355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гурам Дочанашвили » Только один человек » Текст книги (страница 33)
Только один человек
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:39

Текст книги "Только один человек"


Автор книги: Гурам Дочанашвили



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)

И, возможно, Вы потому так особенно прижились в этом одном грузине, что и он в детстве печалился той же печалью, что и Вы, ибо его тоже растила бабушка; что, еще сам того не зная, назвал своего любимого сына столь дорогим Вам именем; что некий избранник, носивший то же имя, напитал его далекой, но ставшей самой значительной для него повестью, и что его самого, того грузина, звали порой в шутку, правда, не Вулканом, но Порохом.

О Вашей тяжелой судьбе – несколько позже...

6

Скирон часто сиживал, весь скрюченный, исцарапанный, в непроглядной тьме мозга большой скалы, в этом закутке, в этой малой частице Вечного Мрака – Эреба, развеивая в думах свое горе.

Много раньше того, как к нему пришла Тиро, у него была женщина, даже имени которой он не хотел вспоминать. Скирону сравнялось тогда пятнадцать; та потрепанная шлюха была старше него на девять лет. В дневную пору, при Гелиосе, но только в тени, она была презанятной говоруньей, все щебетала о чем-то, будто бы искренне и непринужденно, а меж тем, коварная, исподволь сползала со своими темными помыслами все ниже и ниже и, склонившись отяжелевшим станом, походила на помесь ласточки и змеи, а так она была прямым порождением довременного, изначального, бескрайнего Хаоса, заслуга которого в появлении на свет и коварного Эроса, сына Афродиты, перед кем не только юный Скирон, но и сами боги были бессильны, и когда та женщина впервые защебетала со Скироном, Эрос тут же извлек свой лук и всадил острую стрелу ему в мозг; и мнилось ему, пятнадцатилетнему, что нет счастливее его человека на земле, когда та женщина заползла к нему в дом. У них долго не было детей, но Скирона это мало тревожило; взбудораженный первой для себя – многажды мятой и тисканной другими – женщины, он любил вечерами прилечь головой к ней на колени; кое-как пристроившись, едва касаясь мягкого изголовья, он с расширенными глазами подолгу слушал всякую всячину.

Та женщина не любила света, но многозрящего Гелиоса жаждала всем своим существом, так как, раскинувшись в уединении навзничь и мерцая чернотой на его солнечной, излучающей тепло груди, она отогревала свою стылую кровь, беззвучно постанывая от нисходящего на нее издалека блаженства, и, разжигая сама себя, истомно потягивалась на прохладной, суженой ей земле. По вечерам же, в пору сумерек, она с холодной рассудительностью приводила в порядок свой разомлевший от тепла многоступенчатый разум и, запустив опытные пальцы в золотистые кудри своего легкого мальчика, склонившего голову на ее – видевшие самые разнообразные затылки – колени, принималась рассказывать ему лучшим, чем у нее был на самом деле, голосом, что... Что, оказывается, от того всепрезренного Хаоса... тут рука ее вздрагивала от благоговения, и замершему слушателю мнилось, что это его самого, Скирона, так любят.

– Вся хитрость, все лукавство от этого презренного Хаоса, – шептала та женщина; на дворе так медленно темнело, и она, будто нетерпеливо лаская порабощенного ею Скирона, тем самым черпала от него силу. – Это от Хаоса произошла грешная Гея, прародительница людей...

Интересно, почему это Гея была грешной...

– И трижды мрачный Тартар, – голова Скирона, спрятанная в подоле той женщины, вздрагивала, – обведенный тройной медной стеной, о-ох, только попасть туда... – говорила она с притворным страхом, целуя Скирона в ухо, и Скирон, которого при этом тоже пробирала дрожь, обхватывал ее крепко рукой за шею, приклонял к земле и вылуплял из черной накидки и черной туники, но было уже темно, и та женщина все равно оставалась черной. – От того же презренного Хаоса, помедленнее ласкай меня, куда нам спешить, явилась богиня Нюкта, владычица Ночи, теперь она наша, и мы сами тоже принадлежим ей, вот сюда поцелуй меня, – нежно касалась она средним пальцем темного соска, а затем, легким прикосновением проводила тем же пальцем по его брови, глядя на него снизу, – так, дда-а, так, ты ведь сын, – впивалась в затылок дрожащего всем телом Скирона своими восемнадцатью пальцами – она была многопалой. – Не уходи, обними меня покрепче. Ведь Нюкта наша; ах, как люблю я тебя, твои руки – мои добрые няни, мы с тобой тоже принадлежим Нюкте, мой мальчик, моя жизнь, дай я поцелую тебя, – и черпала, да как еще черпала, – какой же ты у меня хороший... какой...

