355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гурам Дочанашвили » Только один человек » Текст книги (страница 8)
Только один человек
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:39

Текст книги "Только один человек"


Автор книги: Гурам Дочанашвили



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)

– А ты, ты, мой Георгий, еще почитаешь себя неимущим и обездоленным, – продолжил через некоторое время, уже спокойнее, Бучута.

– Да! И, помимо всего, самое великое чудо – это все-таки мы, мы сами, люди. А ну, поди-ка сюда, Ефрем.

– Откуда ты знаешь, пятаки я зажимаю или гривенники! – прохрипел в его сторону Шашиа.

– Цыц ты! – рванулся вперед Бучута, заставив его пригнуть голову. – Не вынуждай меня подойти. Вот что, Ефрем, раскинь-ка пошире руки...

– Так?

– Да, – и окинул всех нас взглядом: – Знаете, что сейчас произошло?

– Я знаю! – воскликнул Ардалион Чедиа, – более ста тысяч мышечных волокон приняло участие в этом простейшем движении человеческой руки.

– Правильно, – подтвердил Бучута. – Жаль только, что выразился ты не совсем доступным языком. Это более ста тысяч тех волокон, о которых мы знаем, а о скольких мы еще не знаем, тю-уу... Если тебе не холодно, Ефрем, засучи рукава и поднимись – вот – на стул. А ну-ка, согни руку снова, а теперь пошевели пальцами. Вы только взгляните на эти гибкие, на эти послушные пальцы, ведь тебе не холодно, а, Ефрем? Стяни-ка, друг, лучше сорочку через голову, всякая одежда – один обман, та-ак, ведь тебе не холодно? Сделай глубокий вдох, Ефрем, глубже, еще глубже, таак. Ненадолго задержи дыхание, а теперь выдохни, – и обернулся к нам: – А сейчас что произошло, знаете? Ооо, нечто сложнейшее, нечто величайшее... и как все просто... Харалетцы! Взгляните на этого человека, он наш, он такой же, как все мы, он во всем нам подобен; вот вы видите его перед собой голого по пояс, гляньте на его грудь, лопатки, ключицы, высокую, сильную шею, а теперь посмотрите на его лицо, приглядитесь к его ушам, которыми он слушает, к его глазам, которыми он видит нас, к носу, которым он втягивает воздух, – невидимый, бескрайний и неисчерпаемый воздух; посмотрите, как гордо стоит этот обладатель столь прекрасного тела, господин и повелитель всего этого сложнейшего устройства! Так какой же ты неимущий, Георгий? А ну-ка, согни ногу, Ефрем. Брюки тоже снимаешь? Ну-ну, снимай, тебе прятать нечего, мы все одинаковые...

В наше время мужчины носили длинные трусы, и, внезапно возгордившийся собою Ефрем, закатал штанины повыше.

– Согни-ка ногу, Ефрем, а теперь распрями. Видели? Ничего, когда-нибудь поймете. Взгляни на свое запястье, Ефрем, присмотрись к чуть-чуть пульсирующим голубоватым жилкам на руке, ноге, щиколотке. Примечаешь бледно-голубые тропки под кожей? Это – сосуды, по которым буйным алым потоком струится животворная влага – кровь; ее рассылает своими толчками по всему телу наше маленькое, с кулачок, сердце, согревающее нас, словно солнце, дарующее нам жизнь. Но что это ты натворил, Ефрем! Хотя ничего, ничего, молодец, отверните головы, женщины...

Ефрем стоял на стуле в чем мать родила, прикрывая срамные места широкими ладонями. И когда женщины отвернулись, всем нам захотелось по-новому взглянуть на свое тело, но мы не осмеливались. А Ефрем несколько раз согнулся-разогнулся в пояснице, развел в стороны руки, попрыгал на месте, а потом с силой согнул руку, на которой взбугрился здоровенный мускул. Он так жадно, так аппетитно дышал, что мощная грудь его ходила ходуном, высоко вздымаясь и опускаясь; редко и крупно сглатывал слюну, он глядел на нас глазами, слушал нас ушами. И мы, харалетцы, тоже стали исподволь перебирать пальцами, приглядываться к своей коже – к бледным точкам на ней и соединяющих их линиям; стали рассматривать опутанные сетью тропок бугристые ладони: напрягли мышцы, затрещали шейными позвонками, услышали, как бьется внутри нас сердце, почувствовали, как вздымается-опускается грудь, и дошло до нас, что у всего свое назначение, а когда я упомянул об одной, казалось бы, на первый взгляд, лишней вещи – о бровях, Папико, глянув на меня, сказал: «Это для красоты»...

