Текст книги "Большая охота на акул "
Автор книги: Хантер С. Томпсон
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 54 страниц)
Правду сказать, до сих пор не верится, что кое-кто из ближайших советников президента конституционно демократической страны в год тысяча девятьсот семьдесят четвертый всерьез думал, что высшая судебная инстанция любой конституционной демократии пойдет на скандал, который, вероятно, станет самым дискредитированным прецедентом в истории англо-американской юриспруденции, замахнется на «божественное право королей», дескать, президент Соединенных Штатов или любой другой якобы демократической страны превыше и вне «закона».
Что Никсон и его персональное гестапо взаправду верили в подобное, свидетельство пустоголовости тех, кого Никсон взял с собой в бункер, когда понял, что пора посерьезнеть.
* * *
Даже когда они ревели и ругались, в их голосах слышалась параноидальная тревога, словно они уже чувствовали, как отлив хватает их за лодыжки, – в точности как Никсон, наверное, чувствовал несколькими неделями раньше, когда, закатав штаны, гулял по пляжу в Сан-Клементе, в злобном одиночестве ожидая результатов голосования в Верховном суде за или против «президентских привилегий». Волна набежала, закрутилась у его лодыжек и, схлынув, едва не утащила его в океан, когда с большой дюны перед «Ла Каза Пасифика» Зиглер крикнул:
– Господин президент! Господин президент! Мы только что получили известие! Голосовали единогласно! Все восемь!
Никсон улюлюкает от радости, замирает как вкопанный, отпечатки его ног заполняются водой, а он выбрасывает вверх руки жестом победы.
– Отлично! – кричит он. – Я так и знал, что выиграю, Рон! Даже без дурацкого клоуна Ренчбурга. Не зря я назначил говнюков в суд!
Зиглер пялится на обреченное путало у кромки прилива. Чему он ухмыляется? Почему так радуется этим ужасным новостям?
– Нет! – кричит он. – Я не то имел в виду! Совсем не то! – Он мешкает, сглатывает рыдание. – Голосование было единогласным, господин президент, против вас.
– Что? – Пугало на пляже обвисает. Плечи поникают, руки истерично хлопают по карманам мокрых штанов. – Грязные сволочи! – вопит он. – Я им хребет-то сломаю!
– Да, сэр! – орет Зиглер. – Они еще пожалеют, что на свет родились.
Рывком достает из внутреннего кармана блокнот и записывает: «Сломать им хребет». К тому времени мокрый президент уже вскарабкался на дюну.
– Что произошло? – рявкает Никсон. – Кто-то добрался до Бергера?
Зиглер кивает:
– А как иначе? Вероятно, это был Эдвард Беннет Уильяме.
– Конечно, – соглашается Никсон. – Нельзя было оставлять тупого сукиного сына одного в Вашингтоне. Мы же знали, что он свое сделает. Затем его и назначили. – Он злобно втаптывает одинокое обледенелое растеньице в песок. – Проклятье! Куда смотрел Колсон? Он ведь должен был Бергером заняться, так?
Зиглер морщится.
– Колсон в тюрьме, сэр. Забыли?
Никсон смотрит на него пустыми глазами, но берет себя в руки.
– Колсон? В тюрьме? Что он натворил? – Подобрав длинную плеть водоросли, он хлопает себя по коленке. – Неважно, я вспомнил… Ну а Эрлихман? Он же умеет вертеть Бергером и прочими клоунами, как чертовыми марионетками!
Зиглер с мгновение смотрит в океан, его взгляд затуманивается.
– Понимаете, сэр … от Джона нам немного пользы. Его тюрьма ждет.
Никсон напрягается, водоросль падает на песок.
– Срань господня, Рон! С чего бы Джону отправляться в тюрьму? Он один из лучших слуг общества, которых мне выпала честь знать!
Теперь Зиглер не скрывает слез, его исхудалое тело сотрясают рыдания.
– Не знаю, сэр. Я не могу это объяснить. – Он снова вперивается в океан, стараясь взять себя в руки. – Ужасные времена, господин президент. Враги надвигаются. Пока вы гуляли по пляжу, позвонили из агентства «Авис» в Лагуне и отказали нам в кредите. Они забрали мою машину, господин президент! Мой золотой «кадиллак» с откидным верхом! Я как раз говорил по телефону с Бузхардтом, ну, понимаете, про Верховный суд, глянул случайно в окно и увидел, как ниггер в форме «Авис» выводит «кадиллак» за ворота. Охрана сказала, у него судебное постановление о конфискации, подписанное местным шерифом.
– Господи Боже! – восклицает Никсон. – Мы сломаем ему хребет! Где телефон? Я звоню Хальдеману.
– Бесполезно, сэр, – отвечает Зиглер. – От нас нельзя позвонить, пока не заплатим тридцать три тысячи телефонной компании. Оттуда прислали человека, чтобы он повозился с проводами, теперь позвонить можно только нам – ближайшие восемьдесят шесть часов, а потом они начисто нас отключат. Если хотите позвонить в Вашингтон, надо идти пешком в «Сан-Клемент Инн» и звонить из платного автомата. Кажется, у генерала Хейга есть мешок десятицентовиков.
Никсон снова напрягается; его мозг увяз в глубоких раздумьях. Потом его глаза загораются, и, схватив Зиглера за руку, он тащит его к дому.
– Пошли, Рон, – рявкает он. – У меня есть идея. Зиглер ковыляет вслед за президентом, он чувствует прилив сил: Босс на подъеме!
Никсон на бегу говорит:
– Думаю, я вычленил нашу проблему, Рон. Нам нужен кредит, так? О’кей, где этот еврейчик?
– Еврейчик?
– Ты знаешь, о ком я, черт побери. Где тот раввин? Они ведь всегда получают кредит, верно? Пошлем агентов спецслужб. Он, скорее всего, в баре на крыше отеля «Прилив и песок», он вечно там ошивается. – Никсон хохочет. – Черт, в кредитоспособности раввина никто не усомнится! Скажи мальчикам из СС, пусть хорошенько его припугнут, а потом привезут сюда, и я его умаслю.
Теперь смеется Зиглер. Глаза у него сверкают, он поспешно карябает в блокноте.
– Чудесная мысль, сэр, просто чудесная! Сначала мы чиним сволочам обструкцию, потом обходим с фланга евреем!
Никсон довольно кивает:
– Они даже не поймут, откуда их накрыло, Рон. Ты же знаешь, я всегда говорил: «Когда идти становится круто, круть идет в дело».
– Вот именно, сэр. Помню, старший тренер Ломбарди…
Никсон обрывает его, внезапно хлопнув в мокрые ладоши, от звука два агента спецслужб в ближайших кустах хватаются за пушки.
– Постой-ка, Рон! Не гони! Знаешь, кто научил Ломбарди всему, что он знает? – Он широко улыбается. – Я! Президент!
Зиглер заламывает руки, глаза у него выпучиваются, лицо перекашивает от благоговения.
– Я это помню, сэр. Помню!
– Хорошо, Рон, очень хорошо. Забывают только неудачники. А ты ведь знаешь, что тренер Ломбарди говорил про это? – Никсон хватает пресс-секретаря за локти и притягивает к себе, изо рта у него воняет, глаза налиты кровью, зрачки опасно сужены, слова срываются с губ визгливым тявканьем, как у бешеной гиены: – Покажи мне проигравшего, и я покажу тебе неудачника.
Зиглер поражен. Глаза у него так расширились, что он не может даже моргнуть. Тело его парализовано, но душа пылает. Его лицо – маска чистейшего фанатизма: Рон Зиглер – левая рука обреченного и преступного президента, политическая обратная сторона пластинки всех сгоревших на кислоте, кто голосовал за Голдуотера, а после переключился на Тима Лири, пока боль не стала слишком сильна и божественный свет Иисуса или Махараджи Джи не увлек его за новым Истинным Учителем.
* * *
Ах, бедный Рон. Я хорошо его знал. Это ведь Зиглер пару месяцев назад предупредил меня, что Никсону крышка. Дело было еще в июле, в затишье перед бурей, когда эксперты в Вашингтоне начали мрачно кивать друг другу всякий раз, когда кто-то заговаривал, мол, процесс по импичменту дает сбой, мол, возможно, он достиг низшего предела перед подъемом, мол, по сути, он уже опять набирает обороты.
Такова была наивность раннего лета, до судьбоносного решения Верховного суда, когда Геббельс при Никсоне – «бывший директор по коммуникациям» Белого дома Кен Клоусон – сотворил ложный рассвет над Белым домом, ненадолго задержав годичное падение рейтинга Никсона в опросах общественного мнения повседневным барабанным боем массированных, бьющих заголовками нападок на «профессиональных никсононенавистников» в прессе и «беспринципных либералов в Конгрессе». В тот момент большая часть традиционных союзников Никсона уже услышали вопли баньши, воющих по ночам над лужайками Белого дома, и даже сбежал Билли Грэхем. Поэтому в приступе дешевой гениальности Клоусон нанял сибаритствующего иезуита и умственно отсталого раввина и послал их на битву против сил Зла.
Иезуит, отец Джон Мак-Лафлин, с месяц или около того упивался ролью «духовника Никсона», но его звезда померкла, когда стало известно, что за свои труды он получает больше двадцати пяти тысяч баксов и живет в апартаментах-люкс в «Уотергейте». Церковное начальство пришло в ужас, но Мак-Лафлин от него отмахнулся и лишь добавил пыла речам. Но под конец Клоусон не смог снести настойчивых слухов, что добрый иезуит намерен жениться на своей подружке. Поговаривали, это было уже чересчур для генерала Хейга, главы штата Белого дома, чей брат был настоящим священником в Балтиморе. Проведя шесть головокружительных недель на национальной сцене, Мак-Лафлин внезапно исчез, и с тех пор о нем ничего не слышали.
Но Клоусон не стушевался. Как только священника разоблачили, он выставил другого святого, раввина Баруха Корфа, истинного психа, у которого едва хватало мозгов завязать шнурки на ботинках, но который с готовностью пускал в ход свое имя и чокнутые разглагольствования, куда бы ни нацеливал его Клоусон. Под знаменем Национального гражданского комитета за справедливость по отношению к президенту он по всей стране «организовывал» митинги, званые обеды и пресс-конференции. Главным его спонсором был Гамильтон Фиш-старший, известный фашист и отец конгрессмена от Нью-Йорка Гамильтона Фиша-младшего, которому принадлежал один из решающих голосов республиканцев в судебной комиссии Конгресса, хотя сам он втихаря проголосовал за импичмент.
«Всего месяц назад ветры судьбы вокруг президента Никсона словно бы улеглись. В осведомленных кругах Вашингтона нарастает уверенность, что кампания импичмента выдыхается… [Но] теперь очевидно, что „осведомленные“ ошибались, приняв за прояснение прореху в тучах…»
Р. У. Эппл-младший. New York Times, 28 июля 1974
Но Никсон был обречен уже к тому времени, когда комиссия Родино добралась до голосования. Единогласное голосование в Верховном суде по вопросу о «президентских привилегиях» в отношении шестидесяти четырех спорных пленок явилось началом конца. Никсон давно уже знал, что оглашение содержимого пленок его прикончит, но снова и снова лгал относительно этого самого содержимого: не только прессе и обществу, но также жене, дочерям и ярым приверженцам в своей собственной администрации. Он лгал о пленках Барри Голдуотеру и Джерри Форду, Хью Скотту и Джону Родесу, Элу Хейгу и Пату Бьюкенену, лгал даже собственному адвокату Джеймсу Сент-Клэру, который, как и остальные, был настолько глуп, что поверил своему клиенту, когда тот клялся и божился, что записи, которые он не позволяет никому прослушать, в конечном итоге докажут его невиновность.
На деле оба его адвоката сделали все возможное, чтобы избежать прослушивания треклятых записей. Потребовалось прямое распоряжение судьи Сирики по обоим случаям отдельно, чтобы принудить Бузхардта и Сент-Клэра прослушать записи. Первым был Бузхардт, и уже через несколько часов прослушивания судьбоносного разговора с Хальдеманом 23 июня 1972 года его отвезли в палату реанимации в частной больнице в Виргинии с тяжелым «сердечным приступом», из-за которого он почти на два месяца сделался недоступен.
Трагическую новость я услышал в баре «Воссоединение классов» в двух кварталах от Белого дома и, помнится, сказал корреспонденту Boston Globe Марти Нолану: «Бузхардта мы больше не увидим. Если он выживет после того, что Зиглер подсыпал ему в кофе, пока он слушал пленки, Хальдеман поедет в Виргинию и, пока он будет спать под демеролом, воткнет ему шляпную булавку в ноздрю, воткнет прямо в мозг, едва медсестра выйдет из палаты. Помяни мое слово, Марти. Я знаю, как действуют эти люди. Бузхардту не выйти из больницы живым».
Равнодушный к мрачной участи Бузхардта, Нолан кивнул. К тому моменту почти все журналисты в Вашингтоне, приписанные к Бдению по Никсону, с начала лета спали в среднем часа два в сутки. Многие ослабели и потеряли себя, при каждой же возможности прибегая к наркотикам или алкоголю. Другие изо дня в день находились на грани фатального нервного срыва. Теле– и радиорепортеры пресс-центра Белого дома были вынуждены вырывать статьи из первой попавшейся газеты и слово в слово зачитывать в эфире, а в редакциях газет и журналов прямые трансляции записывали на магнитофоны, а после слово в слово перепечатывали под другими заголовками. К концу июля сама мысль о том, ч^Р придется еще три-четыре месяца без передышки освещать дебаты по импичменту в палате представителей, а после еще и разбирательства в сенате, сделалась невыносима. Начался август, а Никсон не проявлял никаких признаков готовности сдаться, и все больше стали поговаривать о «выборе самоубийства» как возможном варианте.
Последний завтрак в Белом доме…
Мешок с дерьмом, который я передал новому поколению…
Пикирующие «холодные индейки» паника среди уотергейтских
нариков
На рассвете утра пятницы, когда Ричарду Милхаузу Никсону предстояло в последний раз позавтракать в Белом доме, я надел плавки и красную ветровку, заправился понюшкой серого аргентинского и спустился на лифте вниз к большому бассейну под окном апартаментов редакции внутренней политики в вашингтонском «Хилтоне». Дождь еще шел, поэтому переносной телик, блокнот и три бутылки «Басе эль» я нес в непромокаемой брезентовой сумке.
В нижнем вестибюле скучал ночной сторож – упитанный чернокожий джентльмен, главной обязанностью которого было не пускать по ночам в бассейн таких, как я, но мы давно уже пришли к дружескому взаимопониманию. Правила отеля воспрещали плавать, когда бассейн закрыт, но не было никакого правила, воспрещающего доктору теологии медитировать на конце трамплина.
– Привет, док, – сказал сторож. – Рановато, а? Особенно в такую мерзкую погоду?
– Мерзкую? – отозвался я. – Вы что, республиканский дядя Том? Разве не знаете, кто сегодня уезжает?
С мгновение он смотрел озадаченно, потом его лицо расплылось в улыбке.
– Господи, а вы правы! Я почти забыл. Наконец мы от него избавились, а, док? – Он довольно кивнул. – Да, сэр, мы наконец от него избавились.
Я открыл две бутылки «Басе эля».
– Пора отпраздновать, – сказал я, протягивая ему одну. Свою я держал у сердца. – За Ричарда Никсона, и пусть подавится деньгами, которые украл.
Сторож воровато огляделся по сторонам и лишь потом присоединился к тосту. Бутылки громко звякнули в гулкой пустоте вестибюля.
– Пока, – сказал я. – Мне надо немного помедитировать, а потом нестись в Белый дом и убедиться, что он правда сваливает. Не поверю, пока своими глазами не увижу.
Воду в бассейне испещрили миллионы капель. Ворота были заперты на висячий замок, поэтому я перелез через заграждение и прошел к глубокой части, где нашел сухое местечко под деревом возле трамплина. Утренние новости CBS начнутся минут через двадцать. Включив телик, я настроил антенну и повернул экран, чтобы видеть его из бассейна футах в двадцати. Эту систему я разработал прошлым летом во время сенатских слушаний по Уотергейту: проплыв дважды бассейн из конца в конец, выглядываешь через край проверить, появилась ли уже физиономия Хью Радда. Когда она появлялась, я вылезал из воды и ложился на траву перед теликом, прибавлял звук, открывал свежий «Басе эль» и делал заметки, следя по крохотному экранчику за общей интригой спектакля, даваемого в тот или иной день в Колизее Сэма Эрвина.
У бассейна я провел почти два часа: то наворачивал круги, то вылезал сделать пару заметок, потом послушать новости. Показывали мало что интересного, разве только несколько дурацких интервью у ворот Белого дома с теми, кто утверждал, дескать, трое суток без сна провел на Панихиде. Но никто даже не пытался объяснить, зачем это делал. По меньшей мере половина в толпе, собравшейся в последние дни около Белого дома, выглядели так, как те, кто каждые выходные проводит в автогонках на выживание.
Еще из веселья в новостях утра той пятницы были лишь регулярные повторы вчерашней официальной речи Никсона об отставке. Мы с Веттером смотрели ее в баре «Уотергейта». Место показалось нам подходящим, ведь именно там я сидел 17 июня 1972 года, когда в пяти этажах у меня над головой случился «Уотергейтский взлом».
Но после третьего повтора меня охватила странная нервозность, и я решил как можно скорей убраться из города. Кино закончилось – или закончится через два-три часа. Никсону полагалось уехать в 10:00, и около полудня принесет присягу Форд. Мне хотелось быть у Белого дома, когда Никсон отчалит. Это станет концовкой моего кино.
Когда я уходил, дождь все еще шел и бассейн был по-прежнему пуст. Убрав телик назад в сумку, я перелез через заграждение у будки спасателей. Потом остановился и оглянулся, зная, что никогда больше сюда не вернусь, а если вернусь, то буду уже не тот. Бассейн останется прежним, и найти ящик «Басе эля» и телик на батарейках будет нетрудно. Я мог бы даже приходить сюда дождливым летним утром и смотреть утренние новости…
Но такого утра больше не будет, потому что главный ингредиент этой смеси исчезнет из Вашингтона; и даже те, кто испытывал большое к нему пристрастие, заядлые поборники Никсона, понимали, что он чертовски долго, возможно никогда больше, тут не появится.
Никто не говорит про тот или иной эрзац или подобие Никсона. Форма исчезла сразу же после того, как отлили этого ублюдка… хотя ни у кого не было сомнений, кто именно ее украл, и доказательств тоже не было ни у кого.
Нет, даже у бассейна, с травой, элем и портативным теликом, утренние новости будут уже не те без пялящейся на нас с экрана мерзкой рожи Никсона. Война окончена, и он проиграл. Ушел, но не забыт, пропал, но не оплакан, такого, как он, мы еще не скоро увидим. Он был бесчестным на все сто, правды в нем не было ни на грош, и если подыскивать, с каким бы животным его сравнить, подойдет только гиена.
* * *
Доехав на такси до Белого дома, я протолкался через угрюмую толпу на тротуаре к окну караульной. Коп внутри посмотрел на мою карточку, поднял глаза, пригвоздив меня всего на мгновение усталым барбитуратным взглядом, потом кивнул и нажал на кнопку, открывающую ворота. В пресс-центре западного крыла было пусто, поэтому я вышел в Розарий, где посреди лужайки, футах в ста от лестницы, стоял большой вертолет цвета хаки. Дождь перестал, и на мокрую траву положили от двери Белого дома до вертолета красную дорожку. Проскользнув через толпу фотографов, я оглянулся на Белый дом, где Никсон в последний раз обращался с речью к шокированному персоналу. Я очень внимательно осмотрел вертолет и уже собирался забраться внутрь, как услышал громкие шаги за спиной. Повернувшись, я увидел, что ко мне как раз направляются Ричард и Пат, за ними их дочери, потом Джерри Форд и Бетти. Лица у них были мрачные, и шли они очень медленно. На лице Никсона была стеклянная улыбка, он не смотрел ни на кого вокруг и шел, как деревянный индеец на торазине.
Лицо у него было, как сальная деревянная маска. Освободив проход, я, здороваясь, кивнул, но он как будто меня не узнал. Закурив, я смотрел, как он поднимается в вертолет. Потом он вдруг круто повернулся и выбросил вверх руки жестом победы; глаза у него были все еще стеклянные, но теперь он словно смотрел поверх голов на Белый дом.
Все молчали. Когда Никсон поднял руки, налетел рой фотографов, но тело его поворачивалось слишком быстро, и я увидел, как он потерял равновесие. Гримаса у него на лице обвисла. Отлетев от дверцы, он едва не упал в кабину. Пат и Зиглер уже были внутри, Эд Кокс и Триша вошли быстро и не оглядываясь, морпех в парадной форме закрыл дверцу и отпрыгнул, когда лопасти винта завертелись и рев мотора перешел в тупой вой.
Я стоял так близко, что от шума заболели уши. Отдельных лопастей уже не было видно, ветер от них становился все сильнее, я чувствовал, как он вдавливает мне глазные яблоки в глазницы. На мгновение мне показалось, что я вижу прижавшееся к оконному стеклу лицо Ричарда Никсона. Он улыбался? И Никсон ли это? Я не мог сказать наверняка. Да и разницы не было никакой.
Я смотрел на шасси. Когда машина начала подниматься, шины стали вдруг совсем плоскими: никакой вес на них больше не приходился. Поднявшись вертикально, вертолет повисел с минуту и повернул к мемориалу Джорджа Вашингтона, а затем скрылся в тумане. Ричард Никсон исчез.
* * *
Конец наступил так быстро и неожиданно, что возникло ощущение, будто от приглушенного взрыва в. Белом доме поднялось атомное облако, возвестившее, что мешок с дерьмом передан тем, кому придется изображать новое поколение. Основной реакцией на уход Никсона (особенно среди журналистов, проведших на Бдении более двух лет) был безумный и безмолвный оргазм давно ожидаемого облегчения, который почти сразу же вылился в тупую, посткоитальную депрессию – в ней мы до сих пор и пребываем.
Уже через несколько часов после отъезда Никсона, каждый бар в Вашингтоне, куда обычно захаживали репортеры, превратился в клоаку уныния. Через несколько часов после того, как Джерри Форд принес присягу, я нашел бывшего составителя речей Кеннеди Дика Гудвина в баре неподалеку от офиса Rolling Stone, через улицу от Белого дома. Он в одиночестве сгорбился в кабинке, тупо уставясь в стакан с видом человека, которому злобный сборщик налогов только что вырвал зубы.
– Я как выжатый лимон, – сказал он. – Как будто цирк уехал. Это конец самого длительного развлечения, какое когда-либо видел наш город. – Он махнул официантке, чтобы принесла еще выпить. – Это конец эпохи. Теперь я знаю, что испытали рок-фанаты, услышав, что распались «Битлз».
Я чувствовал то же самое. Мне хотелось поскорей убраться из города. Я только что был в пресс-центре, где через несколько минут после присяги Форда дымным одеялом легло уныние.
Панихида наконец завершилась, злого демона изгнали. Хорошие парни победили – во всяком случае, плохие парни проиграли, но это не совсем одно и то же. Уже через несколько часов, после того как Никсон покинул Вашингтон, стало мучительно ясно, что Фрэнк Манкевич поспешил, всего за несколько недель до падения предсказав, что Ваигингтон превратится в «Голливуд семидесятых». Без Никсона, который заставлял бродить жиденькие соки, Вашингтон семидесятых ожидает та же мрачная участь, что и золоченую карету Золушки, когда часы бьют полночь. Она снова превратится в тыкву, и никакие хрустальные туфельки, потерянные на полу опустевших бальных залов Уотергейтской эпохи, не заинтересуют добродушного прагматика вроде Джеральда Форда. На первых порах у него не найдется времени беспокоиться из-за чего-либо, кроме надвигающегося банкротства страны – то есть наследства Никсона. И, невзирая на возможные фатальные последствия, отчаянное положение национальной экономики не вызовет всплеска того журналистского адреналина, ради которого Вашингтон и большая часть страны жили так долго, что перспектива остаться без него вызвала немалую панику в рядах всех уотергейтских нариков, которые даже не знали, что торчат на нем, пока в нутре не зашевелилась абстиненция.
* * *
Мы все – пресса, Конгресс, «общество», вашингтонские закулисные манипуляторы и даже прихвостни самого Никсона – знали, что так будет, но у каждого были свои графики, и когда в тот судьбоносный августовский понедельник воздушный шарик Никсона внезапно лопнул, произошло это так быстро, что всех застало врасплох. У никсоновского президентства не было времени разрушиться, так стало смутно видеться задним числом. В реальной действительности оно распалось со всей скоростью и грохотом заброшенной хилой беседки, которую внезапно разносит в щепы шаровая молния.
Разряды ударяли так быстро, что их не успевали считать. Утром среды, после того как судебная комиссия Конгресса проголосовала в пользу импичмента, Никсон уже, разумеется, был в осаде, но у президента-республиканца были могущественные союзники – республиканцы и демократы Юга – как в палате представителей, так и в сенате. Его импичмент казался почти неизбежным, и в Вашингтоне осталось очень немного непроходимых глупцов, готовых поручиться деньгами, что шансы на обвинительный приговор «приблизительно равны». Такой прогноз продержался семьдесят два часа, вполне достаточно, чтобы собраться с силами перед бесконечным летом: душным кошмаром алкоголя, пота и напряжения, дебатами в палате общин, отсрочками в судах и, наконец, разбирательством в сенате, способном затянуться до Рождества.
Малоприятная перспектива, даже для тех, кто открыто радовался шансу увидеть Никсона на скамье подсудимых. В последний день заседаний судебной комиссии я стоял, прислонясь к дереву на лужайке Капитолия США, и, безнадежно укуренный, смотрел на гигантский золотой купол (а в ста ярдах передо мной по мраморным ступенькам карабкались шумные стайки туристов в шортах и с фотоаппаратами-мыльницами) и недоумевал: «Какого черта я тут делаю? В какой больной кошмар я провалился, что лучшие часы моей жизни провожу в склепе, полном камер, софитов и перепуганных политиков, обсуждающих виновность и невиновность Ричарда Никсона?».
Политик и ростовщик… New York Times
окапывается. Washington Post двигает танки
в нескольких направлениях… Уроки разгула
преступности в Лексингтоне…
Дополнительные вопросы опасно множатся
Невиновность! Трудно даже напечатать это слово на одной странице с именем Никсона. Этот человек родился виновным – не в традиционном ватиканском смысле «первородного греха», а в много более мрачном и очень личном смысле, который Никсон как будто признавал с самого начала.
Вся политическая карьера Никсона – по сути, вся его жизнь – унылый памятник идее, что даже шизофрения или злокачественный психоз не помеха упорному лузеру в его продвижении на самый верх странного общества, которое мы себе построили во имя «демократии» и «свободного предпринимательства». Большую часть его жизни источником энергии и амбиций Никсона была глубокая и непризнанная потребность любой ценой преодолеть ощущение, что рожден виновным – не в преступлениях или проступках, уже совершенных, но в тех, которые ему суждено свершить, пока он будет когтями и зубами продираться наверх. Родись Никсон евреем, а не чернявым ирландцем, он, вероятнее всего, стал бы не политиком, а ростовщиком, не потому, что предместья Лос-Анджелеса в 1946 году никогда не избрали бы конгрессменом еврея, а потому, что выдаивание денег через крупный ломбард подпитывало бы его той же виноватой энергией, которая вскармливает большинство наших чиновников и политиков – от налогового инспектора до хозяина Белого дома.
Любым утром и политик, и ростовщик могут быть уверены, что к закату неотвратимая реальность их призвания заставит их совершить что-то, в чем они предпочли бы не признаваться даже самим себе. Детали могут варьироваться, но основа не меняется никогда: «Завтра я буду чувствовать себя более виноватым, чем сегодня. Но у меня же нет выбора: это ведь они меня сделали таким, и, клянусь богом, они за это заплатят».
Так и вертится все по кругу. И политик, и ростовщик осуждены жить как наркоши, оба сидят на извращенной энергии своей необъяснимой зависимости.
В этом пакостном смысле Ричард Никсон, несомненно, «один из нас», как в начале 60-х в совершенно ином контексте написал комментатор New York Times Том Уикер. Фраза взята из «Лорда Джима» Конрада, и помню, как я, когда прочел статью Уикера десять лет назад, рассердился, что у New York Times есть власть нанять очередного треклятого южного гада, чтобы он слонялся по Вашингтону, выдавая подобную ахинею.
Мне казалось, что любому, кто настолько туп, чтобы отождествлять себя с Ричардом Никсоном так же, как Марлоу у Конрада – с лордом Джимом, уже не помочь, да и доверия нему ни на грощ, и следующие семь-восемь лет я отмахивался от всего, что писал Уикер, как от лепета услужливого дурака. А когда позиция Уикера в конце 60-х начала отчетливо приближаться к моей собственной, я почти встревожился – по совершенно иным причинам, нежели владельцы Times в Нью-Йорке, которые тоже заметили тенденцию и быстро сместили его с пьедестала наследника Джеймса Рестона на посту главы вашингтонского бюро газеты.
Для профессиональных наблюдателей глава вашингтонского бюро New York Times – своего рода надежный флюгер переменчивого политического климата. Как правило, бюро контролирует тот, про кого магнаты в Нью-Йорке думают, мол, он на одной волне с теми людьми, кто контролирует правительство. Например, Артур Крок отлично ладил с Эйзенхауэром, но не справился с братьями Кеннеди и был заменен Рестоном, сторонником Дж. Ф. К. в 60-м и неопопулистом «рузвельтовской коалиции», отлично уживавшимся также с Линдоном Джонсоном. Но когда Джонсон ушел в 1968-м и будущее казалось весьма неопределенным, Рестона повысили, переведя в Нью-Йорк, и Уикер наследовал ему приблизительно в то самое время, когда Роберт Кеннеди решил избираться в президенты. Когда же Бобби убили, а Маккарти провалился, Times поставила на Хамфри, свергнув Уикера и заменив его Максом Франкелем, лощеным и ушлым фналистом-дипломатом, который якобы сумел ужиться бы и с Губертом, и с Никсоном. Но даже Франкель, очевидно, не мог выдержать мысли о новом сроке, и сокрушительная победа Никсона-Эгню в 1972-м заставила известную своими антиниксоновскими настроениями Times произвести мучительную переоценку. Франкель перебрался в Нью-Йорк, и самыми очевидными кандидатами на его место стали сравнительно либеральные младотурки вроде Боба Семпла, Энтони Льюиса или Джонни Эппла, которые явно шли не в ногу с жаждой отмщения, которого Никсон требовал на волне своей головокружительной победы над Макговерном, и правление Times приняло судьбоносное решение, которое вскоре им откликнется.
Исходя в тот момент из теории, что защита – лучшее нападение, они на время втянули редакторские рога и, чтобы держать в узде агрессивное вашингтонское бюро, прислали из управленческого захолустья Нью-Йорка консервативную посредственность по имени Клифтон Дэниэл. Почти в то же самое время они наняли одного из главных составителей речей Никсона Билла Сейфайра и дали ему влиятельную колонку на редакционной полосе Times. Оба эти шага были слабо замаскированными уступками мстительному тандему Никсон-Эгню, который уже заявил о намерении большую часть своего второго (и последнего) срока посвятить «врагам» в «национальных средствах массовой информации», так же, как с успехом посвятил большую часть первого уничтожению Верховного суда США.
Это было явно административное решение, вытекающее из концепции Times как «газеты, констатирующей факты, а не защищающей чьи-либо интересы», а когда занимаешься констатацией истории, не объявляешь войну тем, кто ее делает. «Хочешь поладить, ладь». Эту старинную политическую аксиому часто приписывают Боссу Твиду, легендарному «политикану» и брутальному переговорщику, который, по утверждению многих журналистов, все еще заседает в редакционном совете New York Times.