Текст книги "Год активного солнца"
Автор книги: Гурам Панджикидзе
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 47 страниц)
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
– Эка, завари кофе и прихвати с собой в термосе.
– Что еще?
– Больше ничего. Фрукты мы купим на рынке.
Я открываю капот машины. Потом направляюсь к высокому раскидистому вязу и ложусь в его огромной тони. Подложив под голову руки, я невесело гляжу в синее небо.
Жарко.
Половина первого.
Птицы уже угомонились. Лишь шум Арагви приятно ласкает слух.
Эка сидит рядом со мной, положив голову на согнутые колени, и о чем-то думает.
Слева виднеется Ананурская крепость. Из утомительно однообразной зелени застывшего пейзажа резко выламываются ее белые стены.
Справа над нами нависает огромная скала. Зелень листвы еще не успела утерять упругость блеска. Прохлада ущелья недолго сохраняет молодость листвы.
Я взглянул на машину, и на душе у меня сделалось хорошо. Мне кажется, что через открытый капот она со всей силой и жадностью втягивает в свои легкие здоровый, живительный воздух Арагвского ущелья. Утром я подбавил воды в аккумулятор, до отказа долил тормозной жидкости. Я специально помыл мотор, хотя он еще не был загрязнен. В дороге я явственно ощущал, как легко он тянет. Почти каждый подъем я одолевал на четвертой скорости.
Только сейчас я осознаю, что за всю дорогу не вымолвил ни слова. То я прислушивался к ритмичному гудению мотора моего красного «жигуленка», то проверял на подъемах силу третьей и четвертой скоростей, то…
То – и в основном – думал о самоубийстве моего учителя.
Эка тоже ни разу не нарушила молчания, наверное, ждала, когда я начну разговор.
Что же все-таки случилось, отчего я вдруг онемел, почему сижу как воды в рот набрал?
А ведь еще недавно мы не давали друг другу рта раскрыть.
– Посмотри направо, вот так маки!
– Видишь фазана?
– Где он, где?
– Вот он, сидит на кустике слева, видишь?
– Не вижу.
– Да вот же он, взлетел, теперь видишь?
– Да, да, вижу, какой же он красивый!
– Ты любишь меня?
– Убери руку, не то мы сорвемся в пропасть!
Но Эка не обращает внимания на притворное возмущение и как ни в чем не бывало ерошит мои волосы.
Мне удивительно приятно прикосновение ее нежных пальцев, и я умолкаю.
Резкий поворот.
– Эка, держись!
– Нодар, останови, женщина с ребенком!
– Сколько раз я тебе говорил, не забивай себе голову всякой чушью. Пассажиры на дорогах никогда не переведутся. Слава богу транспорта хватает, и они как-нибудь доберутся и без нашей помощи. Я хочу быть с тобой, слышишь, только с тобой и ни с кем больше!
– Но, Нодар, ради ребенка.
Я торможу и задним ходом подъезжаю к женщине с ребенком. Я уже порядком успел от них отъехать.
Эка в знак признательности сжимает мою руку. Женщина в черном сначала посадила ребенка, а потом уселась сама.
– Вам куда? – спрашивает Эка.
– Нам во Мцхету. Мы возле Бебрис-цихе сойдем, если можно.
Полуобернувшись назад, Эка с нежностью смотрит на малыша.
– Как тебя звать? – спрашивает она маленького мальчугана.
Мальчик застеснялся и не говорит ни слова.
– Сосико, Иосиф его зовут. Ты чего это замолчал?
– Сколько ему лет?
– Скоро пять.
– Тебе неприятно быть со мной наедине, – говорю я Эке, когда мы остаемся вдвоем.
– Ничего не случилось, просто подвезли женщину с ребенком!
– Ну еще бы, землетрясения конечно же не случилось. Я в кои веки еле-еле вырываюсь из этого треклятого института, и все ради того, чтобы побыть с тобой. Я не испытываю никакого желания отдавать свое настроение на растерзание каким-то незнакомым пассажирам или даже друзьям и знакомым.
– Простите, если можете, уважаемый Нодар, сие больше не повторится! – говорит Эка таким тоном, что пирамида, возведенная в моем сердце злостью, моментально рушится и бесследно исчезает.
– Нодар, фазан!
– Какой тебе еще фазан, сойка это, вот кто!
– А вот и нет, настоящий фазан!
– Перестань так на меня смотреть, не то мы загремим с обрыва!
– Ну и что из того? Разве плохо погибнуть вместе!
Даже глупости, произнесенные любимой женщиной, доставляют удовольствие.
Дорога резко выпрямляется, словно у туго натянутого лука внезапно перерезали тетиву.
Впереди никого. Правой рукой я притягиваю к себе Эку и чмокаю ее в щеку.
Она не сопротивляется, но потом вдруг вскрикивает:
– Осторожно, Нодар!
Мы любили прогулки по Боржомскому ущелью, особенно осенью. Мы часами смотрели на склоны гор, пестреющие тысячью оттенков. Багряные и желтые зубчатые листья легко кружились в прозрачном воздухе и плавно пикировали на холодеющую землю.
– Эка, может, махнем на море? – спросил я однажды, когда Мцхета осталась позади.
– Ты с ума сошел!
– Почему же? – Я смотрю в машинное зеркальце. – Неужели я похож на сумасшедшего?
– Но что скажут дома?
– Пошлем телеграмму из Батуми. Впрочем, зачем ждать Батуми, можно и из Гори. Или позвоним, на худой конец.
– Нет, ты действительно сошел с ума!
– Если подумать, что мы потеряли в Батуми? Лучше махнуть в Кобулети. Там теперь никого не встретишь. Мы будем совершенно одни. Когда я с тобой, мне никого не хочется видеть.
Я лгал, хотя в эту минуту действительно так чувствовал. Вообще-то мне всегда доставляло удовольствие появляться на людях вместе с Экой. Мне нравилось, когда внезапно воцарялась тишина, а ребята, ошарашенные красотой Эки, вскакивали со своих мест и, поправляя галстуки, наперебой приглашали ее присесть.
Но теперь я не лгал. Теперь мне хотелось быть наедине с Экой. И чтобы ни одного знакомого лица.
Эка ничего не ответила, лишь улыбнулась уголками губ. Она все еще думала, что я шучу.
– Я не шучу, Эка.
– Брось говорить глупости!
– Нет, все-таки лучше поехать в Батуми, поживем в «Интуристе». В нем есть своя прелесть.
– Ты по-прежнему шутишь?
– Ну, так ты сейчас увидишь, как я шучу.
– Не мчись понапрасну. Я все равно не смогу с тобой поехать!
Я открываю глаза. Коршун чертит в небе круги. Эка, задрав голову, смотрит на него. Коршун – светло-коричневый, с белыми манжетами на крыльях. Медленно и гордо парит он над землей. Временами он исчезает из виду, точнее, могучие ветви вяза скрывают его от наших глаз. Я насчитал уже пятый круг. Коршун ни разу еще не взмахнул крыльями, так и летает, распластавшись в воздухе. От легкости и красоты его полета у меня щемит сердце.
Неожиданно коршун взмахнул крылом и взмыл вверх. При следующем заходе он снова взмахнул крылом на том же самом месте и взлетел еще выше. Так повторилось несколько раз: при каждом новом заходе он на одном и том же месте взмахивал крылом и поднимался все выше и выше.
Я прикидываюсь спящим и исподтишка наблюдаю за Экой.
Эка, задрав голову, не сводит с коршуна глаз.
Интересно, о чем она сейчас думает? В другое время она тараторила бы без умолку и поминутно тормошила бы меня: «Смотри, смотри, какой коршун. Боже мой, как красиво. А круги, круги какие!»
А теперь?
Теперь она молчит. Кто знает, сколько времени наблюдает она за коршуном?
Вдруг коршун взмахнул крылами, затем сложил их и камнем ринулся вниз, на землю. Секунда, а его уже и след простыл.
Я быстро закрываю глаза, по-прежнему притворяясь спящим.
Потом снова слегка приоткрываю веки и взглядываю на Эку. Она сидит, уткнувшись лицом в колени.
– Не заплывай далеко, Нодар!
Я послушно возвращаюсь назад и, поравнявшись с Экой, ныряю под нее. Моей спины касается ее нежный, скользкий живот. Потом я выныриваю на поверхность и плыву рядом с ней. Я не могу отвести глаз от ее ладного тела, легко скользящего по зеленовато-синей воде. Я перехожу на быстрый кроль и оставляю Эку далеко позади. Когда мои уши на какое-то мгновение оказываются на поверхности, сквозь шипение воды до меня доносятся обрывки Экиных возгласов. Я не могу разобрать, что она кричит. Впрочем, об этом нетрудно догадаться – мы довольно далеко заплыли от берега, и она зовет меня вернуться назад. Я останавливаюсь и жду Эку.
– Вернемся назад, мне страшно!
Я жду, когда она подплывет поближе. Потом плыву ей навстречу брассом. Эка медленно приближается. Мы соприкасаемся губами, и я целую ее. Соленая морская вода лезет мне в рот, но я не обращаю на это никакого внимания. Мне даже нравится тонкая прозрачная перегородка, возникающая между нашими губами.
– Давай вернемся, Нодар!
И Эка поворачивает к пляжу!
«Поворачивает».
Разве этим словом можно выразить красоту Экиных движений? Как ловко и сильно взмахнула она своим упругим телом! Сжалась, словно пружина, и вновь распрямилась. Как весело закипела вода от ритмичных ударов ее длинных породистых ног! Как легко вспарывает она воду неуловимым движением тонких рук, оставляя за собой пузырчатый, лохматый шлейф!
Перейдя на кроль, я вновь обогнал Эку, потом, развернувшись и набрав в легкие побольше воздуха, ловко поднырнул под нее. И вновь моей спины касается нежный, скользкий Экин живот.
Лодка едва колышется на безмятежной глади моря. Лишь ленивые, почти незаметные волны переливаются вокруг.
Я медленно повожу веслами, и лодка скользит в открытое море.
Вечер.
Заходящее солнце постепенно теряет силу. В желтые лучи уже вкралась краснота.
Эка раскинулась на корме, и длинные ее волосы свисают к самой воде. Соленая морская вода настолько утяжелила густые волосы, отливающие в лучах заходящего солнца, что кажется – некто невидимый, ухватившись за волосы, изо всех сил стремится затащить беспечную девушку под воду.
Я гребу осторожно, словно боюсь нарушить покой и умиротворенность дремлющего моря. Капли, насквозь пронизанные лучами солнца, срываются с лопастей весел, и кажется, что в море падают осколки цветного хрусталя.
Эка прикрыла глаза, и я без утайки, с наслаждением смотрю на ее длинные стройные ноги, высокую тугую грудь, раскинутые тонкие руки. Я не знаю, спит она или просто нежится в теплых лучах. Нет, наверное, все же спит. Она чувствует мой взгляд, чувствует, как я любуюсь ее прекрасным телом. Но она молчит и не открывает глаз, видно боясь спугнуть блаженство, птицей опустившееся в нашу лодку.
А солнце совсем побагровело. Теперь я уже не щурясь смотрю на солнце, лишившееся былого жара. Оно как будто сделалось больше и, прибавив в скорости, быстро летит к горизонту.
Я гребу энергичней, и лодка легко несется к погружающемуся солнцу. Осколки цветного хрусталя стремительно осыпаются с весел. Экины волосы еще глубже уходят в воду.
– О чем ты думаешь, Нодар? – не открывая глаз, спрашивает Эка.
– Мне не до мыслей, я только и делаю, что любуюсь твоей красотой.
На сцене или в другой обстановке, на людях, фраза эта прозвучала бы патетично и фальшиво. Но как естественна и бедна она теперь – и в малой степени не выражает чувства, овладевшего мной.
Эка улыбнулась.
Я впервые вижу улыбку на лице женщины с закрытыми глазами. Впрочем, может, видел и раньше, но не обращал внимания.
Береговой линии уже не видно.
Я бросаю весла.
А солнце уже вонзилось в горизонт. Теперь оно смахивает на огромный красный шар, накачанный газом.
У горизонта море отливает золотом, а возле берега сливается с тончайшей пеленой тумана.
– Солнце зашло, Эка!
– Я вижу, – не открывая глаз, отзывается Эка.
Раскаленное красное солнце уже коснулось поверхности моря, и его жар передался водной глади. Она сначала воспалилась, а затем, зашипев, закипела.
– Эка, ты видишь, море кипит!
– Вижу, – с закрытыми глазами отвечает Эка.
Постепенно солнце растворилось в воде.
Я докурил сигарету, потом размахнулся, чтобы швырнуть окурок подальше в море, но рука застыла в воздухе. Я погасил сигарету о весло и, достав из брюк, валявшихся на днище лодки, коробок с сигаретами, запихнул в него окурок.
На море ложится мгла. Мне кажется, что на водную гладь набросили темно-синее морщинистое покрывало.
Послышался рокот мотора. Рокот постепенно нарастал, и в ноздри вдруг ударил бензиновый дух, особо ощутимый на море.
Глиссер еще далеко, но нетрудно догадаться, что он направляется к нам. Наверное, спасатели.
Я обернулся. Глиссер на полной скорости вспарывал воду. Потом, задрав нос, он эффектно описал круг возле лодки. Море заволновалось, и беспорядочная рябь подбросила лодку, словно щепку.
Птица, долго не покидавшая места, облюбованного на нашей лодке, вдруг сорвалась и бесследно растворилась в воздухе.
Эка догадалась, кто и зачем подъехал, но глаз все-таки не открыла и даже не поменяла позы. Экино тело мерно раскачивалось вместе с лодкой, и по лицу ее было видно, что это ей доставляет удовольствие.
Рядом с водителем глиссера грозно вырос дочерна загорелый юноша с мускулистым торсом и рупором в правой руке. Однако, увидев ладную Экину фигуру, он внезапно успокоился и уже вполне миролюбиво пророкотал в рупор:
– Вы в пяти километрах от берега. Очень прошу вас вернуться назад.
Он явно преувеличивал. Мы отошли от пляжа километра на три. Но возражать я не стал и, развернув лодку к берегу, сильно взмахнул веслами.
Очертив полукруг и вызвав основательное волнение на море, глиссер понесся прочь.
Вскоре рокот мотора заглох вдали.
– С каких это пор они стали такими вежливыми? – спрашивает Эка.
– Это целиком заслуга вашей фигуры, уважаемая Эка.
Волны, поднятые глиссером, постепенно схлынули, уменьшились и вновь лениво разлеглись на морской глади.
– Что нас ждет в будущем? – неожиданно проговорила Эка.
– Что ты сказала? – Я не сразу понял, что она имеет в виду.
– Я спрашиваю, что ждет нас в будущем?
– А-а-а, – до меня наконец дошел смысл сказанного.
Краткая пауза.
– Я не желаю думать о будущем. Теперь мне хорошо. Впрочем, хорошо – не то слово, я счастлив. И я хочу до мелочей четко прочувствовать и ощутить каждое мгновение, впитать его в себя и навечно запомнить каждой клеточкой своего существа. Бог отпустил человеку слишком мало счастливых дней и часов. И если уж наступил этот счастливый день, надо как зеницу ока беречь каждый его миг, каждую его частичку.
– Простите, уважаемый Нодар, а я-то, грешным делом, думала, что вы физик!
– Да, я физик, уважаемая Эка, и прошу не путать меня с поэтами.
– С поэтами? О, нет. Ваши суждения скорее попахивают философией.
– Только этого еще не хватало! – с напускной обидой говорю я.
– Прошу простить, если я невзначай обидела вас, уважаемый товарищ физик. Видимо, относительно философии у меня несколько более романтичные представления, нежели у вас.
Все еще не открывая глаз, она улыбается. Не меняя позы, она подтягивает левую ногу. Гладкое, точеное колено еще больше подчеркивает удивительную пропорциональность ее породистого тела.
Дождливый вечер.
Эка сидит в кресле.
Отец, обхватив голову руками, сидит возле письменного стола и не мигая смотрит в одну точку.
Мать сидит в кресле напротив и мокрым платком вытирает слезы.
Лишь брат, скрестив на груди руки, стоит, привалившись плечом к стене. В глазах его светится гнев, и, видно, ему стоит немалых усилий сдерживать себя.
«Так где ты шлялась эти три дня?» – с бешенством цедит он сквозь зубы.
Молчание.
«Может, ты все-таки скажешь?»
Молчание.
«Говори, иначе я придушу тебя своими руками».
Вновь молчание, тягостное, вызывающее. Эка упрямо уставилась в пол.
«Сейчас же отвечай, не то…»
Мать и вскрикнуть не успела, как брат подскочил к Эке и схватил ее за горло.
«Ты у меня ответишь, отвечай, слышишь!»
«Джаба!» – нашлась наконец мать и, бросившись к сыну, оттащила его от дочери.
Дочь, не издав ни единого звука, вновь опустилась в кресло.
«Я больше не могу! Сколько еще она будет марать наше имя?! Мне стыдно товарищам на глаза показываться!»
«Джаба, успокойся!» – истерически вопит мать.
«Я все равно убью либо ее, либо того молодчика».
«Джаба, успокойся!»
Это уже отцовский голос, жесткий и гневный.
«Что значит – успокойся! Вы бы хоть спросили, с кем и где она шлялась!»
«Вы все прекрасно знаете, с кем и где я была».
Спокойный голос Эки вконец взбесил Джабу, и, кусая губы, он пулей вылетел из комнаты.
«Джаба!» – бросилась вслед за ним мать.
«Джаба!»
Но Джаба был уже на улице. Мать вся в слезах вернулась в комнату и со стоном упала в кресло.
Пауза.
Напряженная, грозовая тишина.
«Что ты с нами делаешь, дочка, чем мы перед тобой провинились? Почему ты заставляешь нас нервничать, мы и так убиты горем! Почему ты мараешь в грязи наше доброе имя, почему ты ни с кем не считаешься? Мы прожили жизнь, ни разу не запятнав честь семьи. А сегодня я носа не могу со стыда высунуть. Что скажут соседи и близкие, друзья и сотрудники? Да они и так только и говорят что о нас. Зачем давать людям пищу для сплетен, зачем? Почему ты порочишь честь нашей семьи?»
«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»
Эта фраза застряла в сознании Эки и, как магнитофонная лента, раз за разом прокручивалась в нем.
«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»
«Потому ты порочишь честь нашей семьи?»
«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»
«Я вырастил вас, ни разу не повысив голоса», – продолжал отец.
Эка знает, что в спокойствии отца дремлет буря, но не может заставить себя слушать его. Отдельные фразы доносятся до нее обрывками, словно их принесло ветром откуда-то издалека: «Мы с твоей матерью пожертвовали всем ради вас»… «Мы ничего не знали, кроме семьи»… «Только вы с братом и были предметом всех наших забот»… «Мы ни разу не запятнали себя»… «Ваше благополучие и воспитание было единственной целью нашей жизни»… «Мы и теперь не дадим в обиду честь нашей семьи и никому не позволим топтать ее достоинство!»…
Экин мозг отражает эти фразы, как зеркало солнечные лучи.
А в сознании вновь и вновь прокручивается магнитофонная лента с одной-единственной фразой:
«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»
«Почему ты порочишь честь…»
«Почему ты порочишь…»
«Почему…»
А ветер все несет и несет издалека обрывки отцовских фраз:
«Вспомни хотя бы один случай, когда твое желание не было исполнено…»
«Вспомни хотя бы один случай, когда мы доставили тебе огорчение…»
«Доставили тебе огорчение…»
«Доставили тебе огорчение…»
На магнитофонную ленту записалась еще одна фраза. Записалась и стала назойливо прокручиваться в сознании.
«Вспомни хотя бы один случай, когда мы доставили тебе огорчение»…
«Доставили тебе огорчение…»
«Доставили тебе…»
Маленькая одиннадцатилетняя девочка гордо выступает рядом с отцом в фойе оперного. Тоненькие пальцы доверчиво покоятся в большой теплой отцовской ладони.
Отец одет в черный дорогой костюм, сшитый специально для театра. Белую рубашку украшает широкий галстук в красную полоску. Новые модные ботинки празднично поблескивают на ярком электрическом свету.
Представительный красивый молодой мужчина походит больше на актера или художника, нежели на начальника крупного строительного управления.
На матери – длинное платье из черного бархата. Нитка японского жемчуга придает ему строгую элегантность.
Девочка с чувством гордости глядит то на отца, то на мать. Она замечает, с каким почтением приветствуют ее родителей встречные. Все управление присутствует на сегодняшнем спектакле. С отцом стремится поздороваться каждый, каждый стремится перекинуться с ним словцом или просто улыбнуться ему.
Многие даже не осмеливаются подойти поближе и уважительно кланяются издали. Некоторые же, наверное из начальства, сначала целуют руку матери, потом здороваются с отцом и наконец треплют по щеке девочку, заученно приговаривая: «Как она выросла, как похорошела».
Девочке не понравился взгляд одной молодой женщины, которая, по-видимому, была гораздо моложе ее матери. Не понравился еще на улице, при входе в театр. Пораженная ее красотой и изяществом, девочка сразу выделила эту женщину из толпы. Она невольно перехватила насмешливый и враждебный взгляд, которым та с головы до ног смерила ее мать.
Тогда она не придала особого значения злобному взгляду молодой и красивой женщины. Лишь еще раз увидев ее стройную фигуру, маячившую поодаль, девочка насторожилась. Женщина стояла к ним вполоборота и, казалось, вообще не замечала их, но достаточно было одного-единственного мимолетного ее взгляда, чтобы девочка безошибочным чутьем определила и запомнила всю меру ненависти, сквозившую в нем.
Во время второго антракта и она подошла к отцу. Если же быть точным, не подошла, а как бы невзначай столкнулась с ним в коридоре.
Молодая женщина была в простом платье спортивного покроя, еще больше подчеркивавшем ее молодость. На фоне симпатичной и солидной матери она казалась совсем юной и хрупкой.
Три улыбки, одновременно засиявшие на трех лицах, не смогли погасить огня, полыхавшего в их сердцах.
«Ба, и Тата тоже тут!» – воскликнул отец.
Фальшивый его голос больно резанул слух девочки.
«Тата… Тата Ботковели…» – внезапно всплывает в памяти маленькой девочки ее имя и фамилия.
«Здравствуй, Тата», – щебечет мать.
«Здравствуйте», – неловко ежится Тата.
«Как она похорошела! Я не видела ее целую вечность», – бросает мать супругу и берет Тату под руку.
Мать и Тата идут впереди, а девочка с отцом покорно следуют за ними. От глаз маленькой девочки не укрылись ироничные усмешки, мелькающие на губах некоторых встречных. Она явственно ощущает, что люди эти, не в силах скрыть любопытства, пытаются нарочно столкнуться с ними, дабы собственными глазами увидеть и убедиться, как дружески, рука об руку прогуливаются вместе жена начальника управления и Тата Ботковели. Малышку безжалостно пронзают глаза, полные любопытства и злорадной насмешки.
Третий звонок.
Для девочки он звучит как сигнал спасения.
Мать с улыбкой прощается с Татой, берет за руку дочку и вместе с отцом ведет ее к двери амфитеатра.
В коридоре гаснет свет. Лишь маленькие лампочки, прикрепленные к стене, мерцают вполнакала.
«Уйдем отсюда, папа», – остановилась у входа девочка.
«Что ты сказала?» – не понял отец.
«Я хочу домой».
«Домой?»
«Да, домой, мне плохо, очень болит голова».
Интуиция виноватого безошибочно оценивает ситуацию.
«Что ж, идем, дочка».
Беспечно сказанная фраза не снимает напряжения, возникшего между ними.
«Куда вы идете, вы что, не в своем уме?»
Это уже голос матери.
О, сколько всего перемешалось, сплелось, сцепилось, сплавилось в этом голосе: отвращение, отчаяние, мольба, страх, требование!
«Ты же видишь, ребенку не по себе».
«Можно потерпеть и еще немножко, если уж она столько терпела».
В этой острой, как бритва, фразе, естественно, подразумевались не только два предыдущих акта спектакля.
«Уходить до окончания спектакля нельзя. Или ты хочешь заставить говорить весь Тбилиси?»
Голос матери жесток и безжалостен, решение твердо а неколебимо. Она и в следующем антракте будет гулять рука об руку с Татой, с беспечной улыбкой на лице вести с ней светскую беседу, а время от времени и похохатывать над ее шутками. Ну и что из того, что хохот ее будет насквозь фальшивым и деланным, – главное, в корне пресечь сплетни, отбить к ним охоту у любителей до чужой подноготной. Главное, честь семьи. А оскорбление и злобу можно похоронить, задушить.
Потом…
Потом – бессонная ночь.
Грубые, омерзительные фразы глухо проникают в комнату сквозь стенку, и чуткое, как радар, детское сознание отчетливо улавливает каждую из них.
Время от времени раздается тихий, но требовательный свистящий шепот: «Тише, дети проснутся!»
Время от времени слышится ставшее ненавистным словосочетание «Татаботковели».
Время от времени…
Утром девочка видит, как обескровила и сломила маму одна-единственная ночь.
С тех пор маленькая девочка не ходит в оперу вместе с родителями, но никто не чувствует молчаливого протеста оскорбленного ребенка, никто не видит растерзанного детского сердечка, никого не волнует, что яд, пролитый в непорочную душу ребенка, медленно отравляет все его существо.
Однажды…
Однажды раздался телефонный звонок.
Трель этого звонка до сих пор пронзительно раздается в ушах…
Может, она каким-то шестым чувством угадала, кто звонит?
Может, именно с тех самых пор и осознала она все, чтобы потом навсегда сохранить в памяти то мгновение, когда увидела, как зеленая краска незаметно вкралась в багровость отцовского лица?
«Да, да… Успокойся… Завтра, завтра… Сейчас не время… Как ты не понимаешь, что… Я сказал, завтра… Ладно, ладно, иду…»
Мама в кухне взбивает яичные желтки.
Она уже знает, кто звонил.
И отец знает, почему вдруг замолкла взбивалка…
«Ладно… Иду…»
Он осторожно опускает трубку на рычаг и, окаменев, смотрит на телефонный аппарат.
Из кухни опять доносится звук взбивалки.
Отец лихорадочно натягивает пиджак.
«Куда ты собрался?» – наивно спрашивает мать, словно и не слышала телефонного разговора, словно и не догадывается, кто звонил.
«Я скоро вернусь. Пойдем со мной, дочка!»
Ребенок не может отказать отцу и неохотно одевается, хотя ей до смерти не хочется видеть озлобленные глаза той женщины.
Такси.
Затем проспект Руставели и скверик возле Кашветы.
Девочка еще издали заметила Тату Ботковели. Она сидела на длинной скамейке, заложив ногу на ногу, и курила.
Она еще издали ощутила тонкий аромат французских духов. Яд лился из ее глаз. При виде их женщина даже не пошевелилась. Она по-прежнему сидела, откинувшись на спинку скамейки, и жадно затягивалась. Она лишь мельком скользнула взглядом по лицу девочки, но этим все было сказано.
Девочка испугалась – из зрачков Таты Ботковели на нее глянули две змеи.
«Здравствуй», – потерянно поздоровался с ней отец.
«Ты больше никого не удосужился прихватить с собой?»
Наглый и вызывающий тон больно резанул девочку по сердцу.
«Пойди, дочка, купи себе мороженого».
Слезы затуманили глаза потрясенной девочки, она судорожно сглотнула тяжелый железный шарик, внезапно застрявший в горле.
А потом – встревоженный отцовский зов, его лицо в красных пятнах, бессвязная, запинающаяся речь…
Лицо женщины стало еще более хмурым, в красивых глазах затаился беспощадный гнев, и держалась она еще более вызывающе и непримиримо.
Потом…
Потом дни, полные грязи и позора, превратившие маленькую девочку в зрелую печальную женщину.
Сквозь стенку вновь просачиваются фразы, произнесенные то с осторожностью, то свистящим шепотом, то с гневом, а то и с отчаянием. Вырисовывается неприглядная омерзительная картина, и нежная душа девочки задыхается от болотного смрада.
Мать самолично идет к Тате Ботковели, умоляет ее, просит, унижается, чуть ли не валяется у нее в ногах, плачет горькими слезами, пытаясь уговорить ее пойти с ней к врачу.
Семья спасена. Ее честь и престиж сохранены и укреплены в глазах людей. Вскоре муж с женой отправляются в путешествие по Прибалтике. Спустя две недели они со счастливыми лицами возвращаются назад. Из окна вагона они весело и энергично машут родственникам, друзьям и сотрудникам, пришедшим на вокзал, чтобы встретить их.
Затем богатое застолье, смех, радость, песни. А на журнальном столике, на рояле и даже на телевизоре валяется множество фотографий, запечатлевших счастливых путешественников. Они, обнявшись, красуются перед объективом на фоне старинных готических строений Таллина и Вильнюса.
Потом…
Потом гости уходят…
И на утомленных лицах комедиантов, сбросивших наконец маски, сквозит печаль. Смех и веселье сменяются горестным молчанием. Муж и жена, как и прежде, расходятся по разным комнатам, чтобы в одиночестве промаяться всю грядущую постылую ночь.
Маленькая девочка чувствует, как переполняется слезами ее сердце… Чувствует, как шевельнулись в ее душе ненависть к отцу и отвращение к матери. Как она была бы счастлива, если бы мать, оскорбленная в своих лучших чувствах, навсегда ушла из дому, уведя за руку детей. Насколько она была бы горда, если бы родители сохранили свое достоинство, если бы они выбрались из грязного болота, в которое погружены по горло, и одним махом разрушили то лживое и ужасное, что на языке окружающих называлось семьей.
Маленькая девочка с омерзением и страхом вышагивала по комнатам, поросшим ядовитыми грибами.
«Может, ты соизволишь сказать нам, что собираешься предпринять? Долго ли ты еще намерена шляться по горам и долам, по городам и весям, из гостиницы в гостиницу… гостиницу…»
Отцовский голос треснул. Упоминание о гостинице вконец доконало его: глаза налились бешенством, и кровь ударила в голову. Он задохнулся и замолк, словно позабыл все слова на свете.
«Скажи что-нибудь, дочка, скажи что-нибудь, – вклинилась в разговор мать. – Ты, верно, решила нас угробить. Неужели тебе не жаль своих родителей, неужели тебе не дорога честь семьи?!»
«Скажи хотя бы, кто он такой, что из себя представляет, чем занимается? И что он тебе обещает или что намерен делать дальше? До каких же пор может так продолжаться, до каких пор мы будем хорониться людей, до каких пор честь нашей семьи будет втаптываться в грязь?!»
Дочь почувствовала, что в отце просыпается зверь.
«Позора и грязи нашей семье не занимать!» – с отчаянием выкрикнула Эка. В обычно добрых и нежных ее глазах вспыхнул гнев. Копившаяся годами горечь прорвала плотину и грозно зарокотала.
«Чего вы от меня хотите, что я вам сделала?! Я навсегда уйду из дому, уйду куда-нибудь или покончу с собой…»
Трещина в плотине стала шире – Эка вскочила на ноги. В мозгу ее завертелись тысячи беспокойных мыслей, как рыбешки, сталкиваясь и расшибаясь, бились отчаянные решения. Кто знает, какая из рыбешек, задыхающаяся без кислорода и осмелевшая от обреченности, сумела бы выскочить наружу…
«Может, вы объясните мне, чем я вас позорю, чем я порочу честь семьи, честь, которой мы… вы… не имели, и которую мы… вы… общими усилиями давно похоронили. По горло в смрадном болоте, мы из кожи вон лезли, чтобы пустить пыль в глаза окружающим, отстаивали выхолощенные символы чести и семейного благополучия».
А вот уже плотина сметена напрочь.
«И какой же ценой вы оплачивали эти символы? Ценой унижения собственного достоинства и глумления над собственной личностью, ценой обкрадывания собственной души. Вы были готовы на любую жертву, на любую мерзость, вы были готовы закрыть глаза на все, терпеть, пресмыкаться, сделать несчастными себя и других, лишь бы спасти и сохранить эти мнимые символы. Для вас они значили гораздо больше, чем достоинство, честь, любовь, дети…»
«Заткнись!..»
Дочь ухватилась рукой за щеку, на которой багрово отпечаталась отцовская пятерня.
Одновременно со звуком пощечины раздался истошный материнский вопль.
Потом…
Потом статичная сцена: опустошенный, окаменевший отец, жалко взирающий на дочь, подавшаяся вперед и застывшая на ходу мать, с искаженным от отчаяния лицом и неожиданно совершенно успокоившаяся Эка. Она стоит улыбаясь – пощечина, видно, отрезвила ее.
Что означает улыбка, играющая на губах Эки и так не вяжущаяся с тоской, разлившейся в ее глазах?
Жалость?
Иронию?
Отвращение?
Она и сама не смогла бы вразумительно ответить на это. А может, она и не улыбалась вовсе. Может, просто чуть приоткрывшиеся губы создали иллюзию улыбки?
Нет. На ее губах действительно появилась улыбка. Видно, энергия переживания всего происходящего, до поры до времени таившаяся в какой-то из клеточек ее мозга, преобразовалась в улыбку.
Молчание затягивалось.
Наконец Эка, отняв руку от щеки, направилась к своей комнате. Едва успев закрыть за собой дверь, она без сил опустилась на пол.







