Текст книги "Только один человек"
Автор книги: Гурам Дочанашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)
– Дождей у вас тут не было... а?
– Были, – сказал председатель, – как не быть.
Снова наступила тишина.
– А вы-то сами как, в добром ли здравии изволите быть?
– Спасибо, спасибо, ничего, – ответил пожилой поэт, и, когда тишина стала уж вовсе невыносимой, скромнехонько попросил:
– Не дадите ли вы мне стаканчик водицы...
– И на кой тебе эта вода, мил человек, – диву дался бригадир. – Потерпи немного, и мы такого вина поднесем, что... – и, вдруг почувствовал смущение: вода, мол, все-таки есть вода, – бросил через плечо: – Принеси-ка, парень.
Странно как-то получалось: будто и хотели люди заговорить друг с другом, да что-то не вязалось у них, не клеилось. И кто его знает, что было тому виной. Может быть, то, что они только что познакомились друг с другом; может, то, что одни были деревенские, а другие горожане; а возможно, и то, что все поэты были при галстуках, а хозяева – в распахнутых у ворота рубахах – за исключением, правда, председателя, но и у него тоже иссякли слова. И, вдруг послышалась дробь барабана, за ним вступили кларнет и аккордеон, и тяжко сдавленный общим безмолвием воздух зашевелился, тронутый там-сям вкрапленностями первых танцевальных: движений; а уже вовсю разливался задорный, подмывающий пуститься в пляс мотив; кто-то первый ударил в ладоши, его поддержали другие: «А ну, шире круг, шире круг», – выкрикнул кларнетист и снова поспешно сунул в рот мундштук своего инструмента: барабанщик тоже разгорячился, да и люди, сомкнувшиеся в круг, старательно хлопали в ладоши, а хозяева подталкивали, друг друга в плечо – давай-ка, давай, мол, в круг, нечего топтаться на месте. «А ну, таши, тааши!» [7]7
Восклицание, побуждающее хлопать в ладоши.
[Закрыть] – выкрикнул барабанщик и, отбросив назад голову, во всю мочь затарахтел в барабан.
Сверх ожидания, первой вошла в круг пожилая женщина со стальными зубами, в мужском пиджаке. Грациозно вскинув вверх обожженные солнцем грубые пальцы, она живо обошла первый круг, а когда закончила второй, к ней одним махом подскочил какой-то молодец и, вцепившись пальцами в пояс, быстро-быстро засеменил на месте ногами; женщина, пританцовывая, вернулась на свое место, утерла платком лоб и захлопала в ладоши; теперь уже второй молодец, будто вступив в состязание с первым, без устали ударял вприсядку, раскидывая по сторонам руки с растопыренными пальцами; внезапно к ним присоединился согбенный в пояснице старик, который обошел круг, прижав одну сжатую в кулак руку к груди, а вторую откинув в сторону; откуда ни возьмись, в круг вплыла молодайка с длинной косой, она кокетливо поводила в воздухе руками, эластично сгибая и разгибая их в запястьях; танцевал и переодетый милиционер, приложив одну руку к груди, а другой подперев поясницу; танцевали женщины, высоко вскинув подбородок и вытянув шею; танцевал длиннобородый, косматый, весь заросший волосами мужчина, на всем лице которого виднелись лишь вспыхивающие белизной зубы да по-доброму сверкающие из-под толстенных бровей глаза; танцевал большой, с печальным лицом крестьянин, браво размахивая длинными мосластыми руками; в самой середке круга, припав на одно колено, какой-то старик хлопал в ладоши поднятыми над головой руками, а вокруг него снова кружила та же пожилая женщина, показывая в широкой улыбке все свои стальные зубы; танцевал и председатель вместе со своими бригадирами, а еще попозже на самую середку круга внезапно выскочил Мито Гурашвили с густо наведенными углем усами и ну кружить, ну подскакивать чертом, да еще все норовил пройтись на кончиках пальцев; а когда он вырвался вихрем из круга, какая-то женщина характерным жестом словно толкнула в его сторону воздух раскрытыми ладонями – ох, чтоб тебе, дескать, пострел! Уморил до смерти! И музыканты тоже расходились вовсю – один, изо всех сил надувая щеки, заставлял неистово визжать свой кларнет, другой во всю ширь растягивал аккордеон, третий беспощадно колотил в барабан, и в этой шумливой простецкой музыке было что-то ласково-дикое и такое родное... Вдруг какая-то очень стройная женщина, с чуть раскосыми глазами, красиво обойдя два круга, с улыбкой приблизилась к пожилому поэту, немного покружила прямо перед ним в танце, затем грациозно склонила голову и остановилась, вперив в него свои чуть раскосые глаза. Пожилой поэт, продолжая хлопать в ладоши, посмотрел смущенно на свою супругу, на других поэтов; все усиленно захлопали и ободряюще ему заулыбались; но молодайке уже надоело ждать – она снова обошла круг, снова стала перед пожилым поэтом и, застенчиво на него глядя, продолжала слегка поводить в танце станом и руками; и вдруг пожилой поэт порывисто скинул пиджак, отшвырнул его на траву и, лихо раскинув руки, орлом понесся вслед за вновь грациозно заскользившей по кругу сияющей женщиной. Танцевали уже все; даже сравнительно спокойно сидевший до сих пор аккордеонист сорвался с места, остановился перед супругой пожилого поэта и раз-другой хлопнулся вприсядку, ни на минуту не переставая играть, чем и ее подзадорил на танец; следом сам по себе пустился в пляс узкобровый поэт с тонкими усиками, а жена его протанцевала с большим печальнолицым крестьянином; пускались вприсядку, вертелись юлой, прыгали, носились по кругу и другие поэты, внезапно, с первого взгляда влюбившиеся в здешний народ; супруга пожилого поэта, едва переводя от усталости дух, хлопала в ладоши с сияющим лицом и полными слез глазами; и Лука, вдруг почувствовав, что больше не в силах вынести всего этого, пошел вдоль помещения, свернул за угол, оглянулся и, убедившись, что никто его не видит, припал головой к грубой, шероховатой стене и заплакал. Заплакал потому, что «правда жизни», которую теперь и днем с огнем не сыщешь, предстала ему во всей своей беспредельной шири, когда он смотрел на этот так славно растанцевавшийся народ. Переполненный радостью, стоял он с мокрыми от слез глазами, приткнувшись; лбом к грубой, шероховатой стене, а по ту сторону дома, затерявшись в гуще людей, исподтишка утирал затуманившиеся слезою глаза пожилой поэт.
Первым тостом выпили за «припожаловавших» гостей. Тамада, коренастый, приземистый мужчина, степенно поднялся с места и в правдивых, чистосердечных словах, безо всяких излишних приукрашиваний, поблагодарил поэтов за приезд, пожелал им «долгоденствия» и «доброго здравия». Стол ломился от изобилья всякой еды, наваленной целыми грудами; вино было такое, что само пилось до донышка, поцарапывая глотку приятной терпкостью. Но сами кахетинцы пили не до конца. «Вот так вот выпьем, – говорил тамада, показывая свой стакан, – а если у кого что болит, то и вовсе не надо пить, тут насильничать не подобает, не-ет, как можно! Кто хочет, пусть пьет на здоровье до дна, но я-то сам вот так привычен, во-от таак...» Лука опустошал стакан за стаканом, то залпом, то медленно, с чувством, с толком, с расстановкой. После третьего тоста раскрасневшиеся старики, тяжело возложив на стол свои большие, в коричневых пятнах руки, затянули дребезжащими голосами «Зиму» – а уж это песня так песня, дай бог вам столько радости! – отводя почему-то друг от друга глаза и лишь изредка окидывая взором застольников, а так все больше впериваясь куда-то далеко-далеко прямо перед собой. Гости глядели на стариков с почтительной, благоговейной улыбкой на лицах, и что самое поразительное – никто после окончания песни даже и не помыслил ударить в ладоши: разве же подобало здесь, перед этими настоящими («верными правде жизни» – подумал Лука) стариками аплодисментами выражать свое чувство удовлетворения, да и нуждается ли такое истинно умиление в подтверждении аплодисментами... А вот когда, чуть попозже, прекрасно спела, сама себе подыграв на чонгури, какая-та женщина, ей сразу все заулыбались и зааплодировали.
Вдруг в комнату заскочил Мито Гурашвили; весь, с ног до головы, мокрый, дрожащий, перепуганный, он с ревом припал к сидящей за столом матери, и ее тоже всю замочив. «Что с тобой, сынок, – спокойно спросила женщина, заглянув ему в глаза, – что случилось, где это ты весь так вымок?» Но он только крепче прижался к материнскому животу и разревелся еще пуще, вздрагивая плечами. «Что случилось, сынок, скажи и кончай». – «Я свалился в бассейн», – всхлипнул Мито. «Ну и что с того, ты же мужчина, – с ласковой улыбкой обратился к нему тамада, – кто из нас не падал в воду, а гляди-ка мы все сухие». Но мальчик все не поднимал головы, и Лука понял, что здесь бы очень могла помочь какая-нибудь маленькая, безобидная кахетинская шутка. И дело за этим не стало.
– Если он будет таким рёвой, – вступил в разговор низенький невзрачный кахетинец, – разве кто отдаст ему девушку в жены?
– Девушку, вот еще... – буркнул Мито Гурашвили.
– Во-во-во, твоя правда. Небось придет время, мы еще посмотрим... – кивая головой, проговорил бородач с лохматыми бровями. – Ты знай не робей, мы здесь дочерние отцы сидим, то-то...
– Ну и сидите, а мне что с того... – поднял мальчик голову.
– Чего ты нюни распустил, парень! Хочешь, я нарочно прыгну в воду... – заговорил с ним переодетый милиционер.
– Эка невидаль! Да тебе чего не прыгнуть, – вспылил Мито Гурашвили, – дунешь в свой свисток – и сразу помощь набежит. А то нет, скажешь...
Поднялся хохот, глаза кахетинцев зажглись каким-то особым светом; громче и заливистее всех хохотал переодетый милиционер: «Это что же такое он мне сказал, а, братцы?!»
– У-ух, ты! И чего тебя занесло в бассейн! – только теперь очухавшись, сверкнул глазами отец Мито Гурашвили.
– Ва! Жарко стало человеку, что ты от него хочешь...
– Ишь, жарко стало! То-то хорошо бы прохладился, кабы утонул?! Шныряешь повсюду, как мышонок, сук... – но вовремя сдержался: за столом сидели гости, к тому же – поэты. Сдержаться-то он сдержался, однако все поняли, что он собирался сказать. Ему стало неловко за себя, он низко потупил голову, взял редиску, надкусил.
– Отец вон спрашивает, что ты потерял в бассейне, слышь, парень... – с улыбкой сказал тамада, и все снова рассмеялись.
– Ты бы, дочка, чем смеяться, выжала мальцу сорочку и брюки, – сказала пожилая женщина и с улыбкой добавила: – жалко, тоже, небось, человек.
Мито Гурашвили косо взглянул на нее, но как только мать стянула с него через голову сорочку, обхватил руками прозябшее тело.
– Выжми, выжми как следует, вот так вот, а теперь надень на него, и пусть выйдет на солнце. – А ты будь умником,– крикнула она мальчугану, – стань там на солнышке и живо просохнешь. И добавила: – Таких ли обсушивало солнце.
Счастливые, ублаготворенные гости во весь рот улыбались хозяевам: уютно, хорошо сиделось им среди этих открытых, чистосердечных людей. Поэты читали свои стихи, читали просто, ясно, задушевно, как и подобало за этим столом; притихшие хозяева слушали их с вежливым вниманием; потом еще снова попели, потанцевали, надели на головы гостям кахетинские шапочки; вино лилось рекой, то и дело заносили новые прохладные кувшины; гости сняли галстуки, расстегнули воротнички, закатали рукава; вовсю разгулявшись, они веселились от всей души; пили, сцепив накрест с хозяевами руки, «вахтангури» [8]8
То же, что брудершафт.
[Закрыть]. Лука жадно присматривался ко всему; только бы достал глаз, менял места, перескакивая взглядом с одного на другое; вон пастух печально затянул: «Чем и клясться, как не именем матери родной», а следом вступил переодетый милиционер: «Обо мне вся в заботах, поседела ты, мать дорогая». Пели они не очень-то складно, но было здесь что-то гораздо, неизмеримо большее, чем складное пение, – это были слова ласки и любви, которых, казалось, трудно было ждать от этих суровых с виду мужчин с твердо очерченными, обожженными солнцем лицами, от этого грубоватого, простецкого, на первый взгляд, народа – кахетинцев, край которых чаще всего оказывался на пути легионов самого разномастного врага, который на кахетинцах первых пробовал свою отдохнувшую в праздности руку, заставляя этот незлобивый, степенный, безмерно влюбленный в свою землю народ схватиться за меч да размахнуться им со всего плеча, а уж как кахетинцы владели мечом, это, слава те господи, всем известно. Лука глядел на хозяев и постигал душой, что именно постоянное соседство со смертью и сделало этот степенный и рассудительный народ, привыкший жить в вечном ожидании битвы и без ропота сносить любые трудности, – тем, что он есть, заставив его отказаться и от лишних слов и витиеватых любезностей; так оно и пошло из века в век, так и сберегли эти люди свою изначальную простоту, верность исконной натуре, любовь к земле-кормилице, и вот теперь, заново радуясь щедро наградившей их изобильной осени, они всем сердцем отдавались веселью и с искренним радушием принимали гостей, всячески стараясь их уважить. Луке даже подумалось в восхищении, что кахетинцы где-то сродни истинным музыкантам, лица которых становятся суровее и строже от повседневного напряженного труда, зато натура... Что-то общее тут действительно было, если вспомнить, к примеру, «генделевский закон» сдержанного отношения к красоте, которое, видимо, очень во многом помогло этому народу, ведь на него только глядеть и не наглядеться; подумал Лука и о том, какое благо было бы для Маленького хулигана, если бы и он побывал сейчас здесь. В мыслях об этом он с жадностью опустошил один за другим три стакана, а тут как раз снова поднялся со своего места тамада. Он постоял некоторое время с поникшей головой, потом внезапно вскинул глаза вверх и сказал:
– А это... это за нашу Кахети.
Лука весь обратился в слух и во все глаза уставился на чуть приостановившегося тамаду, небольшого роста, коренастого человека с двухдневной щетиной на небритом лице, который, видать, не надумал еще, что сказать; но ведь ничего не сказать тоже никак было невозможно, потому что все гости уже обратили в его сторону глаза, да и хозяева тоже выжидательно притихли; хоть одну-то фразу он должен был, во всяком случае, сказать, и Лука умирал от нетерпения: что же за слова найдет для этого тоста хозяин Греми, Веджини, Некреси, Уджармы, Сигнахи, Кветеры, Цинандали, Икалто, Шуамта, Алаверди, Давид-Гареджи. Наконец тот поднял голову, поглядел на гостей, потом окинул взором своих и сказал:
– И такое тоже бывало, что чужедальний путник, попав мимоездом в Кахети... навсегда здесь оставался. Так да здравствует наша Кахети.
Тут Лука встал и вышел наружу. Он пересек двор, в котором не оказалось никого, кроме Мито Гурашвили, – паренек все еще стоял на солнцепеке, откинув назад голову: обсушивался, – прошел мимо высоких тополей и вдруг остановился, пораженный.
Перед ним, сколько хватал глаз, расстилалась бескрайним черным платом перепаханная, вся вывернутая наизнанку земля; по-осеннему усталая и теперь предоставленная отдыху, она лежала, словно распластавшийся ничком человек, взбугрив спину тяжелыми черными волнами. Поддавшись невольному порыву, Лука ступил на край пашни, и ком земли рассыпался в прах под его ногой. Он склонился к земле, коснулся ее ладонью – еще нигде ему не доводилось видеть таких густо-черных и таких рыхлых комьев. Взяв немного землицы в пригоршню, он раскрошил ее в руке, и она медленно потекла между пальцами. Потом он приложился к земле обеими ладонями – так уж у него было заведено: попав впервые в какую-нибудь незнакомую деревню, он шел один в поле и, если поблизости никого не оказывалось, прикрыв глаза, упирался ладонями в землю и прислушивался к чему-то далекому и таинственному; но сейчас ему захотелось чего-то другого, большего, и он, выросший на асфальте, набрал полную пригоршню земли, приложил ее к щеке, потом – ко лбу, затем прикрыл глаза и окунул в нее лицо, словно умылся ею, усталой, щедрой и изобильной, так что, погляди кто издали, наверняка принял бы его за упившегося до беспамятства; он-то и впрямь был пьян, но разве же виной тому был хмель... Он смутно почувствовал на плече своем чью-то руку: «Что с тобой, вставай, пошли, тебе что, плохо?..» Это был его университетский знакомый. «Нет, – сказал Лука, – живым я туда не вернусь». – «Почему, – всполошился тот, – тебя чем-то обидели?!» «Нет-нет, – потряс головою Лука, – но туда я больше не ходок. Пошли, пошли». – «Куда пошли?..» – «Не знаю, куда-нибудь...» Ему все еще осталось присуще поспешно бежать оттуда, где ему было уж слишком хорошо. Он всегда старался поскорее покинуть те места, чтоб не желающий ни с чем считаться случай не успел разрушить все впечатление. Вот и теперь он как ребенок просил: «Пошли, пойдем, прошу тебя, уйдем поскорее...» «Хорошо, хорошо, коль уж ты так заладил», – сказал знакомый и, подойдя к машине, засунул руку в окно. Последовал какой-то писклявый, едва слышный звук, однако водитель тут же выскочил во двор. «Поехали, а, браток, – теперь уже перед ним взмолился Лука. – Увези меня, бога ради, отсюда, поскорей увези». – «А куда ты хочешь?» – деловито осведомился водитель и, прикрыв глаза, с трудом просунул руку в узкий карман, чтоб достать ключ. «Куда вы скажете». – «Вернемся в Сигнахи, – предложил знакомый, – отдохнешь, выспишься...» «Куда мне до сна, – покачал Лука головою, – я же не правда пьян». Они сели в машину. Лука не осмеливался не только оглянуться назад, но даже посмотреть по сторонам, чтоб ничего не изменилось; он откинулся на спинку сидения, закрыл глаза и долго оставался в таком положении. «Уснул, – тихо сказал знакомый. – Интересно, не обидел ли его кто». – «Нет, нет, – вяло отмахнулся Лука, – меня никто не обижал». Когда он открыл глаза, высоко на горе уже виднелся Сигнахи, словно изваянный на фоне меркнущего неба. Туда он тоже не хотел, туда ему тоже нельзя было ехать. Он принялся разглядывать свои руки, с трудом различил косую подсохшую царапину на ладони и вдруг как-то сразу почувствовал, что его разобрало.
Все дальнейшее происходило с молниеносной быстротой. Подойдя к окну в комнате, которую нашли для него в гостинице, Лука понял, что ему нельзя оставаться и в Сигнахи. Он вышел на улицу, остановил съезжавший по спуску автобус и, несмотря на предостережения водителя, что в такое позднее время он уже не найдет в Цнори машину на Тбилиси, все же поднялся в автобус и поехал в Цнори. Там, не успев сойти, он сразу же увидел вдали огни приближающейся машины, вышел на дорогу, поднял руку. Машина резко затормозила. «В Тбилиси повезешь?» – спросил Лука. «Садись». Какое-то время они проехали молча, потом, узнав, что Лука был гостем в Кахети, водитель остановил машину и приволок откуда-то две огромные связки винограда. И снова дорога стремглав полетела под колеса; потом километровые столбики и дорожные знаки стали мелькать реже и реже, и водитель, сделав новую остановку, завел Луку в по-старинному аппетитно пропахший дымком духан с камином, где Лука в тусклом свете свечей осушил две чаши вина. А дальше все снова пришло в стремительное движение, быстро заглатывающее время, которое только раз взбухло, выросло и остановилось – Лука вышел из машины, взглянул на сверкающие небеса и, не в силах, стоя на ногах, насладиться их лицезрением так, как бы ему этого хотелось, разлегся навзничь на прохладной земле и уставился в небо, подложив под голову руки. Такого напитанного сверканием неба он, отсюда, с земли, никогда еще не видывал – яркие, величиной с кулак, звезды одевали его из края в край каким-то необычным, мягким свечением. Затем все снова стремительно закружилось – машина с ураганным свистом неслась по дороге; Лука нет-нет благодарно посматривал на водителя, который одарил его связками винограда и первым успел расплатиться в придорожном духане, – причем, и мысли нельзя было допустить предложить ему деньги, – но главное, минуя эти мелочи, состояло в том, какую уйму тепла и доброты нашел Лука в этом совсем постороннем человеке, который теперь, сгорбившись за рулем и весь превратившись во внимание, сосредоточенно вел машину, лишь изредка перебрасываясь с Лукой двумя-тремя словами. Лука старался запомнить его лицо – нос с горбинкой, редеющие кудрявые волосы и длинный шрам у виска, который чуть-чуть проступал всякий раз, когда они приближались к столбу с лампионом. Машина подходила к городу Луки, и он, умиротворенный, теперь любил все и вся, и вспоминалось ему одно только хорошее; сочтя почему-то неловким чтоб его подвозили к самому дому, он сошел на три улицы раньше, попросив водителя встретиться с ним на следующий день. Тот отказался – ему к рассвету надо было вернуться в Кахети; тогда Лука записал на сигаретной пачке его имя, фамилию, адрес и на прощание крепко пожал ему с улыбкой руку. Когда Лука, отягощенный двумя огромными связками винограда, медленно, в задумчивости брел по дороге к дому, было уже около полуночи. По улице вяло протрусил тощий бродячий пес, и Лука проводил его взглядом, пока он не свернул во двор; в это время издалека послышался какой-то шум, на который Лука не обратил внимания, но вскоре мимо него прошла какая-то до смешного разновеликая пара, он скользнул по ней взглядом и посмотрел прямо перед собой. Вдали, возле освещенного гастронома, стоял кто-то, раскачиваясь на месте с раскинутыми руками и нет-нет что-то выкрикивая, а потом сбил пинком ноги урну. Лука, медленно приближавшийся к нему с виноградными связками в обеих руках, вдруг удивленно приостановился – это был Маленький хулиган.
Рубашка на груди у него была разорвана, брюки вываляны в грязи. Некоторое время он явно собирался раскроить кулаком витрину магазина, но раздумал и медленно опустил руку. Потом его снова обуял приступ бешенства – он наскочил грудью на недавно высаженное слабенькое деревцо и погнул его. Пометавшись так туда-сюда, он остановился, огляделся по сторонам, но поначалу в этот полночный час никого не приметил; а потом вдруг вдали показался человек с двумя виноградными связками в руках. Это уже было что-то, и Маленький хулиган плотоядно облизал губы кончиком языка. Человек явно направлялся к нему, и он, пошире расставив ноги, с удовольствием стал ждать его приближения с неким подобием улыбки на перекошенном злобой лице.
И вдруг он узнал Луку.
С мгновенно вздувшимися на скулах желваками, он переступил с ноги на ногу и беззвучно тронулся с места, растопырив от остервенения сжавшиеся было в кулак пальцы и вскинув руки на уровень искаженного злобой лица; он крался к Луке, весь подобравшись, точно кошка, изготовившаяся к прыжку, – широко расставляя ступни ног, прижав одно ухо к плечу и выставив вперед левую руку. Лука положил виноградные связки на асфальт и, еще не разогнувшись, взглянул на него, вспомнив его неприятные, полные подозрительности глаза, которые сейчас, когда он, затаив дыхание, крался на цыпочках, словно убийца, горели лютым огнем и испугали бы всякого, но только не Луку, который вдоволь нагляделся в свое время на такого сорта ребят. Лука выпрямился, и с самым непринужденным видом зашагал вперед, весь, однако, внутренне подобравшись. По пути ему попался на глаза увесистый булыжник, но он только улыбнулся, поймав себя на невольно промелькнувшей мысли, – боже упаси, нет, нет, разве бы он себе позволил схватить из-за этого пацана камень, он ведь и без того кое-что умеет: ему очень живо представилось, как он должен сейчас замахнуться по физиономии, а когда противник, выставив вперед живот, отпрянет, врезать ему кулаком под дых, или же, внезапно подавшись вперед, чуть завалиться на сторону, словно бы падаешь набок, на всякий случай оберегая от встречного удара лицо, описать за спиной круг правой рукой, которая оставалась у тебя до этого мнимого падения расправленной, и звездануть пораженному клиенту тыльной стороной кисти по роже. А то еще можно, увильнув от удара и оказавшись за спиной у какого-нибудь особенно отчаянного задиры, слегка пнуть его сзади и тут же изо всей силы с одного маха долбануть ногой, но проделано все это должно быть с молниеносной быстротой, так как если не угодишь прямо в морду, то сам вовсю грохнешься оземь. Но нужны ли подобные ухищрения с этой мелюзгой, с этим сопляком? Надо просто развернуться и дать хорошую оплеуху по этой злобной сопатке, чтоб неповадно было сунуться во второй раз. И вдруг Лука почувствовал ту знакомую дрожь в коленях, которую испытывал обычно перед дракой, когда еще был мальчишкой. Но ведь сколько воды утекло, сколько времени миновало с тех полных опасностей лет, как он и пальцем никого не тронул, а вот теперь вдруг при виде этого исполненного ненависти и вероломства лица у него по-старому зачесались руки... Смазать бы разок как полагается, да только первым он ударить не мог – таково уж было его незыблемое правило, и он, приостановившись, быстро вскинул глаза на уже оказавшегося в трех шагах от него Маленького хулигана. Грудь и лицо у того были в крови, рассеченная губа вздулась бугром, веко правого глаза набухло, и в косо падавшем из магазина свете видно было, что всю глазницу залило синевой. Видать, и он тоже умел кое-что, так как очень старательно проделал какое-то ложное движение, но Лука и не шелохнулся; не сводя взгляда с лица парня, он, еще не глянув ему в глаза, внушительно откинул в сторону раскрытую ладонь и тут же перехватил занесенную для удара руку. Потом подошел к парню совсем вплотную и, склонившись над ним, стал внимательно разглядывать его лицо – губы, щеки, вздувшийся с одного боку нос; а тот, маленький, жалкий, избитый и обескураженный, растерянно поглядывал на него снизу вверх, чувствуя, что на него смотрят с каким-то совсем незнакомым ему выражением – с жалостью, сочувствием, состраданием, но все это было ему настолько непривычно, что он лишь быстро-быстро хлопал от удивления глазами. И только теперь Лука, у которого болезненно сжалось сердце при виде этого изуродованного побоями лица, впервые заглянул в глаза стоящего перед ним с опущенными руками жалкого, растерянного, готового бежать мальчишки и спросил его печально: – Тебя избили, Маленький хулиган?
Тот потупился. – Да.
И Лука вдруг внезапно понял, что перед ним всего-навсего ребенок, обыкновенный смущенно потупившийся ребенок, каких-нибудь лет семь назад – мальчуган в коротких штанишках, которого из-под палки заставляли тащиться на музыку, аккуратно расчесав ему волосы на косой пробор; ребенок, который, смешно вытянув шейку, искоса снизу вверх поглядывал на шутливого парикмахера, боялся по ночам один оставаться в комнате, всех львов принимал за самок, а тигров – за самцов и в путаных сновидениях никак не мог убежать от угрожающе наступавшего на него страшного чудовища; так что же такого могло случиться, что должно было произойти, чтоб до такой степени ожесточить этого низко потупившегося перед ним сейчас мальчугана, что он, даже просто топчась от нечего делать на улице, глядит злобным волчонком, вероломно поблескивая своими тусклыми глазами. Лука снова взглянул на ржаво-коричневое пятно у него на груди и сказал, положив ему на голову руку:
– Пошли, пойдем.
– Куда? – спросил тот беспомощно.
– Там кран во дворе.
Только они вошли во двор, как в одном светившемся окне сразу же погас свет; Маленький хулиган остановился, не зная, что ему делать, с чего начать, потом подставил под кран пригоршню и плеснул себе водою в лицо. «Давай, давай», – подбодрил его Лука. Тот немного приободрился и даже подфыркнул, проведя пару раз ладонями по лицу.
– Ну-ка посмотри на меня, – сказал Лука. – Оо, хорошо, крови уже нигде нет; завтра с утра сходи в аптеку и... как же оно называется, кажется, «бодяга», это лекарство боксеров, намажь вокруг глаза, и часика через два синяк как рукой снимет.
– Как называется? – застенчиво переспросил Маленький хулиган: он умывался, пригнувшись к крану и широко расставив ноги.
– Бо-дя-га, – раздельно повторил Лука. – Носового платка у тебя нет?
– Был, но выпачкался в крови и... я его выбросил...
– Вот, возьми мой, – сказал Лука,– подожди, сперва смочу, а вот теперь, выжатый, приложи к носу.
– Для чего?
– Опухоль спадет.
Маленький хулиган беспрекословно его слушался. Время от времени он смачивал водой большой зеленый носовой платок, старательно отжимал его и прикладывал к носу.
– Хорошо, хватит, – сказал Лука.
Маленький хулиган простирнул платок и протянул Луке. Но тот покачал головой:
– Нет, нет, оставь себе.
– Спасибо, – сказал Маленький хулиган. И тут Луке припомнилась одна знакомая строфа, только она никак не хотела выстраиваться по порядку и все путалась, обрывалась, как ни старался он найти забытые слова: но он все равно упрямо повторял: «Без любви и солнце не... и Луна не та-та без любви...».
– Пойду я? – вопросительно посмотрел на него Маленький хулиган.
– Нет, почисть сначала брюки.
«Без любви и солнце не восходит... и луна не та-та без любви...»
Нет, не припоминалось, никак не припоминалось...
Маленький хулиган, смачивая ладони, старательно оттирал коленки, потом глянул на брюки через плечо, потянулся к запачканному месту, но не достал. Уж он так, бедняга, завозился, так замучился, так старательно копошился, усердствуя с этим непривычным делом, что Лука, не сводивший с него ни на минуту глаз, вдруг обхватил его за плечи и прижал его маленькую, круглую глупую голову к своей груди:
– Избили тебя, Маленький хулиган?
Не в силах ничего ответить, тот только еще ниже потупил голову и как-то подозрительно сгорбился, так что Лука даже на какой-то миг будто ощутил холод ножа, скользнувшего в живот, но нет-нет, такого бы Маленький хулиган над собой не сотворил, это что-то; другое скрутило его в дугу. Сжав ему пальцами подбородок, Лука; порывисто откинул назад его голову и... опешил: Маленький хулиганбеззвучно рыдал. Он зарыдал от ласки, а теперь, подняв лицо, плакал со всхлипом слезами облегчения, вовсе не таясь от Луки; плакал свободно, от всей души, и когда Лука, взяв его пальцами за мокрые щеки, заглянул ему в глаза, он улыбнулся. И в улыбке этой не было ничего вероломного, неприятного, отталкивающего, а заплаканные глаза смотрели на Луку покорно и преданно. И Лука снова сочувственно спросил:
– Тебя избили, Маленький хулиган?
– Да, – ответил он, – их было двое.
– Пошли, пошли домой, – сказал Лука, беря его за руку, – не бойся.
– А я и не боюсь, – тряхнул головой Маленький хулиган. – Их было двое.
Лука ощутил ладонью его прохладные пальцы, а вот второй его руке будто чего-то недостало – да, ведь верно, виноградные связки!
– Давай-ка пройдем туда,– повернул он его.
– Пройдем, – кивнул головой Маленький хулиган, словно; каждым жестом своим подтверждая полную покорность.
На асфальте лежали две огромные связки янтарного винограда. Лука нагнулся, поднял их и одну протянул ему:
– На, держи, одна – тебе, одна – мне.
– Я не хочу.
– Бери-бери, – и Лука насильно вручил ему виноград.
– Если ты придешь домой с этой связкой, твои не подумают, что тебя избили... что ты подрался... Скажи, что упал.