В Атлантиде потягивалась сама Горгона, Медуза тьмы.

Они были рядом, бок-о-бок, но вот та женщина поворачивалась к нему спиной, примолкала, и Скирон лежал, полный какой-то неудовлетворенности, ему все чего-то желалось; потом, потом та женщина вновь поворачивалась к нему и вновь нежила, услаждала его – приникала щекою к его сердцу, ласкала ему пальцами грудь, и только в эти минуты, очень ненадолго, может, даже любила Скирона, – однако только для себя, – но предопределенная ложь требовала для себя соответствующих слов:

– Я никогда никого не любила сильнее тебя. Только одного...

– Кого!..

– Тебя, в детстве...

Лицо Скирона озарялось:

– Как, ты знала меня?

– Я родилась вместе с тобой. Для тебя. Ох, скоро ли рассвет, не люблю Нюкту. Радость она моя.

Скирон совсем затихал.

– Нечистая она, – говорила та женщина.

И добавляла попозже:

– Чересчур нечистая. Будто уж не могла найти никого другого, чтоб не вступать в грязную связь с этим своим братцем, Эребом? Как люблю я тебя. Именно от этой бескрайней Нюкты и божественного Эреба... Стыжусь я, как мне сказать тебе, – да, от этого их противозаконного... поступка пошли ложь, старость, злоба, тяжкие сны, как люблю я тебя, горе и много еще других несчастий, недаром Нюкта – дочь Хаоса; днем носится она в царстве мертвых, вечерами же, ты мне дороже всех, выходит западными воротами, грязная, оскверненная. Да и что тут удивительного, это же Нюкта. – И тянулась к Скирону губами: – Поцелуй меня еще.

И он целовал ее.

– У нее от Эреба близнецы, – снова приникала к его груди та женщина, – они вечно у нее на руках – она повсюду таскает их за собой. – Во тьме совсем не видно было ее безостановочно шевелившегося языка. – Первый из них – великий Танатос – единственный из всех, когда-либо являвшихся на свет, кого не прельстишь никакими взятками и подношениями, не умилостивишь никакими мольбами и зароками.

– Но кто же он такой...

– Владыка Смерти. Знал бы ты, как он хорош собой, железносердый Танатос, не знающий ни к кому пощады. Но люди его безмерно ненавидят. Как я люблю тебя! Танатос крылатый, он весь окутан в черное, в одной руке у него меч, а в другой – только что погасший светильник.

Скирон безмолвствовал.

– И я тоже умру? – вопрошал он через некоторое время.

И та женщина в ответ щебетала:

– Нет, что ты говоришь, ах, нет, нет! – яростно всплескивала он,а руками. – Ты нет, нет, ведь ты же мой, кому я отдам твою златокудрую голову! Тебя самое большее одолеет Гипнос, близнец Танатоса, покоряющий сном, да и то ненадолго, потому что ты все равно потом проснешься, но раньше он возложит тебе на глаза свои фиолетовые ладони, бережно укачает тебя, мой Скирон, успокоит твое дыхание, ты неприметно уйдешь в дрему, а потом, чуть-чуть вздрогнув, нырнешь в сонное небытие, и тебя, взбаламученного тьмою, охватят темные сны. – Приподнявшись, она глядела на него, прекрасно все различая во мраке. – Спи, глупец...

