Текст книги "Вернуться в 80. Часть 6 (СИ)"
Автор книги: Игорь Перах
Жанр:
Попаданцы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)
Паулина лежала рядом, прижавшись ко мне. Простыня спустилась до талии. В воздухе ещё держался запах наших тел и тонкий след её духов.
На экран она не смотрела. Она смотрела на меня.
Свет от телевизора ходил по комнате длинными тенями, то выхватывая её профиль, то снова убирая лицо в сумрак. Глаза от этого казались совсем тёмными, а черты – мягкими и чуть чужими.
Утренней паники в них больше не было. Было спокойное, глухое доверие.
Её пальцы медленно прошли по моей груди и остановились там, где ровно стучало сердце.
– О чём думаешь? – прошептала она.
Дыхание грело мне плечо.
– Смотрю на цифры, – сказал я и накрыл её ладонь своей. – Завтра в девять тридцать они заставят многих людей плакать.
Она приподнялась на локте.
Свет с экрана прошёл по её плечам и шее и оставил глубокую тень ниже.
– А ты? – спросила она. – Ты не будешь плакать?
– Вот тут мне повезло, – сказал я, поймал её взгляд и убрал влажную прядь с её лба. – Из-за этого в своей жизни я точно не плачу.
Она едва улыбнулась, уткнулась носом мне в шею и натянула на нас одеяло.
– Я хотела тебе сказать, – проговорила она, глядя мне в глаза. – Почему я это сделала. И почему я сейчас здесь.
– Расскажи, – спокойно ответил я.
А про себя подумал: вот это уже страшно.
Женщина после близости начинает говорить правду.
Без защиты, без игры, без кокетства. Это минное поле, по которому идёшь без карты.
Самое опасное – промахнуться мимо её волны. Попасть не в ту строку. Скажешь глупость, отгородишься привычной шуткой – и тонкая нить лопнет со звоном. Ответишь красиво и фальшиво – превратишь всё в дешёвую мелодраму.
Я лежал не шевелясь и ждал.
Когда человек готов выложить тебе свою правду, единственное, что ты обязан сделать, – суметь её услышать.
Я потянулся к подносу на тумбочке, взял бокалы и подал ей один.
Вино согрелось и потеряло прохладу, но она благодарно взяла фужер обеими руками, сделала маленький глоток и подобрала ноги под одеяло.
Потом, глядя на тёмные блики на дне бокала, заговорила.
–
– Мама бежала сюда со мной и братом. Мне тогда был год.
Я всю жизнь прожила в Америке. Английский – язык, на котором я думаю, вижу сны и формулирую каждую мысль.
Но выросла я под её тенью. Под правилами той земли, откуда она уехала.
Она помолчала.
– Там, откуда она вырвалась, у женщины нет прав. Совсем. Отец или муж – хозяин, и это не фигура речи. Считалось нормой поднять руку. Считалось нормой унизить при людях, поставить на место, объяснить, где твоё место в доме. А женщина должна молчать, глотать и улыбаться, потому что главная её добродетель – покорность.
Она подняла на меня глаза, в которых отражался синеватый свет экрана.
– И самое страшное, что мама сбежала оттуда, но привезла всё это в голове.
–
– Меня растили в той же системе. Тихой быть. Угождать. Не перечить мужчинам. Терпеть.
Она усмехнулась.
– Днём я ходила в обычную нью-йоркскую школу, а вечером возвращалась домой в другой век. Где при повышении голоса надо сжаться в комок и не отсвечивать.
–
– А потом я пришла в фонд.
И Джон-младший меня срисовал. За три секунды.
Она говорила ровно, без жалости к себе, и от этого было хуже.
– Идеальная добыча. Девчонка из бедной семьи, долги за колледж, и главное – инстинкт покорности. Он никогда на меня не орал. Ему это не нужно.
Он просто вешал на меня чужие косяки. Загружал за троих. Требовал молчать. А я кивала и терпела, потому что меня так научили.
Для него я не человек. Я удобная единица, которая сидит за стойкой.
Она сжала бокал сильнее и добавила, глядя в сторону:
– И эти его вечные намёки. И руки.
–
Я молчал.
Иногда единственное, что можно сделать, – это не начать говорить.
Она перевела дыхание и коснулась моей руки горячей ладонью.
– Знаешь, что самое страшное? Привыкнуть быть жертвой. Начать думать, что другого мира просто не бывает.
–
– Андрей был противоположностью. Вежливый, умный, сдержанный. Он единственный в конторе всегда говорил мне «спасибо».
Она чуть пожала плечом.
– Я даже влюбилась в него. По-детски, без всякой надежды.
А потом, год назад, я увидела Алису.
И поняла, что шансов нет.
– И дело не в том, что она красивая, —после паузы сказала Паулина. – Она уверенная. Абсолютно. Ничего не боится, говорит то, что думает, и умеет себя защитить.
Вот такой женщиной я хотела быть всю жизнь.
Она усмехнулась.
– Джон-младший перед ней стелется. Я это видела. Он с ней разговаривает другим голосом.
–
Я слушал и чувствовал, как с неё сходит груз, который она тащила годами.
В этой исповеди не было ни капли попытки разжалобить. Была голая правда, и от этого её было тяжело слушать.
Она видела в Андрее светлое пятно в грязи. А в моей дочери – ту свободу, которую у неё самой отобрали в детстве.
– Алисе не приходилось выживать, – сказал я тихо, сжав её пальцы. – Ей с детства не надо было оглядываться и ждать удара. Но уверенность – это не то, что дают при рождении. Это...
–
– Подожди. Мне трудно говорить.
Она сжала мою руку так, что ногти впились в ладонь.
– Я сначала думала, что ей это досталось само. По праву рождения. Порода, кровь, деньги.
А потом я увидела тебя.
Как ты разговариваешь с Джоном. Как держишься. Как отсекаешь угрозу раньше, чем она успела оформиться.
Она подняла голову.
– И я поняла. Дело в тебе. Так вырастить может только настоящий отец.
–
Она замолчала и уткнулась подбородком мне в грудь.
В номере было слышно только тиканье часов и далёкий шум трафика внизу.
–
– У нас в колледже был преподаватель по социологии, – вдруг сказала она с тихой иронией. – Он всё время повторял, что он коммунист.
Я усмехнулся и погладил её по плечу.
– Прямо здесь, в Нью-Йорке?
– Прямо здесь. Полгода назад у него была лекция про роль женщины в политике и в бизнесе.
Она отпила вина.
– Я не буду пересказывать всё, но схема у него была красивая. Он говорил так: в Китае есть культ матери, но нет культа женщины. В Америке есть уважение к женщине, но это не любовь, это право – за него били, его выбивали, оно записано в законах и в судебных решениях. В Японии, говорил он, женщина держит дом целиком, включая деньги, но снаружи её как будто нет.
– А дальше?
– А дальше он говорил про Советский Союз.
Она приподнялась на локте.
– И вот там, по его словам, было что-то, чего не было больше нигде. Женщина не мать, не собственность и не оппонент в суде. Женщина – товарищ. Её защищают, но с ней и советуются. Её берегут, но она стоит рядом, а не сзади. И мужчина отдаёт ей всё сердце целиком, не считая, сколько отдал.
Она посмотрела на меня.
– Он говорил, что это уникальная штука. И что она почти исчезла.
Я долго молчал.
Потом сказал:
– Твой социолог – романтик.
– Почему?
– Потому что он рассказывал вам плакат.
Я приподнялся выше на подушках.
– В том Союзе, про который он вам читал, женщина работала на заводе восемь часов, потом стояла два часа в очереди, потом тащила эти сумки на пятый этаж без лифта, а дома её ждал муж, который «устал». И культ был не женщины. Культ был терпения.
Помолчал.
– Я это видел своими глазами. У меня перед глазами моя собственная мать.
Она смотрела на меня очень внимательно.
– Тогда откуда это в тебе?
– Не из страны, – сказал я. – Страна тут вообще ни при чём. И культура ни при чём, и национальность ни при чём.
Я повернулся к ней.
Хорошие мужики есть везде – в Америке, в Китае, в Японии и там, откуда бежала твоя мать. И мрази есть везде, в тех же самых пропорциях. Просто в одних местах мразь принято прикрывать традицией, а в других она сидит в стеклянном кабинете и подписывает меморандумы.
Я пожал плечами.
Ты просто не встретила ни одного нормального.
–
Она долго не отвечала.
Потом сказала – очень тихо, и я почувствовал, что она улыбается мне в плечо:
– А знаешь, что самое странное?
– Что?
– Я сегодня весь день с тобой чувствую себя одновременно ребёнком и королевой.
Она подняла голову.
– У меня такого не было ни разу в жизни. Я даже не знала, что так бывает одновременно.
Я ничего не ответил.
Просто притянул её к себе и выключил телевизор.
Бегущая строка погасла, и в комнате стало совсем темно.
За окном был Нью-Йорк, которому оставалось восемь недель
Глава 14 Драка
«Сижу за решёткой в темнице сырой» – классическая строка всплыла в голове сама собой, с сухой иронией. Только вместо орла за окном сидел я сам – в обшарпанной, смердящей перегаром камере, где над головой противно гудела засиженная мухами люминесцентная лампа.
Холодная металлическая скамья предварительного заключения в нижнем Манхэттене не располагала к комфорту. Я сидел, сцепив пальцы в замок. Главное – не поддаться панике. Паника – бессмысленно жрёт оперативную память.
А паниковать было от чего. Всё летело к чертям с ускорением свободного падения.
Ладно я – перебьюсь. Задержание... С этим адвокаты разберутся, это лишь вопрос времени. Но именно времени у нас не было вовсе.
План посыпался по цепочке.
... А ведь так хорошо всё начиналось.
Заведение оказалось именно тем, что я просил.
Мы поехали на самую границу – туда, где сытый, отглаженный Ист-Виллидж упирается в шершавый Алфабет-Сити. Угол Седьмой улицы и авеню Би.
Место стояло ровно на стыке двух миров. С одной стороны ещё горели огни дорогих бистро. С другой начинались обшарпанные пожарные лестницы, стены в граффити и перекрёстки, где действовали совсем другие правила.
Низкие потолки, полумрак, сцена размером с обеденный стол, на ней четверо. Контрабас, барабаны, клавиши и саксофон, у которого мундштук был замотан синей изолентой.
Туристов не было вообще. Публика сидела своя, местная, в основном темнокожая, пришедшая не за открыткой, а слушать.
И играли они так, что через двадцать минут я забыл, зачем вообще приехал в этот город.
Джаз я попросил сам. Чёрт его знает зачем. Мне почему-то казалось, что в последний вечер нужен именно живой джаз – не запись, не колонки, а когда ты видишь, как у человека на сцене раздуваются щёки.
Романтик, что тут скажешь. Я подошёл к сцене в перерыве и попросил кое-что сыграть. Заплатил. Потом попросил ещё раз и заплатил ещё. К третьему разу саксофонист уже кивал мне через зал, как старому знакомому.
Тут надо честно сказать одну вещь.
Я расслабился.
Не немного. Сильно.
Неделя прошла как один день. Поля взяла какие-то срочные отгулы, мы поставили весь внешний мир на паузу и практически не расходились – из этого кокона мы выбирались разве что за едой.
Я не буду делать вид, что это было просто увлечение.
Я к ней привык. За семь дней, в пятьдесят один год, я привык к человеку так, как не привыкал за годы. Даже боль от того, что случилось дома, отошла куда-то на второй план и стала тише.
Похоже, я переборщил с лекарством. Так бывает: пьёшь от одного, привыкаешь к другому.
Первое февраля. В этот день я и девчонки должны были лететь. Мы про это не говорили ни разу за всю неделю – и оба думали только об этом.
Поэтому в тот вечер я пил.
Не напивался – я вообще не умею напиваться, у меня организм так устроен, – но пил, и пил прилично. И Поля пила.
Мы танцевали. В зале, между столами, вместе с другими, и я, танцевал с Полей подвале на Седьмой улице так, как не танцевал никогда в жизни, потому что в моей жизни для этого просто не было предусмотрено времени.
Мне было хорошо.
Вот в этом и была вся проблема.
Взгляды я заметил.
Двое за столиком у стены. Заметил ещё в первый час, отметил и – впервые за тридцать лет – не сделал ничего.
Обычно я в таких случаях меняю позицию. Сажусь спиной к стене, прикидываю выходы, считаю, кто с кем и кто сколько выпил. Это не паранойя, это гигиена: то же самое, что мыть руки.
А в тот вечер я посмотрел на них, сказал себе «пьяные придурки» и вернулся к музыке.
Ошибка номер один.
Около половины двенадцатого я пошёл в туалет.
Возвращался по узкому коридору – в таких местах он всегда узкий, с трубами по потолку и одной лампой.
Они стояли у выхода. Оба.
Один плечистый, лет двадцати пяти, темнокожий. Второй пониже, постарше, латинос, с той развинченной пластикой, которая бывает у людей, знающих, что за ними кто-то стоит.
Оба хорошо приняли.
– Пропустите, пожалуйста, – сказал я.
Вежливо. Спокойно. Без всякого нажима, потому что нажим в такой ситуации – это приглашение.
Плечистый не двинулся.
– А чего это она с тобой? – сказал он. – Чёрная девочка с белым чёртом.
Второй засмеялся и добавил что-то про латину с гринго.
Дальше можно не пересказывать. Смысл был простой и старый как мир: «нам скучно, ты чужой, и у тебя женщина, которая, по-нашему, не должна быть с тобой».
Скажу здесь то, что считаю важным.
В том подвале сидело человек семьдесят. Ни один из них за весь вечер не посмотрел на нас косо. Мужик за соседним столиком угощал нас каким-то местным пойлом и объяснял, кто из музыкантов чей племянник. Женщина лет шестидесяти учила Полю двигать плечами и хохотала над моими попытками повторить.
А эти двое были просто двое пьяных придурков, которым нужен был повод.
Такие есть в любой стране, любого цвета и в любом районе, и в Москве их ровно столько же. Я это знаю точно.
Поэтому – никакого «они» и никаких выводов о ком-либо, кроме этих двоих.
– Пропустите, – повторил я.
И шагнул вперёд, потому что стоять и разговаривать в узком коридоре – самая глупая вещь, которую можно сделать.
Плечистый ударил.
Коротко, справа, без замаха – то есть не совсем дурак и, скорее всего, где-то занимался.
Попал.
Скула вспыхнула, в левом глазу лопнуло белым.
Я не отлетел и не упал, но повело меня прилично, и я приложился плечом о трубу.
Дальше набежала охрана.
Их там было двое, оба огромные, и они возникли из ниоткуда, как возникают в приличных местах.
Нас растащили за четыре секунды.
Я стоял, держась за трубу, и показывал на плечистого: он начал. Хозяин смотрел на камеру над коридором, потом на меня, потом на них – и всё понял.
Обоих вывели.
Молча, быстро, без разговоров. Профессионально.
Ко мне подошёл старший из охраны. Здоровенный дядька лет сорока, с седой полосой в бороде.
Приложил мне к лицу пакет со льдом. Посмотрел на скулу.
– Слушай, – сказал он. – Ничего страшного, до свадьбы заживёт. Но вы с девушкой берите такси и уезжайте. Прямо сейчас. Эти двое здесь местные, они никуда не денутся.
Я поблагодарил.
И не уехал.
Ошибка номер два.
Не уехал я по причине, которую сейчас изложу честно, без попыток себя обелить.
Мне было хорошо.
Первый вечер за полгода хорошо и этот был последний наш вечер, когда мне было по-настоящему хорошо. Завтра самолёт. Завтра всё кончается. Поля сидела за столиком с мокрыми глазами и держала мою руку.
И вместо того чтобы встать и уйти, я сказал: да ерунда, посидим ещё немного.
Мы просидели два часа.
За эти два часа я успел ещё дважды подойти к сцене и один раз протанцевать медленный номер, прижавшись щекой – той, которая не болела, – к её виску.
Если бы я вышел тогда, когда мне сказали, ничего бы не было.
Это, кстати, вся моя жизнь в одном абзаце. Меня предупреждают, я знаю, что предупреждают правильно, и остаюсь, потому что мне хорошо.
Вышли мы в начале третьего.
Улица была пустая и мокрая. Ветер, фонари, мусорные баки у стены, где-то далеко сирена – обычный ночной звук, никто на него уже не реагирует.
Такси не было.
Я вспомнил, что заказал машину по приложению ещё внутри, минут двадцать назад, и полез в телефон посмотреть, где она.
Вот в этот момент я и выпал из мира примерно на три секунды.
Голова опущена, руки заняты, глаза в экране.
Ошибка номер три, и она была последней.
Их было двое.
Те же самые. Они, оказывается, никуда не ушли – просидели два часа в машине через дорогу.
Первым шёл латинос. Он шёл быстро, почти бежал, и я услышал его на два шага раньше, чем увидел, – по звуку подошв по мокрому асфальту.
Я успел убрать голову.
Почти успел.
Он врезал мне сбоку, вскользь, и попал уже во второй раз в ту же скулу.
Дальше я всё-таки ушёл.
Не в панику и не в ярость.
Туда, куда я ухожу всегда. Внутрь.
Там нет ни звука, ни боли, ни мыслей. Есть только чужие руки, чужой центр тяжести и очень много времени.
Меня этому учили долго и в разных местах.
Настоящая драка выглядит отвратительно. Это не кино. Двое взрослых мужиков сопят, хрипят, скользят на мокром асфальте, у кого-то задирается куртка, кто-то попадает не туда, куда целился, и всё заканчивается за то время, пока закипает чайник.
Красиво выглядит спорт. Спорт я как раз люблю, я до сих пор выхожу на ковёр, и там есть правила, судья и врач.
Здесь врача не было.
Латиноса я взял на движении.
Он шёл вперёд, и бить его было не нужно. Нужно было только помочь ему идти дальше, чем он собирался.
Я поймал его за руку, довернул и посадил на асфальт – коротко, спиной, вложив в это всю его собственную скорость.
Он сел с открытым ртом и повесил голову.
–
Второй был опаснее.
Он не бежал. Он шёл.
И на ходу лез правой рукой за спину, под куртку, за пояс.
Вот в эту секунду мне стало по-настоящему нехорошо.
Потому что за поясом у человека в три часа ночи на авеню Би может лежать ровно одна вещь.
–
Достать я ему не дал.
Скажу здесь только одно: у человека, который тянется за спину, обе стороны корпуса на секунду открыты, а правая рука занята.
Мне хватило этой секунды.
Я вошёл в него плечом, снёс к стене, зажал запястье и повернул кисть туда, куда она не поворачивается.
Щёлкнуло.
Он заорал. Тяжёлое упало на асфальт и звякнуло о решётку водостока.
Я приложил его лицом о кирпич – один раз, не сильно, чтобы дошло, – и держал.
–
И тут сзади закричала Поля.
–
Латинос поднялся.
С такой посадки нормальный человек встаёт секунд через двадцать, и то на четвереньки. Он встал за пять и сразу пошёл.
Я увидел его лицо и всё понял.
Глаза пустые. Зрачки во всю радужку. Рот приоткрыт, дышит ртом, и на подбородке кровь – он, кажется, прикусил язык при падении и даже не заметил.
Он был под чем-то. Хорошо под чем-то.
Такому человеку бесполезно ломать волю. У него её сейчас нет. Он не чувствует ни боли, ни страха и будет идти, пока не перестанут работать ноги.
–
Я отпустил первого.
Тот сполз по стене и остался сидеть.
Развернулся.
–
Латинос махал широко.
Так дерутся все, кого никто никогда не учил: замах от плеча, обе руки внизу, голова открыта, и каждый удар несёт за собой всё тело.
Один такой прошёл над ухом. Второй я снял плечом.
Дальше я перестал отступать.
Левой прямой в лицо. Не для того, чтобы уронить, – для того, чтобы остановить движение и вернуть себе дистанцию. Он мотнул головой и попёр дальше.
Ещё раз левой. И ещё раз.
Он не почувствовал ни одной.
–
Тогда я опустил руку и ударил правой в корпус.
Ниже рёбер, справа, туда, где у человека печень и где не помогает уже никакая химия.
Вот это дошло.
Он согнулся. Не упал – согнулся, и на секунду его голова оказалась ровно там, где нужно.
Левый боковой в челюсть.
И всё.
–
Он лёг на бок, тяжело, всем телом, как ложится мешок с картошкой.
Дышал. Шевелился. Пытался опереться на локоть и не мог.
Я отошёл на два шага и опустил руки.
–
Четыре секунды. Ну, шесть.
Я стоял на мокром тротуаре, дышал ртом, и у меня начали трястись руки – не от страха, а от того, что бывает после, когда в кровь выбрасывается всё сразу и потом уходит.
Правая кисть горела.
Я не бил человека кулаком лет пятнадцать. Оказывается, за пятнадцать лет забываешь, до чего это больно самому.
–
Один сидел, привалившись к стене, и держал у живота сломанную кисть.
Второй лежал на боку и медленно, сипло дышал.
То, что не успели достать, валялось в двух метрах, у решётки водостока.
Я к нему не подошёл.
Не тронул ни ногой, ни рукой, не отпихнул, не накрыл – вообще ничего.
Это единственная вещь, которую я в ту ночь сделал абсолютно правильно.
Поля стояла у двери и смотрела на меня.
Не на них. На меня.
И вот этот взгляд я, наверное, не забуду никогда.
В нём не было ужаса. В нём было что-то другое – то, что появляется у человека, который до этой секунды видел одну версию тебя, а теперь увидел вторую и теперь думает, какая из них настоящая.
– Игорь...
– Отойди к двери, – сказал я. – И не подходи ко мне. Стой там.
Она послушалась.
–
Дальше было ровно то, что и должно было быть.
Сирена, которая до этого шла где-то далеко, оказалась совсем не далеко.
Две машины. Свет, крики, «руки», «на землю».
Я сед на пятки , до того как мне сказали. на мокрый асфальт, руки за голову
Вот это, кстати, второе, что я сделал правильно.
Ночью, на улице, где на асфальте лежит оружие, а рядом стоит мужик с разбитым лицом и двое воют, – единственная разумная стратегия – не пытаться ничего объяснять стоя.
Меня подняли и надели наручники.
Уже в машине я успел увидеть через стекло, как Поля что-то быстро и горячо объясняет полицейскому, тыча пальцем в сторону двери заведения.
Правильно объясняет. Там камера над коридором и камера над входом.
Умница.
И вот теперь, вместо того чтобы сидеть в самолёте с девчонками, я сижу на железной скамье в нижнем Манхэттене, в камере, где пахнет перегаром и хлоркой, и слушаю, как гудит засиженная мухами лампа.
Скула распухла. Левый глаз заплывает – к утру не откроется совсем. Костяшки на правой руке содраны,.
Напротив, у стены, спит какой-то мужик в мокрой куртке.
Первое февраля. Через шесть часов вылет.
Настя с Аней собраны. Алиса на нервах. Андрей, наверное, уже поднял всех, кого можно поднять в четыре утра, – а он может поднять многих.
Адвокаты разберутся. С этим всегда разбираются, это только вопрос времени.
Времени и не было.
Жалко Полю.
У неё завтра работа. У неё вообще завтра снова жизнь, и я в эту жизнь за неделю успел въехать, как грузовик в витрину.
–
Я откинулся затылком на стену и сцепил пальцы в замок.
Главное – не паниковать. Паника ничего не решает и жрёт ресурс, который сейчас нужен на другое.
Будем считать.
Что у нас есть., охранник, который лично приложил мне лёд, семьдесят свидетелей, из которых половина видела, как этих двоих выводили. пистолет на асфальте видели полицейские и что я не тронул ни пальцем.
Что против нас. Иностранец. Ночь. Двое пострадавших, у одного сломана кисть.
Ничего смертельного. Разберутся.
–
Знание что будет с этим городом через восемь недель, чем закончится март, что будет с нефтью в апреле и в какой день закроют небо не помогает во в таких тупых ошибках где твоя жизнь и жизнь близких может перевернулся и покатился по другим рельсам
Двое пьяных придурков сидели два часа в машине через дорогу – этого я не знал.
Потому что этого нет ни в одной хронике.
Такие вещи в историю не попадают. В историю попадают индексы и катастрофы, а не два дурака на углу Седьмой и авеню Би.
Я всю жизнь прожил с картой сокровищ, на которой отмечены материки – и ни одной ямы под ногами.
Хотя, если совсем честно, дело не в них.
Меня предупредили. Прямым текстом, берите такси и уезжайте.
Я всё слышал. Я всё понял.
И остался, потому что мне было хорошо.
Утром меня вызвали на допрос.
Что ж, надо отдать Голливуду должное: показывают они всё точно.
Кабинет, стол посередине, две привинченные к полу стулья, зеркало в полстены, о котором все всё понимают. По ту сторону стола – следователь с уставшим белым лицом человека, который заканчивает смену и хочет домой.
Единственное, чего в кино нет, – это запаха. В кино не пахнет.
Он быстро зачитал мне права и спросил, нужен ли переводчик.
Я качнул головой.
Он начал задавать вопросы.
Я пожал плечами:
– Без адвоката не говорю.
Он кивнул – по-моему, даже с некоторым облегчением – и меня отправили обратно.
В камере я честно попытался понять, правильно я сделал или нет.
С одной стороны, всё по правилам. Первое, чему учат взрослые люди: в чужой стране, ночью, с разбитым лицом – рот на замок и ждать юриста. Ничего не объясняй. Ты не оправдываешься, ты создаёшь материалы дела.
С другой стороны, была мысль выпрыгнуть побыстрее. Объяснить, показать камеры, попасть на рейс.
Я эту мысль додумал до конца и выкинул.
Рейс всё равно был потерян. Ещё в тот момент, когда меня клали на асфальт, аэропорт перестал быть вариантом. Так что торопиться было некуда, а вот наговорить лишнего в четыре утра, без сна, с заплывшим глазом – вполне.
Оставалось сидеть.
Правда, сосед по камере был так себе. Мужик в мокрой куртке, от которого пахло мочой, спал у стены и во сне разговаривал. Судя по интонации, ругался с кем-то, кто задолжал ему деньги.
Я его понимал. У меня тоже был такой разговор на этой неделе.
Через два часа меня вызвали снова.
Тот же кабинет, тот же следователь. И ещё один человек, которого утром не было.
Лощёный. Костюм, часы, папка, вид спокойный и слегка скучающий
Он посмотрел на следователя. Следователь встал и вышел.
Мне это, признаться, понравилось.
– Я босс Алисы, – сказал он. – Рад знакомству.
И протянул руку.
Тут я на секунду завис.
Двадцать лет я предлагал дочери помощь, и двадцать лет она отказывалась. Я предлагал деньги, связи, работу, и она вежливо, а потом уже и невежливо, объясняла мне, что справится сама.
И вот я сижу в наручниках в нижнем Манхэттене, а вытаскивает меня отсюда её начальник.
– Взаимно, – сказал я.
– У вас есть претензии? – спросил он. – Вас здесь били?
– Нет.
– Хорошо.
Он открыл папку, не глядя в неё.
– Тогда так. Новость хорошая: вас выпустят. Вы защищались, есть две камеры, есть охрана заведения и есть свидетели. Это не тот случай, где надо что-то доказывать.
– А плохая?
– Слушание через две недели. До этого вам придётся остаться в стране. Подписка о невыезде из города.
Он посмотрел на меня.
– Как вам?
Я быстро посчитал в уме.
Две недели – это середина февраля. Ещё три недели до девятнадцатого. И почти пять до того момента, когда всё это перестанет иметь значение.
Запас есть. Небольшой, но есть.
– Хорошо, – сказал я.
Он чуть приподнял бровь.
Люди в его профессии, видимо, привыкли, что на слова «вам придётся остаться в чужой стране под подпиской» реагируют как-то иначе.
Он постучал в стекло. Вернулся следователь.
Через полчаса, подписав всё, что мне дали подписать, я вышел на улицу.
Поля и Алиса сидели на скамейке возле автомата с кофе.
Вдвоём. Рядом.
Что между ними происходило эти шесть часов, я выяснять не стал. Есть вещи, в которые взрослый мужик не лезет из чистого инстинкта самосохранения.
Алиса встала первой.
Подошла, взяла меня за подбородок, повернула лицо к свету и осмотрела скулу – деловито, как осматривают царапину на машине.
Хмыкнула.
– Ну и где мы были, папуля?
– Алиса.
– Что-то эта девица на тебя плохо влияет. Ты ведешь себя как подросток.
– Спасибо, мамочка, – сказал я и поцеловал её.
Поля стояла чуть позади и не знала, куда себя деть.
Я подошёл и обнял её.
– Ну вот видишь, – сказал я ей в макушку. – Оказывается, у нас есть ещё две недели.
Она не ответила. Только вцепилась в куртку.
Девочку было жалко.
Я повернулся, не отпуская её.
– А девочки?
– В аэропорту, – хмуро сказала Алиса. – Их отвёз Андрей. Улетели по расписанию.
– Ты им сказала?
– Сказала, что у тебя дела и ты прилетишь позже.
Она пожала плечами.
– Я не думаю, что семнадцатилетним детям надо видеть, как их отец пошёл вразнос.
– И снова спасибо, мамочка.
Мы пошли к машине.
Я шёл, засунув руки в карманы, и думал.
Вот, значит, как.
Я построил всё, что построил, я прошёл девяностые, я вчера ночью на мокром асфальте объяснил двоим, почему не стоило со мной связываться.
А сегодня утром меня из участка забирает начальник моей дочери, и сама дочь по дороге к машине читает мне мораль.
Жизнь иногда бьёт ключом. Иногда – по голове.
Причём тем же самым ключом.
Но самый болезненный удар я получил дома




