– Харалетцы! – воскликнул Бучута, – а нуте-ка, приложим ладони ко лбу. Вы чувствуете что-нибудь? Ах, ничего, да? И впрямь, дознаться об этом очень трудно...

– Как же мы, оказывается, хорошо устроены, – восхитился Пармен Двали. – А я бы никогда и не подумал.

– Это еще что! Все сказанное мною – всего лишь капля в море, – сказал Бучута. – А о скольком я еще вообще не упомянул, не то пришлось бы растолковывать вдобавок, чего только в нашем теле не намешано, – это и тысячи разного рода белков, это жиры, углеводы, крахмалы, стафилококки, ядра, протоплазма...

«Я же знал, женщина, что ты прибежишь! У меня для тебя был в кармане кишмииш!!!» – вдруг донеслось до нас издали.

– Иди и доверься таковскому! – возмутилась тетя Какала. – Продал женщину, как козу!!

– Чуу... – сказал Бучута и приложил палец к губам, – глядите, вечереет...

9

Вечерело.

Вечерело. Поредевший воздух стих, замер, замерли в оцепенении и наши Харалети – все, смолкнув, покорно и вместе с тем настороженно ожидало наступления ночи. Куры, вытянув шеи, вспрыгивали на деревья, воздух постепенно тяжелел, напитываясь лиловыми крапушками; в деревню, низко пыля, с глухим гулом возвращалось стадо; заскрипели калитки, зазвенело о подойники молоко – шустрые харалетские хозяйки сноровисто доили коров. Протяжно мычали телята. Белое облачко потемнело, но все еще бледно высвечивалось над почерневшей горой, в настоянном на синеве воздухе где-то замерцала свеча, и в небе тоже зажглась первая звездочка, слабенькая, сочащаяся белесоватым светом. Горы отступали и, уходя вдаль, все более чернели; кто-то кого-то окликал с холма на холм; то, еще недавно светлевшее, облачко тоже совсем почернело и подбавило горе высоты. Спускалась ночь, тихая, как тлеющая свеча; едва слышно шелестели печальные голоса. А наш глаз, этот неутомимый искатель, рыскал повсюду в поисках хоть малых крох света; мы всматривались в звезды, которые в густеющей тьме все более наливались свечением; ловили бледное мерцание в окнах, следили, как, дробясь в перекатывающих через валуны речных струях, болезненно растягивался и дробился отсвет зажженного на берегу костра. Стояла глухая, безлунная ночь, лишь в черных, цвета дегтя, прогалинах меж сгустившимися тучами посверкивали россыпи звезд. Продрогший Ефрем крест-накрест обхватил руками грудь и жалко дрожал, впившись пальцами в межреберья. «Мужчины, – сказал Бучута, – принесите факелы, мы пойдем в лес».

– И мы, женщины, тоже? – спросила тетя Какала.

– Нет, – покачал головой Бучута, – женщины – нет. Что делать женщине в ночном лесу! Оденься, Ефрем.

Никогда я не видел, чтоб Харалети ночью были так ярко освещены. Мы шагали бок о бок, высоко воздев пылающие факелы; колеблющееся пламя металось по земле, по крышам, и Харалети, по которым мы, многие, шли сейчас вместе, с факелами в руках, казалось, тяжело колыхалось. Ступая очень твердо и четко, мы по одному прошли по перекинутому мостом бревну, оставили за собой город, одолели невысокий холм; двигаясь стройными рядами, мы, ходячие светильники, бодрым шагом пересекли широкое поле и остановились – здесь тропка терялась и прямо у наших ног начинался лес. Дальше мы бы уже не смогли идти так смело, чувствуя плечо соседа, но Бучута ничего нам не говорил, он только повертел в руке факел, и, когда запрыгавшая было тень огромной липы, качнувшись, снова стала на свое место, решительно вступил в чащу. Первым за ним последовал Папико, затем Кавеладзе; за ним двинулись оба Глонти, Ардалион Чедиа, Малхаз Какабадзе; из мужчин, собравшихся во дворе Папико, недоставало только Бухути Квачарава, Шашии Кутубидзе и Осико: первый кинулся к заместителю городского головы Какойе Гагнидзе – известить его о происходящем; второй был сильно не в духе; третий побоялся застудить горло, да и просто побоялся, а мы, отважившиеся харалетцы, шагать-то шагали, но не без изрядной опаски, уставившись с надеждой в спину идущего впереди человека, и только один он, Бучута, смотревший непосредственно в темноту, ступал по-прежнему твердо и непринужденно. Мы шли, и в колеблющемся свете где-то вдали вдруг четко обрисовался увядший лист, чтоб тут же снова потонуть в беспросветной тьме угрюмо молчавшего леса. Волны теней бессильным ветром пробегали по застывшим в неподвижности веткам и листьям; Титико Глонти споткнулся о торчавший из земли корень, и на нас ринулись и отпрянули, натолкнулись и шарахнулись вспять исполинские тени; сердца у нас дрогнули, но мы были вместе, нас было много, и в руках у нас были зажженные факелы.

Мы – шли...

– Так что там говорил этот шпендрик?

– Ух-ух-ух, каких только глупостей не порол, – отмахнулся Бухути. – Воздух, говорит, – это очень хорошо, вода и того лучше, солнце же, оказывается, сударь вы мой, горячее. А уж о таких чудесах, как папоротник, дуб и базилик, и говорить не приходится.

– Ха! – усмехнулся Какойя Гагнидзе. – Значит, говорит, солнце горячее?

– Да, говорит. Интересно только, когда он щупал солнце руками...

– Да ну тебя, Бухути, совсем уморил! – захихикал Какойя Гагнидзе. – А где сейчас они, знаешь?

– В лес пошли, сударь.

– Что-о?

– Пошли в лес и...

– Что же им понадобилось ночью в лесу?! – возмутился Какойя Гагнидзе. – Позови-ка мне сюда Шашию...

Мы шли. Мы шли по дремучему лесу, который днем так красив, что дай вам бог столько радости, а сейчас в эту глухую полночь, когда под самым носом ни зги не видать, он уставился нам в спину несметным множеством заплывших, леденящих ужасом глаз... Маленький Человек, Бучута, стал спускаться к реке, и, коль скоро другого выхода у нас не было, мы тоже робко засеменили по тропинке вниз, к злобно урчащей реке, которая днем разумеется, прелесть как хороша, но к ночи становится совсем не той, и я не знаю, как и чем другие пугают ребятишек, но нам вечерами харалетские старцы, поджав плечи, рассказывали таинственным шепотом об обитающих в реках обольстительных красавицах с распущенными золотистыми волосами, однако красивая женщина – это еще ничего, но в лесу водится и уйма всякой иной водяной нечисти, которую и называть-то боязно... Одним словом, какая только чертовщина ни плодилась в воде, судя по страшным рассказам, которых мы наслушались с детства, и нужно же нам было именно на речку и попасть. Мы остановились в растерянности; хорошо еще, что в руках у нас были зажженные факелы. Но Бучута сказал:

– Прошу вас потушить факелы.

Даа... бывают, как говорится, моменты.

– Каак? – сдавленным голосом переспросил Титико Глонти.

– Потушим, потушим факелы, – повторил Бучута, и вдруг камешки на дне реки очень ярко осветились и тут же послышалось шипение. – Воот таак.

– Чем они мешают, пусть себе горят, – жалобно попросил Ефрем.

Папико же, молча переступив два шага к реке, тоже сунул оголовок своего факела в воду.

– Чем вам помешал свет, в этом же нет ничего зазорного! – нервно заметил Ардалион Чедиа.

Затем потушил свой факел наш урядник Кавеладзе. За ним безмолвно последовал угрюмец Самсон Арджеванидзе, после чего Малхаз Какабадзе поистине театральным жестом издали бросил свой факел в воду, и тогда мы, остальные, поняли, что лучше освобождаться от своего факела, пока светят чужие, и поспешно опростали руки. А в лесу, ночью, как вам известно, без какого-никакого светоча хоть глаз выколи.

Ну и темнотища же была, жуть... А тут еще этот глухой, злобный рокот реки и строгий шелест на ветру деревьев со встопорщенными к небу ветвями: но-чу! – где-то сухо затрещал валежник, и поблизости, а может, и вдали раздался леденящий душу истошный вопль; и все-таки ужаснее всего были эти заплывшие, округлые глаза, пялящиеся теперь на нас откуда-то сверху.

– Кому не нравится, тот может уйти, – сказал Бучута.

Хм! Легко сказать – уйти! Вот проклятье... Какой уйти, когда едва держишься на ногах... И вот мы, харалетцы, пригнув спины, сомкнулись в круг и, слава богу, хоть ощутили плечи друг друга, а некоторые даже, словно влюбленные, приникли щека к щеке. Присев на корточки, так и сидели в кромешной тьме тесным кружком, мы, харалетцы, людишки, всегда готовые позлословить друг о друге. Сейчас нам было совсем не до наших замечательно устроенных рук или ног и не до того, чтоб со вкусом вдыхать полной грудью воздух, – мы ведь едва-едва осмеливались дышать. Ни к чему нам были даже глаза – нам и так мерещились всякие страсти, – как и уши: хоть бы их у нас вовсе не было, нам бы все равно слышались ужасные вещи, а уж тем паче никто не помнил о красоте бровей; единственно, что жило в нас – это тревожно стучащие сердца; нас насквозь пронизывал злобно раздирающий все нутро страх, а время будто бы совсем остановилось, но, если говорить, по правде, оно все-таки шло.

– Все здесь? – спросил Бучута.

– Да... Да...

– Ты тоже здесь, Ардалион?

– Здесь я... да...

– О муравьях тебе доводилось что-либо слышать?

– О ком? Нет, нет, ничего.

– Как же, ведь ты знаешь, – сказал Папико.

В ту ночь мы уличили Ардалиона Чедиа во лжи.

– А, впрочем, да, – сказал Ардалион, переходя на шепот.

– За десять дней до сильного ливня муравьи, оказывается, всползают на деревья и, спустившись обратно на землю, собираются все воедино, независимо от семей, и держат совет, по окончании которого весь муравьиный народ выстраивается в колонны. Первыми впереди всех, идут воины, за ними рабочие, ну а дальше остальные, кто их там всех знает... Кончается дело тем, что они располагаются в таких местах, которых наводнение не достигает...

– Ну ты скажи, подумать только! – шепотом же выразил удивление Малхаз.

– Да-да, так и есть... Оказывается, люди, которые, бывает, идут следом за муравьями, тоже остаются в выигрыше.

– Поди ж ты! – втихомолку выразил свои чувства Малхаз.

– Просто поразительно.

– Все это хорошо, – громко заговорил Пармен, но, сам испугавшись звука своего голоса, снова перешел на шепот: – Но откуда они знают... за десять дней, где будет дождь и где не будет дождя...

– Так то-то и оно!

– Вы возьметесь это объяснить, Ардалион? – спросил Бучута.

– Ни-ни-ни... Я-то мог бы сказать, что это инстинкт, но что это будет за объяснение...

– А теперь расскажите о воронах.

– Ух! Это, наверно, совсем обалдеть можно.

– Расскажи, расскажи нам...

– А тут вот что, Титико. Если ворона, по их вороньим понятиям, в чем-то провинится, то представители всех стай собираются вместе и, решив дело, как там у них положено, – нам-то их языка не понять, – присуждают виновницу либо к смерти, либо к изгнанию.

– Да что ты... Почему же не решить все у себя в стае, по-домашнему, что, они сами не могут справиться... Зачем же признаваться кому-то в своих грехах и ошибках и выносить сор из избы. Признаешься так раз-другой, и готово дело – навек запятнал свое имя...

– Ну откуда же мне знать, Пармен. Наверное, чтоб ту, изгнанную, другая стая не приняла...

– Ааа? Ну да, ну да.

«Мало что ворона, – ударился в размышления Малхаз Какабадзе, – да еще одна как перст».

– А может, кто слыхал что-нибудь про пчелу?

Все мы в этой кромешной тьме ненадолго оживились.

– Ой, как же... У нас во дворе стояли ульи... Пчела – она прямо удивительная, честное слово... Про пчелу-то мы знаем...

– Когда хозяин умирает где-то за тридевять земель, его собака дома поднимает вой.

Мы снова набрались страха.

– Откуда же знает собака... А?

– Вы сумеете это объяснить, Ардалион?

– О, нет, нет... Если я скажу, что собака чует беду нутром, то что это будет за объяснение... Тем более для вас...

– Странно, странно...

– Очень странно...