Скирон спал, а та женщина все безостановочно шевелила языком у него над ухом:

– Ты должен весь отдаться Эребу, понял меня, глупец? Должен поселить в своем сердце тьму; эти золотые волосы тоже у тебя почернеют. Да и для чего тебе золотые волосы, ты ведь не женщина... – и легонько смазывала ему лоб своей дурной мазью, замешанной на мозгах летучей мыши, а погрузившемуся в сон Скирону смутно представлялось, что это его ласкают, и он чуть-чуть поёживался. – Спи, спи, мой мальчик, ты ведь Эребов, а матерью у тебя Нюкта; ты станешь мне братом, и мы с тобой нарожаем подобных себе, кто сказал, что людей... фиф, тоже еще словцо! Невинность, тьфу, да ну ее... И, во спасение своей почерневшей крови, ты схватишь меч Танатоса и будешь махать им и махать...

В шестнадцать лет Скирон уже прослыл героем из героев, он косил подобных себе мечом, разил меткой стрелой, продырявливал копьем, но порой.... порой ему хотелось поразмыслить. Что-то, бывало, жгло его, но недолго – лоб-то его был осквернен той женщиной, так разве же он не предпочел бы, чем предаваться размышлениям и страдать, умащать себе между боями тело благовониями и предаваться приятным утехам? Юный герой из героев нравился женщинам, и в пору Гелиоса он, бывало, тонул в недрах много лучших, чем та, стройных, полногрудых и пышноволосых женщин, и все-таки он продолжал желать ту одну, со всей ее чернотой и болтливым языком, верно, любил ее, что ли, да и дочка у них уже была златокудрая крошка, еще не умевшая ходить. Но как-то однажды, когда Скирон вернулся с того поединка, на котором, впервые пощадив, не убил, а лишь обратил в бегство своего противника, та женщина, не заметив, как он вошел в темную комнату, где лежал ребенок, продолжала, нашептывая какие-то таинственные слова, заниматься своим делом – она ощипывала летучую мышь; Скирон застыл в оцепенении у порога, но когда родная мать поднесла ко лбу собственной дочурки, этого как-никак розового плода их нюктской любви, состряпанное своими руками гнусное зелье, он вдруг взревел не своим голосом, и женщина, на которую неожиданно пал в том мраке Гелиос, оказалась пойманной врасплох| Вся перекорежившись с досады, она глянула на него пристыженно снизу вверх; заплакал ребенок; Скирон стоял с занесенным мечом в руке, а та женщина смотрела на него снизу вверх с презрением, смешанным со страхом; от ужаса она проглотила язык, и ей уже было не прошипеть своих всегдашних обольстительных слов, хоть она и очень старалась, корчась в тщетных потугах; потом, обличенная, кипящая неистовой злобой, – куда до нее змее! – извиваясь, отступила назад и выползла наружу, ни на миг не отведя от Скирона выдававшего ее с головой враждебного взгляда. И на этом всё – в женском образе больше Скирон этой женщины не встречал.

Эх, любви не было, нет.

И Скирон подался на волю. Каждый раз, убивая змею, он вспоминал ту, свою, но змей было много.

7

Всестраждущая госпожа, великая синьора Анна, Маньяни...

Вы, вероятно, единственная из всех актрис, сказали как-то хлопотавшему над Вашим лицом гримеру такую вот совершенно неслыханную вещь: «Не старайтесь скрыть моих морщин, они мне слишком дорого стоили...» – и сказали так, наверное, еще и потому, что Вы были не только актрисой, не просто олицетворительницей; Вы всегда изволили быть предельно естественной, достоверной, правдивой, наиправдивейшей, великая синьора Анна, Вулкан и Нанетта. Кто бы еще мог быть так же, как Вы, до конца неподдельной и в обволакивающей нежности, и в беспредельном гневе, или в ком еще так бурно кипели слитые воедино любовь и ненависть? Вам не нужно было ничего вуалировать, потому что Вы были самим воплощением правды и какой-то необузданной прямоты, так что Вам было еще олицетворять, отважная Вы, смелая сокрушительница всяческой лжи и фальши, враг и ловушка для лицемеров, своевольная римлянка!

Прежде чем Вам исполнилось тридцать восемь лет, – боже, как свободно можно говорить о Вашем возрасте, – Вы, оказывается, поначалу, – Ваш грузин повторяет это, как попугай, – ходили в драматическую школу великой Элеоноры Дузе – но какая там Элеонора, что за Дузе? – потом скитались в составе провинциальной труппы по сухим, а порой и раскисшим дорогам Вашей родины, но до того, как Вы нашли свою истинную дорогу, на Вас долго лили дожди и падал снег, Анна, а Вы тем временем играли проворных горничных с единственной репликой: «Кушать подано, мадам», – щеголяя при этом субреточным французским. Вот так-то.

Потом, оказывается, Вы попали в варьете, где пели песенки, разыгрывали скетчи, кого-то смешили и казались порой зрителям из числа легкомысленных фатов бездарью, тогда как сами мучались, истязались изъеденными червоточиной словами, а бок о бок с Вами, мучась, подобно Вам, копошился, оказывается, еще один человек – по прозвищу Тото.

Перед ним тоже лежала довольно-таки долгая дорога.

А потом, потом пошли какие-то бросовые «костюмные» киномелодрамы, в которых Вы вяло лепили образы посиживающих у окна или возлежащих в одиночестве на кушетке томных дамочек; должны были восклицать «ах», изнеможенно молвить – «оох» и усыпанными бриллиантами длинными пальцами ставить в вазу гиацинты и олеандры, а затем снова устало опускаться на ворсистую кушетку, так и промаячив в плавных изгибах от окон-окошек до места отдохновения, или наоборот, целых десять лет, и вдруг – о ты, вырвавшаяся на волю скопленая за двадцать два года сила! – в тридцать восемь лет грянули громом, остервенело ворвавшись в длиннохвостую булочную – в латаном-перелатанном платье, стоптанной обуви и мужских носках, с изможденным от вечной заботы лицом; ворвались как смерч, как доведенная до отчаяния мать плачущих от голода детей, – настоящая Анна Маньяни, – и подняли там такой тарарам из-за спасительного для детей куска хлеба, что люди аж в весе потеряли, а то как же!

А как Вы, словно в каком-то оцепенении, ждали запропавшего где-то сынишку! Спокойная будто бы с виду, Вы стирали пыль с убогой мебели, переставляли растрескавшиеся вещи, но стоило только ему объявиться – хоох, Вулкан! – поток неистовой ругани, яростные шлепки по одному месту, слезы, гнев, и... под конец, нежные поцелуи. Сколько женщин, – только женщин, брошенных на произвол судьбы, – увидели в Вас собственный желанный бунт, Нанетта, но Вы никогда не старались угодить кому-то, Вы только лишь оставались самой собой – такой, какая Вы есть... Но какаая...

Ну кто бы еще мог так говорить один целых сорок минут, чтоб не только не наскучить зрителям, но чтоб они дышали Вашим дыханием и не раз подумали про себя: «Только бы она не ушла». Или же кому еще было под силу без единого слова передать все, что носим в себе мы, дети страстей; а Ваши счастливые слова Вы тоже умели выпаливать так же брюзгливо? – Ух... И впрямь, на непроторенных дорогах стали действовать Вы, вечно победоносная мечтательница, действительно самая красивая; но одна женская причуда завелась и у Вас, Анна, – до последней деточки красавица, Вы ни с того ни с сего прицепились к своему носу, ногам и «крупу», и особенно к носу. Каково же было, верно, поглядеть на Вас, Нанетта, когда Вы, не доверяя зеркалу, бросали искоса сверху вниз короткий взгляд на свой нос.

Первый Ваш настоящий фильм назывался «Рим – открытый город». Только-только рванули с места – и сразу же в названии родной Рим. А еще немного времени спустя – Ваши Линда и Маддалена... Но потом, – будто Вы могли надоесть зрителю, – «проницательные» режиссеры вдруг взялись и так и сяк Вас приукрашивать; но нужны ли были Вам, это с Вашей-то красотой, еще и глубокие декольте, или зачем было стараться затушевать Ваши всеговорящие резкие морщинки? И вот, по их милости, Вы снова проходили несколько лет в сверкающей огнями ночи, но ведь ночь лучше темная, – она более настоящая; а потом, потом так называемые «деловые» режиссеры Вам ничего не предлагали, и это Вам-то – Маньяни. Тяжелые дни настали тогда для Вас, Анна, но затем, затем, будто бы всем на удивление, о Вас вспомнил – нет, не режиссер, а писатель, к тому же не итальянец; он так загорелся Вами, что написал свое новое произведение исключительно в расчете на Вас. Вы, не заставив себя ждать, тут же перелетели через океан, и в очень скором времени изволили принять высшую награду – «Оскара»; Вам было тогда сорок семь; а потом Вы вернулись в свою Италию, и снова пошли глуповатые роли, потом снова – легко сказать! – семь лет бездействия, и это при Вашем таланте; а затем снова Рим и – Ваша вершина – «Мама Рома»...

И вновь, вновь присужденное глупцами бездействие, на сей раз еще более долгое, – что ж, перевалившая несколько за пятьдесят, девять лет бездействовавшая актриса, конечно же, списана... – И вдруг телецикл «Три женщины». И во всех трех – снова настоящая, снова великая, истинная Маньяни! Фильм не успели еще показать по телевидению, как о нем уже заговорили, и целые полчища режиссеров ринулись к Вам, и каждый молил коленопреклоненно, чтоб Вы, великая и милосердная синьора, только бы не отказывались, ибо лишь с Вами ему удастся осуществить свою заветную мечту, но Вас уже грыз скоротечный рак... И за пятнадцать минут до показа тех фильмов Вы, обессиленная, сравнительно удобно устроились перед телевизором на таких мягких подушках, которых Вам так сильно не доставало в Вашей скитальческой молодости, но – что за странная победа – Вы не дожили до начала фильма и Вами осталась неувиденной одна из Ваших... чего... такое бы тут слово... пусть будет «работ», а через три дня только-только обретший трех новых женщин Рим провожал Вас рвущимися сквозь рыдания – «Прощай наша... прощай наша Нанетта...» – это плакал сам Рим.

Чрезвычайно, всегда и во всем гордая госпожа Анна, Маньяни... Когда однажды, в период Вашего последнего бездействия, вероятно, самый великий режиссер современности снимал документальный фильм о Риме, он, памятуя великодушно о Ваших прежних заслугах, предложил Вам даже эпизод – как Вы возвращаетесь домой поздней ночью. И, в самом деле, Вы, окутанная ночной мглой, направились издали к своему дому, где столпились во множестве режиссеры-операторы-художники-ассистенты с осветителями, а когда Вы уж взялись за ручку двери, тот режиссер предложил вдруг такую объявленную скороговоркой импровизацию: «Уж поздно. Вот домой возвращается женщина, как никто другой, пропитанная духом Вечного города. Это Анна Маньяни. Анна, скажите нам что-нибудь, о Риме». Женщина повернула к нему свое исстрадавшееся, изнуренное болезнью лицо и сказала: «Иди спать, Федерико, уже поздно».

И прикрыла за собой дверь.

Премногострадальная, победоносная госпожа Анна, Маньяни...

8

Скирон предался воле.

Скирон предался воле, но прежде чем он стал толкователем полета птиц, ему приходилось туговато. Следить за козьим стадом не составляло особого труда, и у него оставалось немало времени для раздумий; в растерянности озирал он небо и землю – сколько же еще чего оставалось на свете неразгаданным: почему это, интересно, темнело, кому бы помешало, если бы всегда был ясный день; или почему морская вода была соленой, а стекающая струйками по стенам пещеры такой приятной на вкус; почему ветер не мог найти своей дороги, разве что все дороги для него открыты? – и так и сяк неторопливо прикидывал он в уме, но все это не отвлекало его от главной заботы, от горестных переживаний, которые вдруг, внезапно обрушивались на него; разъяренный, весь опаляем изнутри нестерпимым огнем, он остервенело стискивал меч: любви не было, нет... Но почему же не было! Ведь любовь была так хороша, только почему она гасла, почему гасла, почему ее не было! И только по временам, когда кто из влюбленных поднимался к нему, своему возлюбленному, в момент близости, на какой-то миг в голове мелькало: «Есть, да, есть». Но стоило подруге уйти, как вновь возвращалось мучительное: «Не было, нет...» Поначалу юнец принимал за любовь обладание белоногими стройными элладками и томную игру глазами; он уже и не помнил, как тревожился о своей дочурке, порученной в Мегаре заботам изобильногрудой мамки, с каким необычайным волнением посылал туда через путников сыр и мясо; теперь это превратилось для него в простую обязанность, исполнение которой приносило, однако, какую-то смутную отраду, и уже одно это было счастьем. Но в любви он все не мог никак разобраться и, пребывая в растерянности, по-прежнему подолгу предавался созерцанию неба и земли: почему это некоторые деревья плодоносят, а другие – нет, и где, интересно, проводит ночи Гелиос, может, он вообще тает в море? А может, Гелиос не один, может, каждое утро появляется новый, очередной, но кто его присылает?

Неужто боги? Современных ему вершителей судеб Скирон нем то чтоб не любил, он старался о них не думать. Ни с кем из них он никогда не имел дела, хотя они и очень любили повсюду совать свой нос. Разве что ему приходилось наблюдать многошумный гнев чернокудрого Посейдона да порой невольно думалось: как это все же... Как это все же они отхватили себе все лучшее – обитали на высоком Олимпе, раскатывали на многоконных колесницах; если кто где резал скот, не шевельнув и пальцем, присваивали себе самые лакомые куски; а обычные люди, чтоб только удостоиться одного их милостивого взгляда, приносили жертвы этим самым богам, среди которых никому было не разобрать, кто чей муж, а кто чей отец или временный сожитель; но до чего же нервозной была эта честолюбица Гера – неизвестно какой неведомой силой проведенная через тогдашний «загс» официальная жена Зевса. А как же – самолюбие! Но при этом такая мелочная суетливость. А Зевс даваай, поше-ол; и чего ему было церемониться, благо сам себе господин – выбирай кого хочешь. Не особенно-то отставали от него и Посейдон, Афродита Пандемос, Арес, Гермес и так...

Э-эх, не было любви, нет! Но однажды как-то мимо проходил безоружный человек в почтенных летах.

– Ты Скирон, что живешь сам по себе?

– Да, Скирон я. – Он был что-то не в настроении. – А ты кто?

Путник горделиво вскинул голову:

– Издалекаприметный Саламин – моя родина. А сам я – пылкобровый Кихрей – саламинский царь, мудрец и герой.

– Так ты Кихрей, божественный Кихрей! – прижав руку к груди, Скирон низко склонил голову, – на всю Элладу прославленный герой, царь и мудрец! – и добавил, согласно обычаю: – Да будет Громовержец тебе покровителем и опорой.

– Оно так и есть.

Смолкли.

Оба чувствовали, что говорят о чем-то не о том, и обоим было от этого неловко.

– Почему ты грустишь, Скирон, богам подобный?

Скирон быстро взглянул на него и сказал, потупившись:

– Я не подобен богам.

– Почему...

– Не хочу я им уподобляться.

– Почему?

Скирон высоко вскинул голову и, посмотрев прямо в глаза мудрецу, сказал:

– Когда б наши боги были хорошими...

– Тсс!.. – огляделся по сторонам Кихрей, – говори потише,– и шепнул: – Когда б наши боги были хорошими... то что?

– Тогда была бы и любовь.

Мудрый Кихрей удивленно вскинул на него глаза:

– А что – ее нет?

– Нет.

– Как так нет!

– А где она, гдеэ?..

Мудрец в задумчивости прошелся взад-вперед, затем стал, глянул на Скирона:

– У меня в одном месте зарыт слиток золота. Тебе об этом известно?

– Нет.

– Так раз ты не знаешь, значит его и нет, да?

Что мог Скирон на это ответить...

– А почему ты не спросишь, куда я иду?

– Куда...

Кихрей широко расправил плечи.

– Пылкоплиточный город Элевсин – конечная моя цель, ибо я навсегда должен остаться там, в храме Деметры.

Почувствовав некоторую неловкость, Скирон смущенно спросил:

– А кто она – Деметра?

– Богиня плодородия и покровительница земледелия, Скирон. А ты что, не знал?

– Нет. Ты и в самом деле собираешься оставаться там навсегда?

– Да. И никогда больше ногой не ступлю за порог храма.

– Но... но как ты выдержишь?

И Кихрей ответил, плавно изогнув руку:

– Останься я человеком, мне и впрямь это было бы трудно. Но я должен преобразиться.

– В кого...

– В змею.

– В кого?!

– В змею.

Скирон схватился было за меч, но Кихрей промолвил степенно:

– Змея страшна, Скирон, когда она сопрягается с другим живым существом. С ласточкой, к примеру. Так ведь?

Скирон весь поник, ссутулился.

– Помимо всего, змея мудра.

Что-то темное низошло внезапно на Скирона и окутало его гнетущим светом.

– А любовь, любовь, скажу я тебе, не одно то, что ты за нее принимаешь. Обречь себя вечно ползать по земле, став верною Деметре змеею, – это тоже любовь.

– Любовь? Или поклонение...

– И то, и другое вместе. Взгляни на землю, присмотрись к ней получше, Скирон. Тебе известно, как прорастает пшеничное зерно? С благоволения Деметры. Что за богиня... Чудотворица. А змея – змея всецело принадлежит одной ей.

– Но ведь змея всползает и на деревья?_

– Но и дерево тоже от Деметры, Скирон.

Ползя к цели, змея касается земли не как ты – одними ступнями, а всем своим телом, потому что она достояние Деметры. Что за богиня... Щедрая, милостивая. Она – родная сестра всеблагого Зевса...

Мудреца по своим временам, Кихрея заставляло говорить иное зерно Лучистоокой.

– Но тогда, значит, она доводится сестрой Гадесу.

– Разумеется. И хотя великая богиня пребывает здесь, наверху, но это ее волею прорастает и тянется ввысь всякий росток и на деревьях взбухают почки. А как предана ей ее единственная возлюбленная дочь, владычица земных глубин. Когда...

– Кто, Персефона?

«Что это, о каких неведомых вещах я вдруг заговорил!» Лоб у Скирона горел, как раскаленный.

– Ты дашь мне договорить? вспылил Кихрей.

– Изволь.

– Мать-Деметра ни на шаг не отпускала от себя пышнотелую Персефону, но владыка подземного царства мертвых мрачный Гадес – на то он и Гадес! – похитил ее и сделал своей женой, силой заставив проглотить кисло-сладкое зерно граната – символ нерушимого супружества. Ожесточившаяся мать, Деметра девять дней и девять ночей тщетно искала свою нежно любимую дочь и только на десятый узнала от всезрящего Гелиоса, который и сейчас светит нам с горных высей, что ее Персефона находится у владыки подземного царства. Разгневанная мать, Деметра тут же отреклась от своих божественных полномочий; осыпались виноградники, с деревьев опали плоды, перестали тянуться ввысь хлебные всходы; ничего больше не произрастало, трава и та высохла на корню; обездоленным людям осталось в пищу одно только мясо; они, смертные, дойдя до последнего издыхания, уже не смогли больше приносить жертвы бессмертным, и тогда, по велению многомилостивого Зевса мрачный Гадес снова вернул чернообласканную Персефону высокому Олимпу; радость воскресила Деметру, и она вновь изобильно одарила нас, близкозримых людей, многообразными плодами земли; но одно условие, поставленное Гадесом, все же выполняется – некое унылое время года многокрасочная Персефона должна проводить с ним; тогда-то вся природа и засыпает, кроме дурацких вечнозеленых растений. Это время года, Скирон, – зима. Да не оставит нас своими милостями покровитель наш, Зевс Громовержец.

– А теперь позволь и мне сказать, – весь вдруг затрясся от возбуждения Скирон.

– Говори.

Над головой Скирона неустанно парила неведомая птица.

– Этот твой Зевс и мать-Деметра произошли от брата и сестры, и твоя игривая Персефона – тоже дочь брата и сестры – Зевса и Деметры, а ее гранатозерный супруг, Гадес, – родной дядюшка своей жены; как же мне верить этим... – и тут, – о чудо, – произошло нечто совершенно невероятное: вновь осененный неким прозрением Скирон произнес совершенно новое для элладцев слово: – распутникам! и их отпрыску.

И едва слышно добавил:

– Коли это так.

А следом еще тише:

– Эх, нет, любви не существует.

– Как это не существует, Скирон... А то, что всемилосердный Зевс вновь вернул нам, людям, Деметру, это разве не любовь, а?

– Нет, нет ее! – как одержимый, воскликнул Скирон, на которого снизошло прозрение, – Зевс поступил так не из заботы о нас, – твои боги ищут в людях лишь пользы для себя, им только б получать от смертных дань уважения и жертвенных животных.

Неотрывно глядевший на него в задумчивости мудрый Кихрей сказал:

– Хорошо, я дам тебе любовь. Только знай...

– Как, или ты тоже бог? – встрепенулся Скирон.

– Ты дашь мне досказать? На что это похоже – без конца перебивать! – вновь вскипел Кихрей, но, сразу же остыв, добавил спокойно: – Я не из богов, но у меня есть дочь, Тиро, и я отдам ее тебе. Красавица, невиданная красавица. И к тому же она добродетельна. Ты ее непременно полюбишь и тогда поверишь в любовь, Скирон. Только знай, вода станет твоим вечным, как бы притаившимся в засаде, коварным врагом, ибо я сам, саламинский мудрец, царь и герой, являюсь сыном потрясателя Земли – Посейдона, и у моей дочери будет невольное тяготение – вот ты только что назвал это слово – невольное тяготение к распутству, потому что и в ней тоже кружит, хоть и малая, толика крови Посейдона. Моя Тиро – порождение Земли и Воды, а поскольку она дочь Земли, то всегда будет жаждать Воды. Но сама она ничего об этом не знает; поэтому ты должен простить ей эту невольную тягу, Скирон, ну что ей, скажи, поделать, она ведь живет в наше время... А коли у тебя с Тиро что-то получится не так, как потом, может, подыщешь себе другую.

– Какую еще другую...

– Скажем, Деметру.

– Нужна она мне! Меня кормит стадо.

– Твое стадо щиплет травку. И запомни, Скирон, не ругай ты лучше наших богов, хотя бы так громко, что бы там ни было, все мы в их руках.

– Нет.

– Замолчи! – И вспомнил: – А ты тоже не лишен коварства.

– Почему...

– Ведь ты же сказал поначалу, что не знаешь Деметры, а тебе, оказывается, все прекрасно известно.

– Да нет, это так...

– Как то есть так...

– Не знаю, что-то в меня вселилось.

– Когда? Сейчас?

– Вот только что, да.

Кихрей положил на плечо ему руку:

– Ну, я пойду. Храни благоразумие. Хотя нужно ли благоразумие такой любви, который ты алчешь... Будь здоров.

– Доброго пути, Кихрей. Да миновать тебе благополучно многообильные пески пустыни и счастливо путешествовать по виноцветному морю на надежнейшем из надежных корабле. И да покровительствует тебе в дороге твой родитель.

– Благодарю.

У Скирона вдруг сперло дыхание:

– Ты в самом деле пожалуешь мне ее...

– Свою дочь? Не знаю, нуу... там...

Да. Он... колебался.

А, может, он и впрямь передумал, так как никто под таким именем не появлялся. А какие только Скирону не попадались; но, перебыв с ним и ублажив немного свое тело, женщины вскорости жадно устремлялись сердцем и разумом в другом направлении – истомно прикрывая глаза, они вовсю превозносили непревзойденного героя Тесея. Ах, он, оказывается, взял живьем марафонского быка, убил, оказывается, грозу безвинных путников – известного разбойника Перифета и завладел его всесокрушающей палицей; разорвал пополам с помощью его же упругих сосен проклятого Питикампа; поразил, оказывается, своим мечом кромионскую дикую свинью Тею, хотя, правда, по мнению некоторых путешественников, то была не свинья, а женщина, пожирающая людей; еще он, оказывается, убил погубителя многих людей аркадского исполина Керкиона; сверх тогда прикончил, оказывается, на его же собственном ложе стяжавшего мрачную славу злодея Прокруста... А дочери Кихрея все было не видать.

Но самый невероятный подвиг был, оказывается, совершен Тесеем на Крите, где он поначалу превозмог самого могущественного свирепца Тавроса, покорив тем сердце хитрой на выдумку Ариадны, а затем, заколов недрогнувшей рукой человекобыка Минотавра, с помощью по уши влюбленной в него Ариадны, выбрался из Лабиринта; однако потом он бросил прекрасноволосую и во-всем-прочем-прекрасную Ариадну, коей неблагодарностью особенно восхищались почему-то те, что находились под боком у Скирона, а в смелых мечтах все-таки где-то далеко – с Тесеем, и Скирон, которому многое по временам открывалось, знал в такие минуты, что, столкнись он при случае где-нибудь с Тесеем, тот бы его победил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю