Текст книги "Год активного солнца"
Автор книги: Гурам Панджикидзе
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 47 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Тамаз Яшвили лежал на кровати, глядя в неприятно высокий потолок своей комнаты. Отныне он был свободен и как будто даже радовался, что пришлось оставить институт. Его тяготило ежедневное общение со множеством людей. Для этого у него не было ни энергии, ни желания. Деловое общение с такой массой народа требовало множества индивидуальных подходов и отношений, надо было устанавливать контакты, слишком многим уделять внимание, а Тамаза не хватало на это. Все его мысли, талант, способности были сосредоточены вокруг одного предмета. Этим предметом являлась математика. Сейчас он лежал и думал, что предпринять в создавшемся положении, которое представлялось ему безвыходным.
Очень скоро, через каких-нибудь четыре месяца, ему исполнится двадцать восемь. Шутка сказать, двадцать восемь лет! Пятый год, как он закончил институт, но до сих пор не защитил диссертации. Степень как таковая не интересовала его, не составляла цели жизни, но надоедливые расспросы родственников и знакомых: «Не защитил еще? Когда собираешься?» – действовали на нервы. Все были наслышаны о его необычайном таланте и недоуменно пожимали плечами, когда Тамаз раздраженно бросал в ответ: «Не защитил и, наверное, никогда не защищусь!»
Тамаз лежал и глядел в потолок. Иногда он переворачивался на бок или ложился на живот и упорно разглядывал широкие, некогда крашенные половицы.
Сейчас, когда он нигде не работал и свободного времени было хоть отбавляй, его не покидало жгучее желание оглянуться на свое прошлое, разобраться в самом себе.
Он невольно улыбнулся. Его поразительная память могла мгновенно, в абсолютной последовательности восстановить почти каждый из прожитых дней, начиная с четырехлетнего возраста. Как бездарно прошли годы! Какой убогой и безликой была вся его биография! Разве можно сравнить жалкое прошлое Тамаза Яшвили с блестящим жизненным путем боготворимых им Абеля, Гаусса или Галуа? Сама мысль об этом казалась ему кощунственной. Может быть, он гонится за славой? Страдает манией величия? Нет, слава и известность никогда не привлекали Тамаза Яшвили. Он мечтал о большой жизни, о светлых днях, отданных науке. Как далеки его мечты от того, что происходит на самом деле! Может быть, он обделен талантом? Силой воли? Нет, этого не скажешь, и талантом он одарен сверх меры, и волей, только волей ученого.
Он может месяцами днем и ночью биться над решением какой-нибудь математической проблемы. Зато он не умеет постоять за себя, вступить в борьбу, когда это необходимо. При первом же препятствии складывает оружие, при первом же столкновении с житейскими неурядицами у него опускаются руки.
Поэтому, вероятно, так бесцветна его биография. Самые примечательные события можно перечислить по пальцам – незабываемое чувство, которое испытал, научившись считать, первая любовь и бегство из родительского дома. Вот и все.
Тамазу не было пяти лет, когда он начал складывать в уме трехзначные числа, не умея еще писать их. Первым это заметил отец. В доме только что закончился ремонт, и Григол Яшвили считал деньги, причитающиеся мастерам за работу. Приземистый мужчина с тучным лицом громко складывал суммы, придирчиво сверяясь со счетом рабочих. Тамаз стоял рядом и задумчиво глядел на отца. Худенький, слабый мальчуган в очках еще не знал, что такое цифры, но среди бесконечных подсчетов и галдежа, не утихавших в семье почти месяц, он впервые заметил белые палочки, порхающие на фоне серого неба. Они слетались, мешались друг с другом и распадались на стаи. И сейчас, стоя около отца, Тамаз долго следил за их полетом, потом подсчитал оставшиеся палочки и громко сказал отцу число.
Григол Яшвили вытаращил глаза на сына. И рабочие не меньше его были поражены точным ответом ребенка. Отец словно сейчас вспомнил, что Тамаз и раньше проявлял необычайное влечение к счету, давно научился считать до тысячи. Никто не знал, кто и когда учил его.
Хрупкое сложение и умные впечатлительные глаза ребенка пугали родителей. Тамазу запретили считать. Родители старались найти ему развлечение по возрасту. Но Тамаз равнодушно смотрел на игрушки и сторонился сверстников. Часто задумывался как взрослый. Стоило позвать его, как он вздрагивал и не сразу приходил в себя. Это больше всего огорчало родителей. На шестом году он научился писать цифры, и теперь уже не палочки, а стаи цифр взлетали на фоне серого неба…
Поначалу Григол даже гордился талантом сына, но постепенно встревожился не на шутку. Тамаз стремился к уединению, в кругу сверстников он скучал и дичился. Да и задумываться стал чаще. Затаится где-нибудь у окна и отрешенно смотрит на небо, не по возрасту серьезно. Иногда радостно вскрикнет, глазенки вспыхнут, и лицо просияет от счастья. Эти вспышки радости бывали вызваны решением новой и более сложной задачи. В такие минуты родители испуганно бросались к сыну. Тамаз медленно приходил в себя, и, когда последняя стайка цифр скрывалась вдали, радостные огоньки в глазах сменялись всегдашней тоской.
Как он мучился и переживал, глядя на удрученных родителей! Григол тут же как бы между прочим начинал одеваться и тащил сына в цирк или зоопарк. Тамаз нехотя подчинялся. Особенно не хотелось ему идти в цирк, но он не умел упрямиться. В цирке равнодушно смотрел на манеж, даже удивительные трюки воздушных акробатов, во время которых все вокруг ахали от страха и восторга, оставляли его безразличным. Флегматичность сына убивала Григола Яшвили, правда, его несколько утешала необычайная способность мальчика, хотя и эта способность доставляла не меньше беспокойства.
Однажды маленького Тамаза взяли на скрипичный концерт. Музыка с первых аккордов увлекла его. Он прижался к спинке кресла и закрыл глаза. И, как всегда, на фоне серого неба поднялись стаи цифр, только более густые, чем прежде. В каждой стае их было не меньше сотни. Они летали в ритме музыки, привольно скользили по небу, кружились в изумительном хороводе, затем, словно повинуясь руке таинственного дрессировщика, разом взмывали ввысь.
Григол Яшвили озабоченно вглядывался в лицо сына. По напряженным мускулам лица, по нервическому подергиванию губ было заметно, что с ребенком творится что-то неладное.
– Тамаз! Тамаз! – прошептал отец, прикоснувшись к тонкой руке сына, и почувствовал, что ребенок изо всех сил вцепился в подлокотник.
Тамаз очнулся, вспомнил, где он. Пылающее от счастья лицо сразу осунулось. Его угнетало неотступное внимание родителей, и сейчас стало так горько и стыдно, словно его поймали на чем-то предосудительном. Сквозь слезы он уставился на сцену.
После первого отделения Григол увел сына домой. Этот случай долго обсуждался в семье, и наконец было решено не отдавать мальчика в музыкальное училище.
В школе хилый замкнутый очкарик сразу обратил на себя внимание. Поначалу ребята невзлюбили необщительного одноклассника, но потом, когда Тамаз Яшвили проявил необычайные математические способности, когда в школе сложили о нем маленькую легенду, все стали относиться к нему с интересом.
Большое счастье пугало Григола не меньше, чем большая беда. Он служил завхозом в одной крупной организации и умело извлекал выгоду из своей должности. Родня считала их семью прочной и состоятельной. А Григол больше всего на свете боялся оказаться на виду. Он никогда ни с кем не враждовал, ни о ком не отзывался плохо, всем старался угодить, не потому, что был добр по натуре, а от страха. Григол всего боялся, все обходил стороной, выбирал окольные, зато надежные пути.
Григол Яшвили был человеком неверующим, но уже и припомнить не смог бы, когда впервые перекрестился. Не помнил и того дня, когда в первый раз воззвал перед сном к богу: «Господи, на тебя уповаю, не разрушай мой покой!» Семья Яшвили жила в достатке. Несчастья обошли ее стороной. Было время, когда они знали, что такое нужда. Тогда Григол не вспоминал о боге. Бог понадобился, когда он набил мошну, наладил дела и вошел во вкус жизни. Отныне все пугало его. Пугало собственное благополучие и талант сына, пугало недовольное выражение на лице директора и незначительные трения с сослуживцами, пугало увеличение транспорта на улицах и вой студеного ветра в зимние ночи. Он улыбался и старался угодить всем. Если не мог чего-то сделать, десятки раз просил прощения у обратившегося к нему человека, ссылаясь на тысячи оправдательных причин.
Не помнил Григол и того, когда впервые стал придавать значение снам. Вернее, он никогда не задумывался об этом, словно в его жизни не было периода, когда толкования снов смешили его. Теперь он чуть свет бежал в ванную, пускал воду и, закрыв глаза, подолгу припоминал приснившееся.
Григол Яшвили сколотил порядочное состояние, хотя и не такое большое, какое мог бы. И здесь его сдерживал страх. Все потребности его были удовлетворены, а на большее он не замахивался. Пугливый от природы, он не стремился к власти, подобно иным, что набив карман, рвутся к известности и славе. Он одинаково боялся и власти, и славы, предпочитая оставаться в тени, лишь бы ничто не нарушало покой столь милой четырехкомнатной квартиры. Его мечты не поднимались выше определенной ступени, на которой он прочно стоял, не дерзая занести ногу на следующую из опасений сорваться, лишиться всего и сгинуть в темном водовороте. И именно тогда, когда он достиг всего, когда он добился всего, о чем мечталось, неведомый страх поселился в его душе. Сначала страх был мал и незаметен, но постепенно рос и наконец овладел всем существом завхоза.
У Григола было все, о чем мог мечтать этот ограниченный, скованный страхом человек, и он понимал, что счастью рано или поздно придет конец. Он каждый день ждал внезапной беды, которая не сегодня-завтра постучится в дверь, и тогда спасения не будет.
Однажды, увидев неприятный, как всегда, сон, он не кинулся в ванную, а разбудил жену и все рассказал ей. Они перекрестились, возвели глаза к потолку и некоторое время не опускали их. Потом Григол сказал: «Сходи в Сиони, поставь свечку». Весь день на работе он просидел как на иголках. Сослуживцы заметили, что Григол сам не свой. Что с ним? «Ревмокардит беспокоит», – заученно отвечал он. Ему казалось, будто все знают, что творится в его душе. Вернувшись домой, он с порога спросил жену о свечке и, только когда та успокоительно кивнула, облегченно вздохнул, немного отошел, переоделся, умылся и сел за стол.
Поужинав, Григол расположился в кресле и оглядел комнаты. Ему вспомнилось то время, когда он снимал комнатушку. Задняя стена ее наполовину уходила в землю и никогда не просыхала. С той поры его беспокоил ревматизм. Вспомнил, как впервые получил маленькую однокомнатную квартиру, за которой почти сразу последовали эти четырехкомнатные покои. А там появились богатая мебель, рояль и прочие вещи. Потом, когда поставил на рояль две дорогие вазы, он счел свою задачу выполненной. Теперь он жаждал только покоя, уюта и незаметного существования. Он сторонился всего: на работе, в магазине, в трамвае он избегал склок и скандалов, ни с кем не связывался. Заметив на улице толпу или беспорядок, он тут же переходил на другую сторону, останавливался в отдалении и удовлетворял любопытство обрывками долетающих фраз. Страх чего-то неожиданного все больше и больше завладевал им. Однажды, Григол даже не понял как, очутился перед Сиони. Испуганно огляделся, не видит ли кто-нибудь из знакомых. Не обнаружив ничего подозрительного, он прошмыгнул в дверь. Сердце его стучало. Простор храма страшил. Он почувствовал себя ничтожным и беспомощным. Осторожно огляделся, всматриваясь в молящихся. Знакомых не было, только четверо старушек молились у иконостаса. Дрожащей рукой затеплил он свечку и так незаметно перекрестился, будто застегнул пуговицу на нагрудном кармане. Потом медленно попятился, повернулся и поспешил к выходу. Стук шагов неприятно отдавался в ушах. Не поднимая глаз, дошел до конца улицы, свернул на проспект и, смешавшись с прохожими, облегченно перевел дыхание.
«Не видели ли меня, а? Хотя кто мог видеть?» – успокаивал он себя, торопясь домой.
Душевный разлад Григола Яшвили усугублялся отчуждением сына. Тамаз перешел в восьмой класс. Он заметно вытянулся, но оставался все таким же худым.
У отца с сыном почти не было ничего общего. Тамаз ясно видел, какими махинациями обеспечивается благосостояние их семьи. Мать он любил, кроткую и ласковую женщину, вечно испуганную и покорную судьбе. Она никогда не читала ему нотаций – прижмет перед сном к груди и перекрестит.
Зато нескончаемые наставления отца выводили Тамаза из себя. Григол сажал сына в кресло и, прохаживаясь по комнате, вдалбливал ему свои понятия о жизни. Григолу нельзя было отказать в самоуверенности и самомнении. Время от времени он разводил короткими руками, оглядывал комнаты и в заключение бросал взгляд на рояль. Все его поучения сводились к объяснению того, что он понимал под словом «жизнь», напоминая, что только благодаря собственной осмотрительности и разумным действиям он создал нынешнее благополучие.
Тамаз мог смотреть в глаза отцу и решать в уме математические задачи. Временами он прислушивался к отцовским сентенциям и готов был выть от тоски. Какая пропасть разделяла их! Тамаз сознавал, что им с отцом никогда не понять друг друга, что их связывает одно лишь кровное родство. Таким же чужим казался Тамазу и старший брат Гия, которого ему постоянно ставили в пример. Когда Григол приступал к очередному сеансу воспитания, этот краснощекий увалень с самодовольным видом прохаживался по комнате. Чувство превосходства над одаренным братом доставляло Гии огромное удовольствие, и он не скрывал его.
Тамаз не любил отчий дом, здесь у него не было возможности уединиться, помечтать, остаться наедине с цифрами. Стоило ему присесть к столу и задуматься, как тут же раздавался жалобный голос матери: «Что с тобой, сынок?», или начинались бесконечные наставления отца, которые сводились к одной-единственной формуле – если хочешь прожить спокойно, не отравляя себе жизнь, старайся ни с кем не враждовать, помни, что существующий порядок установлен не тобой и не тебе менять его.
Больше всего Тамаз радовался наступлению ночи. Лежа в постели, он дожидался, когда уснет Гия, а потом прислонял подушку к стене, опирался на нее спиной и счастливыми, мечтательными глазами смотрел на небо. Черное небо начинало сереть, белые стаи цифр поднимались над горизонтом и заполняли комнату.
В такие часы Тамаз страстно мечтал о друге. Пусть это не будет друг, лишь бы нашелся человек, который мог понять его, с которым можно было бы поделиться самым сокровенным. Он уже перешел в восьмой класс, так и не зная, что такое дружба, ни перед кем не раскрывая души.
Однажды, в третьей четверти, среди урока в класс вошел директор, ведя с собой рослого, красивого парня.
– Познакомьтесь, ребята, это Отар Нижарадзе, отныне он будет вашим одноклассником.
Отар оглядел ребят и почему-то задержал взгляд на Тамазе. Потом прошел на указанное учителем место.
Едва прозвенел звонок, ученики загалдели, повскакали с мест; все носились по классу, всем хотелось привлечь внимание новенького. Один Тамаз продолжал сидеть, уткнувшись в книжку. Отар Нижарадзе подошел к нему.
– Как тебя зовут? – спросил он.
– Тамаз, Тамаз Яшвили.
Тамаз был польщен вниманием Отара. С этого дня они подружились. Их дружба не прервалась, когда Отар поступил на факультет журналистики, а Тамаз – на физико-математический.
Подружившись с Отаром, Тамаз как будто ожил, приобрел охоту и интерес к жизни. И тогда словно впервые заметил, что в их группе учатся и девочки. Он почти никогда не разговаривал с одноклассницами, ему казалось, что девчонки втайне потешаются над ним.
Как-то на перемене к нему подошла Медея Замбахидзе и попросила помочь решить задачу по алгебре. Они уже учились в девятом классе. Тамаз, может быть впервые в жизни, открыто посмотрел на девушку, сердце его обмерло, незнакомое тепло разлилось по телу.
Вечером они сидели в маленькой комнате у Тамаза. Настольная лампа едва освещала погруженную в темноту комнату. Свет ее, отражаясь от зеленого абажура, падал на разложенные тетради. Медея сидела справа. Тамаз изредка касался коленом ее колена, и мысли его путались. Он боялся поднять глаза и взглянуть на девушку. Объясняя задачу, он все время чувствовал на себе ее пристальный взгляд. Несколько раз набирался духу и взглядывал на нее. Отраженный от стола свет бледно озарял лицо Медеи, странно блестели ее зеленоватые глаза. Почти шесть лет учились они вместе, а он и не подозревал, что она такая красивая. В их классе она была самой боевой из девушек, а здесь казалась робкой, скромной и нежной. Тамазу хотелось, чтобы эти счастливые минуты длились вечно. Он готов был рассказать ей, как по ночам его спальня наполняется белыми стаями цифр, поделиться всем, что годами копилось в душе. Может быть, Медея поймет его. Может быть, она и есть тот единственный человек, которому можно открыть душу и сердце? Как ему хотелось, чтобы сейчас они очутились где-нибудь далеко-далеко, где бы вместе с ними были только цифры и тишина, без дурацких нравоучений отца и довольного хохота толстяка братца, которые доносятся из соседней комнаты. Неужели невозможно хотя бы на один час ощутить полную свободу, помечтать всласть, чтобы ничто не нарушало волшебный, сказочный полусон?..
Тамаз решил задачу. Медея начала переписывать. Он отодвинулся, чтобы освободить ей побольше места за столом. Медея спокойно писала. Она чувствовала робкий взгляд юноши и кончиком языка лукаво облизнула губы. Тамазу хотелось опуститься перед девушкой на колени, объясниться в любви, поклясться в вечной преданности. Сердце его разрывалось. Сейчас он уже не видел, как Медея выводит цифры, они словно дрожали и расплывались на листе бумаги.
Медея ни разу не взглянула на него, женским чутьем понимая, что с ним творится, и неожиданно спросила:
– Что здесь написано?
Тамаз очнулся, цифры на тетрадочном листе в клеточку снова встали по местам.
Потом он проводил девушку до ворот, тут же вернулся обратно и долго не мог дождаться, когда все улягутся. Из соседней комнаты доносились голос отца и звуки магнитофона. Но вот Гия улегся. Тамаз поскорее юркнул в постель и притворился спящим. Он боялся, как бы брат не заговорил с ним.
Гия уже сопел – здоровый и беспечный, он засыпал сразу. А Тамазу долго не давало сосредоточиться приглушенное шарканье отцовских шагов за стеной. Наконец в доме стало тихо. Это была первая ночь, когда на сером небе не поднялось ни одной стаи цифр. Тамаз видел перед собой зеленоватые глаза Медеи, изумительно мерцающие в полумраке. Незнакомая, сладостная истома согревала грудь. Он любит Медею. Только ее одну. Тамаз не мог представить, как можно любить другую девушку, когда на свете существует Медея Замбахидзе.