Кажется, мы долго просидели молча. А время – шло.

– Животные кое в чем нас превосходят, – впервые открыл рот Самсон Арджеванидзе.

– Как это так, чтоб собака или свинья меня в чем-то превосходили! – сказал присевший на корточки Ефрем и сел на землю.

– Однажды, помню, два дня подряд не пивши, – как-то не пришлось и капли спиртного в рот взять, – очень тихо начал Пармен, – я взглянул ненароком под ноги, и что же вижу – муравьиное гнездо. Суетятся, мечутся взад-вперед, что-то собирают, что-то куда-то тащат... Поглядел, поглядел я на них эдак сверху вниз, и стало мне, такому большому и сильному – сравнительно с ними, – как-то не по себе, я даже вздрогнул невольно и поднял глаза вверх: а что, думаю, если оттуда, сверху, на меня и мне подобных взирает кто-то еще более огромный и сильный...

– Ну, и увидел что-нибудь? – полюбопытствовал Ардалион Чедиа.

– Да нет, ничего.

– А они-то, должно, видели тебя?

– Кто, муравьи?

– Ага.

– Не знаю... Только некоторые всползли мне на ноги.

– Харалетцы!!! – внезапно так зычно гаркнул Бучута, что все мы невольно присели и поспешно припали щекой к щеке. – Послушайте...

10

И там, ночью, в лесу, Бучута долго беседовал с нами, сомкнувшимися в тесный круг.

Он стоял и говорил, рассказывал...

Он рассказывал нам про тот невероятный, на диво вместительный, бездонный колодец, имя которому «человеческая память». Бучута стоял на середине круга и громко, во весь голос, говорил нам о том, что-де каждый из нас помнит имена тысячи знакомых, причем помним мы их не только по имени и фамилии, мы знаем их в лицо, различаем по походке, голосу; а еще нам известны названия уймы всевозможных, самых разнообразных вещей, которые мы умеем использовать согласно их назначению; кроме того, любой из нас состоит в миллионе различных связей со всем и вся в мире, и все-таки мы – харалетцы. Потом он напомнил нам, что все мы наделены умом-разумом, правда, кто побольше, кто поменьше, но мы, харалетцы, вместо того, чтоб богатейшие, сказочные возможности человеческого разума использовать с толком, как положено, обратить их во благо, тратим и ум свой, и время, и глаза, и язык на то, что по мелочам тягаемся друг с другом, стараемся друг друга в чем-то перещеголять, следим, подглядываем исподтишка друг за другом, высмеиваем друг друга, но и не подумаем протянуть друг другу в нужный момент, пока еще не поздно, руку помощи, тогда как, сидя за пиршественным столом, притворно улыбаемся друг другу, и «Ты смотри мне – туть!– Пармен Двали, я тебе покажу, если ты не исправишься и не оглянешься вокруг себя повнимательней...» Говорил он и том, что мы безмерно много болтаем, и что, хоть это не означает, будто надо вечно молчать, как Самсон Арджеванидзе, но лишние разговоры – ах, нет, это нет... ибо праздная болтовня, теша нас, усыпляет душу нашу и порождает беззаботность, бездумность, а это ой как многих погубило, так что-де, Пармен Двали... существует одно хорошее выражение – держи язык за зубами... Понятно? – Разумеется, понятно, сударь. – А короче... – Хорошо, сударь... – Короче, говорю!! – Да... так. – А ты, Самсон, уж совсем замкнул свой рот на замок и молча копишь в себе злобу, от которой тебя так и распирает; возьми же и оброни иногда словечко-другое, дай услышать твой голос соседу. Это скопившаяся в тебе злоба и привела к тому, что один сын получился у тебя хамом из хамов, а второй вышел в певуны с томно приоткрытыми глазами и сделался высокопарным говоруном. Как такие зовутся, Ардалион? Даа, романтиками. Помните, природа во всем хранит равновесие, и не завидуйте никому и ни в чем, положитесь только на свой разум и оком разума внимательно наблюдайте за всем и вся. Глаз может овладеть всем, чем угодно. Вот жил один богатый человек, и во дворе у него стоял расчудесный розовый куст, но куст тот был не его, а чужой: он принадлежал соседскому ребенку – тот так смотрел на этот куст... И поверьте, все, что только настиг ваш глаз, – ваше, кроме еды-питья, но съестных припасов у вас у всех предостаточно... Ты прав, Кавеладзе, я знаю, что ты вечно витаешь мысленно вокруг голой руки, открытых лилейных плеч, обнаженной атласно-белой ноги... Но повторяю, в природе все уравновешивается, зато у тебя живая фантазия, тебе видятся смелые сны, и когда-нибудь, когда тебе посчастливится, – как это говорит Ардалион? – да, мол, на всякий горшок найдется покрышка, – но это я в шутку, Гоги, ты не обижайся, – когда ты найдешь свою отраду и утеху и на тебя снизойдет покой, то в минуты грусти твоя привычная к вольному полету, послушная тебе фантазия переметнется на другие вещи и воспарит к новым высотам, а что может быть лучше свободного парения мысли и мечты; но вы, харалетцы, вы простите меня, – вам дороже синица в руках, чем журавль в небесах, вы хотите получить все сейчас же, наличными, так ведь, верно? Чтоб это было у вас в руках, в кармане – в нагрудном кармане, который поглубже, верно? Стыд и позор вам... Хотя бы тот же подонок Шашиа Кутубидзе, мелкий, грошовый воришка, ябеда-доносчик... Скажете, не доносчик? Будет, станет доносчиком. Прав ты, Папико, я пришел и ради тебя... Ты был один, мой Папико, но в своем одиночестве только ты единственный отличал солнце от луны, знал семь разных родов дождя... И как же ты выдержал все это, глядючи на других и усомнившись в самом себе, дивлюсь я на тебя, страсть дивлюсь. И пил, да? Сильно зашибал... Что ж поделаешь, случается. А если взять хоть Бухути, вашего Бухути Квачарава, разве же он человек, мужчина? Вместо ушей слушает глазами – так и заглядывает в рот этому недоумку Какойе Гагнидзе... А посмотришь, ходит, широко расставляя ноги, вразвалочку, – чуть что земля под ним не дрожит – ни дать ни взять морской волк. А так-то ведь она, матушка, крутится, верно, Ардалион? Да, крутится, крутится. Страшно даже – то, что стоит надежнее всего, прочнее всего, оказывается, крутится себе и крутится, вот дела-то... Или же этот паршивец Титвинидзе с его напускной свирепостью. Гроза, подумаешь... Харалетцы, взгляните на этот лес... Тсс, тихо, тихо, помолчим немного... Воот, воон, слышите, нет?.. Вот еще и еще... И это все время так, и днем и ночью; днями и ночами вечно слышится что-то таинственное, далекое, что надобно постичь, разгадать, но сначала подкараулить, а потом найти и понять, вникнуть, разобраться. Но пусть даже мы и не сумеем разобраться в таинственных звуках, все равно их надо расслышать, к ним надо прислушаться! Даа, перво-наперво надо это нечто таинственное расслышать, а как же вам расслышать что-нибудь сквозь тосты, хохот, пустую болтовню, шутки-прибаутки! Так что смотри ты мне, Пармен Двали... А вот опять, снова, еще и еще... Все время доносится... Вы слышите, харалетцы?

– Ой, да, слышим мы...

– Но удивительнее всего то, что порой вы норовите навести порядок в целом мире, и чего только не затронете вы тогда в своих разговорах, кого не возьмете на зубок. Каждый из вас готов перевоспитать все человечество, кроме одного-единственного человека, – самого себя, ибо никто из вас себя к этому легиону не причисляет. Соизвольте же, харалетцы, – и это будет всего вернее, – приглядеться первым долгом к самим себе – к этим своим большим, маленьким, бритым, кудрявым, щетинистым, черным, белокурым головам, а уж потом благоволите взять на себя заботу о целом мире. И откуда у вас, добросердечных, простодушных, доверчивых и не знаю еще каких, берется столько хитрости и злости! Вы играете кого-то другого и, так сказать... Как это говорит почтенный Малхаз? Мы-де входим в роль, а потом... потом не можем из нее выйти обратно!.. – Ну и как, хорошо это?.. – Нет, что вы, сударь! – с утра до ночи театр, где это слыхано... – Только по вечерам, да? – Да, конечно, по вечерам... Вечер он и есть вечер, по вечерам все можно. – Только по вечерам, да? – Да... Я же говорю, вечер есть вечер, по вечерам все допустимо... – Послушайте меня, поверьте мне, харалетцы, – все в мире уравновешивается; запомните, все, рано ли, поздно ли... когда-нибудь потом! – Когда это потом... – Ох, какой же ты нетерпеливый, Пармен! О «потом» говорить сложно!.. О «потом» после поговорим, Пармен... – Будь по вашему, сударь... – Ээх, сколько чего я еще должен был вам сказать, но... – Скажите уж заодно, сударь! Мы ведь вот они – тут, перед вами!

