Я вообще был очень неспокойный дед.
Мне это все говорили – жена, дети, врачи, страховой агент, у которого от меня начинался тик. Я в семьдесят шесть ездил так, как мне не разрешали ездить в двадцать шесть.
Ну и доездился.
–
Алиса дёрнулась. Я выставил ладонь.
– Помолчите оба. Ещё две минуты.
Я не сумасшедший. Я не брежу, у меня не деменция, и я не выдумываю красивую историю, чтобы оправдаться перед дочерью.
Я очнулся в комнате своего друга.
В теле пятнадцатилетнего пацана.
Тысяча девятьсот восемьдесят пятый год.
–
Я помолчал.
– И вот теперь самое главное, лисёнок, слушай внимательно.




