«Но любит ли она меня?», «Может быть, она любит другого?», «Мало ли ребят лучше меня?»
Мучительные сомнения не давали покоя, и он ощутил всегдашнюю беспомощность.
«Я должен сказать ей все, завтра же должен сказать!» – решил он, с нетерпением ожидая рассвета. Первый раз за всю свою жизнь он торопил утро…
Уснул Тамаз на рассвете. Его разбудил дождь. Он отрадно и весело барабанил по железной кровле. Из форточки тянуло сладковатым ароматом весны, слышался плеск ручейков, бегущих по каменной мостовой.
Но ни в этот, ни на следующий, ни на десятый день он не открыл Медее своих чувств. А та, словно понимая, что происходит с ним, нарочно сторонилась Тамаза. Тамаз затосковал, замкнулся еще больше. Но однажды Медея сама подошла к нему и попросила проводить до дому. Он был на седьмом небе от счастья. После уроков Медея отстала от подруг и повела Тамаза другой дорогой. Он шел рядом с ней и молчал. Он не мог открыть рта, не соображал с чего начать, надеялся, что Медея спросит о чем-нибудь, он ответит, и все наладится. Однако и Медея не произносила ни звука. Скоро показалась ее улица, до дома оставалось не более двадцати шагов. Собственная беспомощность и скорое расставание еще больше угнетали Тамаза, он волновался, но слова не шли.
– Вот и мой дом, счастливо! – улыбнулась Медея и лукаво облизнула губы кончиком языка.
Она ушла.
Еще одна бессонная ночь, еще одна несбывшаяся надежда. Почему он так беспомощен и слаб?
«Нет, завтра обязательно скажу ей!» – твердо решил он и действительно на следующий день незаметно подкинул ей сложенный пополам листок. «Останься после уроков, надо поговорить», – было написано там.
Медея прочла записку, сложила вчетверо и спрятала в портфель.
После уроков Тамаз остался на месте, делая вид, будто переписывает что-то. Все разошлись.
«Неужели и Медея ушла?» – мучился Тамаз, сидя в пустом классе.
Но она вернулась. Осторожно приоткрылась дверь, в класс проскользнула Медея с портфелем в руке и на цыпочках подошла к нему.
Тамаз почувствовал, как у него остановилось сердце.
– Я слушаю! – донесся голос Медеи. Он несколько пришел в себя, но не настолько, чтобы заговорить.
– Я слушаю! – спокойно повторила Медея и села рядом.
Сейчас они были одни, совсем одни. Медея уже поняла, что Тамаз будет объясняться ей в любви. Сейчас он скажет ей все, откроет сердце, поклянется в вечной любви и верности, упадет на колени, будет целовать ей руки.
– Это все, что ты хотел сказать мне? – снова услышал он милый голос.
Тамаз не помнил, как и с чего он начал. И сейчас, хоть убей, никак не может вспомнить, какие слова он сказал первыми. В памяти осталась одна-единственная фраза, которую он настойчиво повторял:
– Я люблю тебя, Медея, я люблю тебя, люблю больше всех, ты самая красивая на свете!
Потом Тамаз старался вспомнить, что же он говорил еще, но, кроме этой фразы, в памяти не осталось ничего. Наконец он кончил говорить, взглянул на девушку и вздрогнул. В ее глазах он увидел лишь насмешку.
– Я люблю тебя, Медея, люблю больше всех на свете!
– Мне остается только поблагодарить тебя. Счастливо! – Она лукаво облизнула губы и убежала.
Униженный и ошеломленный, Тамаз тупо смотрел на дверь, стук которой сразил его. Долго просидел он, уронив руки, вялый и убитый.
Ему казалось, что прошел целый век. Потом он вытащил портфель и поплелся из класса. Очутившись на улице, он собирался перейти дорогу, как заметил на углу собравшихся в кружок одноклассниц. С ними была и Медея. Увидев его, девчонки прыснули и скрылись за углом.
Тамаз понял, что Медея рассказала им все. Но сейчас это не имело никакого значения. Он пришел домой, умылся и лег. Вечером у него поднялась температура. Из одноклассников только Отар Нижарадзе навещал его. Тамаз лежал, глядя в потолок или закрыв глаза, и молчал. Отар чувствовал, что ему не хочется никого видеть, и скоро уходил.
Тамаз только через неделю встал с постели. Когда он вошел в класс, кто-то крикнул: «Жених пожаловал!» Все засмеялись и посмотрели на Медею. А она сидела как ни в чем не бывало и лукаво облизывала губы кончиком языка. Взбешенный Отар Нижарадзе подскочил к шутнику и дал ему такую затрещину, что отшиб руку.
Смех сразу оборвался.
Тамаз молча повернул обратно. Отар Нижарадзе схватил портфель и кинулся за ним.
– А ты почему ушел? Думаешь, тебе не влетит за это?
– Наплевать! – беспечно бросил Отар. Ему хотелось поддержать друга.
Они долго бродили по улицам. Потом спустились к набережной Куры. Тамаз положил портфель на серый каменный парапет и взглянул другу в глаза:
– Я не люблю, когда за меня заступаются.
– Учтем на будущее, – улыбнулся Отар.
В школу Тамаз уже не вернулся, он забрал документы и перешел в другую. Ему было противно даже ходить по той улице, где находилась его бывшая школа. Никто из одноклассников, кроме Отара, не навестил его, все о нем забыли. С нелегкой душой посещал он новый класс.
Однажды Тамаз опоздал на урок. Робко приоткрыл дверь – учитель что-то писал на доске. На скрип двери он обернулся, махнул рукой сконфуженному ученику, проходи, мол, не мешай.
Тамаз быстро направился к своей парте и чуть не вскрикнул от удивления. За его партой сидел Отар Нижарадзе.
Отар подмигнул ему. Тамаз сунул портфель в парту, протянул другу руку и долго не выпускал из своих слабых пальцев сильную ладонь Отара. Так он выражал свою молчаливую благодарность за дружбу и преданность, которые вернули ему уверенность в себе.
Единственный человек, который понимал Тамаза и верил в него, был Отар. Тамаз чувствовал, что Отар Нижарадзе по-настоящему ценит его талант и бесхитростность, нисколько не смеется над ним, над его замкнутостью. Именно это вернуло Тамазу уверенность. Именно Отар помог ему безбоязненно смотреть в будущее.
А дома Тамазу приходилось все труднее, он не мог ужиться с родными, не находил с ними общего языка. Особенно отчетливо почувствовал он это, окончив университет. Он не хотел мириться с царившей в семье рутиной. Его раздражали делячество отца, его трусость, вечный страх. Тамаз предпочитал, чтобы его отец был или беззастенчивым дельцом, или уж трусом, прятавшимся в своей скорлупе. А в отце жил и тот и другой, и это вызывало невольное отвращение к нему. Временами отец напоминал мышь, которая вылезает за поживой ночами, убедившись в полной безопасности, а потом отсиживается в своей норе.
Много раз он порывался высказать отцу и чванливому братцу все, что он о них думал, но каждый раз сдерживался, понимая, что ничего, кроме скандала и неприятностей, не выйдет. Наконец он решился и ушел из дому. Тогда-то Григол купил ему этот старый дом со всей обстановкой, и Тамаз ощутил себя на вершине счастья. Он мог сутками напролет заниматься математикой и мечтать…
«Вот и вся моя биография. Неужели это все, что я пережил за двадцать восемь лет, все, что я сделал?» – думал Тамаз, не находя ответа на свой вопрос.