– Глядите – светает...

Действительно светало.

Увидя, что тьма редеет, мы, скорченные-съеженные, приободрились и сразу же отвели щеку от щеки, плечо от плеча; ночь – таяла. Воздух рассыпался в синеватое крошево; растянувшаяся беззвучным мычанием ночь истончалась, таяла; сперва из темноты выступили деревья, затем верхушки их оделись в листву и далеко меж ветвями что-то заалело. Вскоре мы увидели и пеннобурливый ручеек, со дна которого вскорости проглянули и камешки; мы, осмелевшие харалетцы, поднялись, расправили ноги, немного походили. Зашумели-загомонили птицы. Где только они до сих пор таились, примолкшие... Когда выкатилось солнце и в световом столбе засверкали кристально-чистые точечки, Титико Глонти, обхватив ладонями затылок, откинул голову назад и – ииеэх! – аппетитно потянулся. Та грозная, ночная река превратилась в безобидный ручеек. Пармен безо всякого страха шагнул в него, горстями плеснул водою в лицо и зафыркал – какая тебе там золотоволосая женщина, что за женщина, какой такой водяной или какой еще бес, представляете? Пармен, значит, бесстрашно умыл лицо, провел мокрой рукой по волосам, подтянулся, приосанился; Ефрем Глонти присел на корточки – встал, еще и еще раз присел-встал, после чего браво выпрямился, выпятив колесом грудь, и окинул нас всех самодовольным взглядом. «Не много наработаешь сегодня, – с досадой сказал Титико. – А меня ждет кукурузное поле... Добро бы прокутили ночь напролет, а то...» – «Ха, – усмехнулся Пармен Двали, – позавчера в это время сидели за пирушкой». – «Не за пирушкой, а за столом», – поправил его Ардалион Чедиа. – «Ох, тоже, как будто не все равно! Делать тебе нечего!..» Но больше всех кипел Самсон Арджеванидзе. Сняв каламаны, он так ими тряхнул, что вылетевший из них камешек громко звякнул о камень. Пармен хихикнул: «Что это за таинственный звук был, а, Самсон?» – «И меня, старого дурака, втянули!» – воскликнул Малхаз Какабадзе, стукнув себя рукою по голове. А Ардалион Чедиа сказал: «Выходит, зря мы себе дома понастроили! Нет, право, что за нужда нам была переться ночью в лес, мы же не медведи и не волки!..» – и поглядел на Бучуту, который, как-то весь внезапно съежившись, отводил ото всех глаза, даже от Папико, сочувственно заглядывавшего ему в лицо. «А как урчал-бренчал ночью!» – пренебрежительно покосился Ефрем Глонти на ручеек и глянул на Пармена. «Бренчал! Не вроде ли золотых червонцев?!.. – досадливо отмахнулся Пармен. – Хоть теперь пошли домой».

Хо-хо, как браво мы шагали! «Ты свой факел забыл, Титико!» – крикнул ему Ефрем. «Да ну его ко всем чертям, он мне больше никогда не понадобится...»

Пармен раз-другой хитро огляделся по сторонам, усмехнулся каким-то своим каверзным мыслям, а затем повернул голову к понуро тащившемуся в хвосте Бучуте:

– Вы ведь как будто говорили, что негоже слишком много болтать? – Но будь благословенны твои родители, я еще не видел человека, который бы так без устали молотил языком.

– Да, он впал в крайность, – отметил Ардалион Чедиа.

– Эхмаа! – выдохнул Бучута.

И так маленький, низкорослый, он сейчас, в неверном свете чуть занимавшегося дня, казался еще меньше.

– Так вот, если это ваше «потом» еще сложнее и вы собираетесь о многом сказать, – рассмеялся Пармен, подмигнув нам и прихлопнув себя по бедру, – так давайте уж лучше совсем поселимся в лесу, и чешите тогда себе вволю язык, сударь.

В строю там-сям раздался смех, и Пармен еще пуще закуражился:

– А правда, откуда ты взялся, парень?

Бучута молчал, низко опустив голову.

– Не проглотил ли ты случаем язык, а? Вчера в лесу небось так здорово плел турусы на колесах. Или, может, бережешь слова на завтра?

– Завтра меня уже не будет...

– Ишь как?! Уж не собрался ли умирать?

– Нет. Сегодня я уйду.

– Чего торопиться, сударь, – заблестели у Пармена глаза, – не пожалели бы нам на пользу еще двух-трех словечек...

– И то, что говорил, все, оказывается, впустую, все не в коня корм, – ответил Бучута. – Хотя тебя пока еще можно исправить.

– Да ну! Ишь ты как! Не хватало еще, чтобы ты меня исправлял... Ба! Кто это там?! – оторопел вдруг Пармен. – Нет, нет, не этот, а воон там, на горке... Вон таам, там, по ту сторону на склоне... Ух ты, никак это Тереза, люди добрые...

– Он, – подтвердил Папико.

– Чего-то, видать, зол, рвет и мечет. Глядь, как набычился. А это кто же с ним рядом?

– Шашиа, Кутубидзе.

– Вот так-так. В чем же, интересно, дело...

Теперь мы снова набрались страху, но это был уже другой страх – страх перед явным и зримым. Озлясь на кого-нибудь и войдя в раж, Тереза мог, под горячую руку, налететь на любого и так его отделать, что об этом хорошо помнили наши бока, которым не раз от него перепадало. И все это будто бы в шутку. Ничего себе, хороши шуточки... А сейчас он грозно сверкал глазами и сжал пальцы в такие огромные кулачищи, что мы было окаменели на месте, а когда немного очухались и собрались пуститься наутек, Тереза сделал один исполинский шаг, второй, третий и двинулся прямо к Бучуте (только этого бедняге недоставало). Подойдя вплотную к этому щупленькому человечку, он навис над ним всей своей устрашающей громадой.

– Я, значит, не высокий... да?!

– Нет, – послышалось в ответ: самого Бучуты уже не было видно, Тереза полностью его перекрыл. – Не высокий ты.

– Таак. А что же, какой я тогда?

– Просто длинный, – снова послышалось в ответ.

– И как он осмеливается, этот шибздик! – поразился Пармен. – Видать, совсем малохольный. Вот кого мы, оказывается, слушали...

– Почему-то все кретины и ненормальные должны собраться у нас, – с обидой проговорил Титико Глонти.

– Это оскорбление, Тереза! – прохрипел в спину Терезе Шашиа Кутубидзе.

– Так как, значит? – грозно спросил Тереза маленького Человека, расправив свои беспредельно широкие плечи.

– От правды не уйдешь, – донеслось до нас.

– Вы слышали, что он сказал? Слышали, ну?! – вылупил на нас глаза Тереза. – Теперь, двинь я его разок, он ведь копыта откинет, а меня ни за что укатают в Сибирь. Нужно мне это! Пшел вон отсюда, недоносок, уматывай, пока цел... – И в недоумении: – Ну?..

– На наших глазах происходило чудо – Терезу впервые осмелились обидеть!

Но не равнять же было себя отчаянному сорви-голове с подобным плюгавцем, о которого и руки марать стыдно. И Тереза, видать, собрался уходить, но...

– Никуда я не уйду, – услышали мы вдруг.

– Что-о? – не поверил своим ушам Тереза. – Не пойду, говорит? Уух, ты...

– Я сказал, и кончено.

– Это я тебя сейчас прикончу! – проревел Тереза, угрожающе приподняв плечи. – В порошок сотру, слышь ты...

– Сморчок, мелкота! – подсобил Шашиа.

– Слышь ты, сморчок, вот схвачу тебя сейчас и башкой о камни...

– А теперь, теперь мы посмотрим, кто зажимает пятачки и кто кого расплющит, как пятачок. А ну, давай-ка, Тереза, ну, Терезико!

– Раз дам по твоей поганой башке кулаком, она и развалится, как тыква.

– Заткнись, парень! – прикрикнул на него Самсон.

– Сам заткнись, будь ты батька или дядька!

– Прав отец! – выкрикнул Шашиа.

– Я вот схвачу вас с отцом обоих за шкирку и так стукану мордой о морду, что твой нос достанется ему, а его нос – тебе. Я тут никаких батек-дядек не знаю!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю