Текст книги "Только один человек"
Автор книги: Гурам Дочанашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)
В неистовом страстном порыве, сопредельном жестокости, Великий Старец твердой поступью двинулся к Бесаме. Пастушок прервал игру и в оцепенении широко раскрытыми глазами уставился на старика, который приближался к нему с набрякшим от возбуждения, сосредоточенным лицом.
Перепуганные овцы сбились в кучу подле Бесаме, а сам он, спрятав свирель за спиной, тщетно силился понять свою вину. Старик меж тем все надвигался на него, пробивая дорогу по колено в стаде, упрямо, своевольно взрывая, точно снег, колышащуюся под ногами живую тропу.
– Как тебя звать, пастух?
– Меня... я Бесаме.
– Родители у тебя есть?..
Так как его ответ должен был отозваться в чьем-то сердце болью, невольно обеспокоить кого-то, Бесаме пробормотал, низко понурив голову:
– Нет, синьор.
– Очень хорошо, – сказал старик. – А стадо это твое?
– Нет, все овцы чужие...
– Ты пойдешь со мной?
– Что, синьор?
– Пойдешь ты со мной?
«Что это за человек?!.»
– Зачем, синьор?
– Ты хочешь быть музыкантом, Бесаме?
– Очень, да.
– Раз так, то пошли.
Бывший пастух смотрел на старика с удивлением.
– А стадо?
– Отгони к хозяину.
Бесаме покосился на стадо. Жаль ему было...
– Забегу домой.
– Ладно. И прихвати одежду.
– Мне нечего брать с собой, – опять поник головой Бесаме. И вдруг вспомнив что-то, не без гордости, но все еще с понурой головой добавил: – Я нищ, как Иисус.
Старик некоторое время поглядел на него и, подавив едкую горечь, мягко спросил низким, бархатистым, словно мох, голосом:
– А зачем домой?
– Надо бы забить двери и окна, так принято, синьор.
Спокойно глядя на него, старик сказал:
– На дороге стоит экипаж, я там подожду.
5
Автор частично вышеприведенного, а в основном нижеследующего повествования – чистейшей воды фантаст Афредерик Я-с – неприметно вспрыгнул на запятки кареты и, попридержав дыхание, приник к ее спинке. Хотя нет, нет, чего это я тут нагородил, что, мол, неприметно, начни он даже громко охать и ахать или вопить во всю глотку, его бы и тогда никто не услышал – ведь он-то, с вашего позволения, – автор!
Да, значит, так-с.
Коляска катила себе вперед, а Афредерик Я-с, тесно прижавшись к ее задней спинке, пристально, стараясь ничего не упустить, вглядывался в окошечко, занавеска на котором колыхалась и вздрагивала, а то и вовсе взлетала вверх, когда на дороге попадались какой ухабчик или колдобинка. Занавеска, подпрыгивая и взвиваясь, расширяла поле зрения Афредерика, и вот что видел он тогда: он видел погруженного в свои мысли седого долговолосого музыканта-старика, который сидел к нему лицом, и кругленький затылок маленького пастуха, а из всего его лица – только обращенный к окну влажный кончик носа. А не плакал ли, часом, наш Бесаме Каро? Прицепившись к коляске, что твой бродяга, Афредерик Я-с перевел взгляд со старика, задрапированного в снежно-белый бархат, на нашего Бесаме. И чего только не приметил он на свисающих с него лохмотьях: и смолу, натекшую с высокой ели; и, словно расплывшиеся вокруг раны кроваво-красные пятна от побывавшего за пазухой кизила; и пепел от лежания на кострище; и шерстинки ягненка, которого он прижимал к груди; и крохотные, вспыхивающие золотом соломинки в волосах, а на губах и на руках – приставучий сок зеленой кожуры грецкого ореха. К лохмотьям во множестве пристал цепкий репейник, и все они были сплошь заляпанные грязью, пропыленные, выгоревшие на солнце. Но как-то безгрешно грязен был чересчур сирота Бесаме.
Афредерик Я-с отодвинулся от окна, пристроился на каком-то выступе коляски и, прислонившись к ее спинке, задумался.
Все это вкупе имело следующий вид: впереди – трехконная карета; все три коня с выгнутыми шеями и развевающимися гривами; это они заставили только что грохотать под своими подковами доски моста, перекинутого через реку Хениль; далее – знакомый нам возница – придурковато-молодецкий пентюх Сото, важно восседающий на облучке с ременным бичом в руке; он и утонувший в мягких подушках экипажа старик сидели спина к спине. Музыкант уныло глядел на остающуюся позади окутанную пылью дорогу, а напротив него, осторожно примостившись в своих отрепьях на краешке мягкого сиденья, пастушонок Бесаме Каро с упованием всматривался в освеженную утренним дождичком прибрежную рощу, показывая спину в свою очередь расположившемуся к нему спиной вышеназванному Афредерику Я-с, который в глубокой задумчивости уставился на сигареты «Кармен». Да-да, при ближайшем рассмотрении все они, раскачиваемые экипажем, выглядели именно так. Причем у Афредерика Я-с странный выбор висел на кончиках пальцев – он раздумывал, а не использовать ли, в конце-то концов, сигарету «Кармен» по ее прямому назначению.
Под мерное позвякивание колокольчиков экипаж плавно катил по Беанской равнине.
Вольготно чувствовали себя предавшиеся мирному созерцанию седоки экипажа. Бесаме Каро впервые видел своими неискушенными глазами такие необъятные дали; изрядно наездившийся туда-сюда, привычный к скитаниям Сото не проявлял ни малейшего интереса к открывающимся ландшафтам и рельефам и даже нет-нет вполглаза подремывал на облучке; что ж до Афредерика Я-с, то он время от времени тянулся нетерпеливой рукой в карман за спичками, но не решался зажечь даже этот крохотный огонек, поскольку настоящая Кармен, случись ей, ночью то иль днем, любила поиграть с огнем, недаром же и ступила она, мало что в туфельках на высоком каблучке, да еще на скользкую дорожку, последовав за всякими отрицательными, как принято их называть, типами, за всякими подонками, вооруженными ружьями и ножами и таскавшими на своем горбу контрабанду, и не только просто последовала, но и сама внесла немалую лепту в их темные и грязные дела. Обо всем этом и размышлял Афредерик Я-с, пока осторожно ведомый Сото экипаж медленно взъезжал на холм Эсихе и неспешно скатывался под изволок.
Смеркалось, и Бесаме Каро так неудержимо потянуло к овцам, которых он об эту пору должен был бы загнать в овчарню, что у него защемило сердчишко и он украдкой смахнул в темноте несколько слезинок. Вот в таком-то экипаже, да еще к тому же голодного, его стала одолевать дремота, а потом он и вовсе заснул и не приметил, как они проехали перекинутый над Гвадалквивиром мост о четырех устоях, и внезапно вздрогнул – старик положил ему на голову свою крупную руку, – огляделся и увидел за окном экипажа одну непроглядную темень, лишь там-сям озаряемую мягкими всполохами. «Вот и Кордова», – объявил Сото, и Бесаме вовсю вытаращил глаза – он впервые в жизни видел город, да еще такой большой город, где звучало родное canto и люди таинственно кружили в танце с факелами в руках. У Бесаме мутилось в голове. Он был как в дурмане, когда его ввели в какой-то большой, красивый кирпичный дом, да и позже, когда он стоял и стоял, клюя носом, пока Сото обмеривал ему веревочкой руку, ногу, голову, туловище. А потом какая-то согнутая пополам старуха взяла его за руку и повела куда-то по тоннелю, а затем вниз по витой лестнице, то и дело посматривая снизу вверх на покорно переступавшего рядом с ней мальчугана и улыбаясь ему своим черным лицом. Наконец они остановились перед маленькой дверцей, пожалуй, как раз со старуху высотой. Кто-то открыл дверцу изнутри, и оттуда потянуло паром. Теперь и Бесаме согнулся вдвое и двинулся, пошатываясь, куда-то под низкими сводами, ощущая лицом что-то липкое, а когда тоннель закончился, он выпрямился и остолбенел – перед ним была круглая, наполненная паром комната, душная и почти совсем темная, очень слабо освещенная тусклым светом вставленных в фонари свечей. В густом мглистом тумане запотевшие стены жирно лоснились, и по ним ручейками сбегала вода. Чуть-чуть освоившись в непривычном тяжелом тумане, Бесаме вздрогнул – из клубящегося пара выделилась и стала приближаться к нему смутно различимая фигура: она словно не шла, а плыла – под длинным одеянием совсем не видно было ног, и только по грациозным колебаниям тела чувствовалось, что это женщина. Когда она подошла наконец в этом душном безмолвном мареве к робко потупившемуся бедному мальчугану и остановилась, Бесаме почувствовал, что от него чего-то ждут, и тут же ощутил, как старуха нетерпеливо пнула его в спину. Набравшись смелости, он поднял голову и широко открыл глаза.
Окутанная паром высокая фигура была облачена во что-то долгополое и темное, даже кончиков пальцев и тех не было видно из-под длинных рукавов; лоб туго охватывала белоснежная полоска, чуть выбившаяся из-под обрамлявшего лицо черного плата, и только одни глаза горели странным блеском – такие круто подтянутые к вискам, такие зеленые-презеленые.
Поддавшись колдовскому взору, Бесаме стоял с задранной головой, читая в этих странно мерцающих глазах какое-то безмолвное повеление. Но откуда все-таки бралось столько пара... Наконец он немного пришел в себя, почувствовал, что в ногах прибыло силы, и, неодолимо влекомый зеленым очарованием, даже переступил шаг вперед, но запнулся. И всё эти глаза! Под их взглядом этот образ из сновидения, эта удивительная женщина представилась ему с головы до ног обнаженной. Только наш глупыш Бесаме ничегошеньки не смыслил в женщинах и во всех тому подобных делах. А под грубым одеянием стоявшего перед ним видения вздымались непривычные для взгляда Бесаме выпуклости, виделись высокая шея, тонкие ключицы, упругий стройный стан; обрисовывалось сказочное бедро, чуть очерчивались линии живота. Все это было слишком жестоко. Горячее тело женщины пьянило своей близостью, и Бесаме, теряя голову, с великим трудом пересилив себя, отвернулся – уж лучше было смотреть на старушку. Но старушки поблизости не оказалось, она куда-то исчезла... А туманная женщина медленно выпростала из рукава прекрасную тонкую руку и, опустив ее на плечо Бесаме, повернула его к себе лицом, неспешно раздела, бросив в угол его тряпье, ввела его в глубокий, по самое горло, бассейн, и сама тоже вошла в воду, продолжая глядеть на него все теми же нагими глазами, а наш Бесаме, раздетый догола сирота, весь горел от стыда и обжигающего пара, с трудом снося все это. Странная монашка, которую звали сестрой Терезой, очень сухой, даже в воде сухой ладонью помыла ему везде, но так, что в этом не было и тени чувственности – все преследовало одну только цель – чистоту. Потом она повела его голяком в другую, более светлую, прохладную комнату, увернула в большую простыню, и Бесаме очень быстро обсушился, потому что ему помогали. Потом женщина, прикинув, что к чему, одела его во все чистое и новое, купленное Сото по поручению старика, – причем с ее собственного одеяния стекала в это время теплая вода, – внимательно оглядела со всех сторон, даже, кажется, улыбнувшись ему с тепло засветившимся взглядом, потом склонилась над ним, держа руки за спиной, и, на миг откинув с лица темный плат, коснулась пухлыми губами его лба. Бесаме, к своему удивлению, обнаружил, что и у чистоты, оказывается, тоже есть свой запах, тоненький и вольный, очень схожий с запахом бумаги, только чуть-чуть более весомый. На этот раз ему указали на дверь со строгим орнаментом, и он вошел в комнату, где за столом сидели старый музыкант и Сото. Они напоили его чем-то горячим и очень вкусным и угостили какими-то незнакомыми кушаньями, а когда он благодарно уснул, прижавшись щекой к столу, его подхватили под мышки и отвели в коляску. Всю ночь они мчались куда-то – проехали Убеду, потом Эстэ, потом еще что-то. Пока Сото умелой рукой сменял взмыленных лошадей, Бесаме, съежившись, спал на мягком сиденье, старик подремывал, а Афредерик Я-с околачивался где-то поблизости. К рассвету они, спустившись по склону Касерес, вам уже, должно быть, памятному, подъехали к Алькарасу. А быть может, вы запомнили также и то, что в этом городке все было миниатюрное, за исключением, надо сказать, одного солидного здания, которое при описании городка Афредерик Я-с в силу присущих ему странностей сознательно не упомянул, – за исключением белой, лучезарно сверкающей на рассвете многозвучной Консерватории.
6
Сперва ему показалось, что над головой его остановилось солнце, ибо он ощутил на щеке тепло и в полусне смутно подивился, потому что по утрам он всегда опережал солнце. Но, открыв глаза, он был страшно смущен – на него сверху смотрел Великий Старец. Еще совсем недавно Бесаме был пастухом и довольствовался очень кратким сном, и теперь, когда он выспался в просторной, мягкой постели, его поначалу даже больше, чем старик, поразило то, что было уже позднее утро, а уж после этого – давешний старик, которого он в первый момент не признал. С перепугу он было привскочил, но, встретив чуть заметную улыбку, все припомнил, и у него отлегло от сердца.
– Твой завтрак тут на столе, – сказал ему старик, – а потом выйдешь на улицу, осмотрись хорошенько и иди к самому высокому зданию.
– Да, – кивнул ему Бесаме, и вдруг ему стало стыдно, что он развалился в такой белоснежной постели, да еще в таком белье, но нет, ох, нет же, ведь он и сам был теперь чистый.
– Лицо и руки помоешь вон там.
– А если меня... если меня не впустят...
– Впустят.
– А что там, синьор, в этом высоком доме?..
– В том высоком доме, Бесаме, ты должен стать музыкантом. Хочется тебе этого?
– Очень да.
Старик, посуровев, посмотрел на него сверху:
– А ты сможешь?
– Я очень постараюсь, синьор.
– Вас там будет много, – помягче сказал старик, – ты должен отличиться.
– Кого будет много?
– Таких, как ты, начинающих, – удивительно ласково прозвучал голос старика. – Пока музыкантов-ягнят.
– А у этих многих, – смущаясь, спросил Бесаме, – есть в том доме главный пастух?
– Да, есть.
– И как же и как его зовут? [45]45
У испанцев бывают по два, три, пять, а то и более имен.
[Закрыть]
Старик едва заметно усмехнулся в сторону:
– Христобальд де Рохас. Запомнишь?
– Да-с. Такое имя и такую фамилию запомнить легко.
– Спроси его, и тебя пропустят.
– А еще что мне сказать?
– Там будет видно. Ну, я пошел.
После завтрака Бесаме умылся, потом глянул на тарелку, и, немного подумав, слегка повозил ножом и вилкой по ее глазированному дну.
Позволю себе доложить, что это была куполообразная комната с четырьмя окнами. Одна из ее дверей выходила на балкон, но Бесаме еще никогда не бывал на балконе и выйти туда не решился. Он осторожно приоткрыл дверь все еще темными от сока зеленой кожуры грецкого ореха руками и стал спускаться по витой лестнице на нижний этаж. А там, у лимона в кадке, стояла внучка Белого Старца – Комнатная Рамона.
Девочка тринадцати лет, пятнадцатилетний мальчик.
Оба вспыхнули и до невозможности залились краской. Но с чего бы это? Тут даже полнейший фантаст Афредерик Я-с и тот при всем своем старании ничего не понял. Бесаме неловко кивнул головой, девочка чуть-чуть присела, подогнув коленки. Бесаме без всякой видимой причины сунул руку в карман, а девочка склонила головку и медленно выставила из-под платья кончик премилой туфельки. Бесаме вспомнил о своих пальцах, на которых все еще темнели следы сока зеленой кожуры грецкого ореха, и поспешил сунуть в карман и вторую руку, но к этому времени он уже был во дворе.
Он в смущении нерешительно приоткрыл ворота какого-то там цвета.
Наш маленький, наш крохотный Алькарас – престольный город Афредерика Я-с.
Маленькой была миниатюрная крепостца... коротенькой и узкой – улица Рикардо... Но Бесаме наш – наш Каро, ничего не замечая, как завороженный, шагал к белому зданию, а оно, оно, белейшее из белых, грузно белело на своем месте, а потом стало как будто чуть-чуть полегче – это именно оттуда долетел до Бесаме какой-то пронзительный звук – то был звук кларнета; а потом совсем другой звук – скрипки, – вызывающий теплую дрожь, и здание стало еще более легким, а звуки, пока Бесаме шел, мелко перебирая ногами, наливались силой, ширились, нарастали. К ним примешался какой-то бархатистый музыкальный инструмент, как бы беседующий сам с собой, потом еще один; звуки то возносились вверх, то низвергались, и здание становилось все легче, все воздушное. Куда-то взметнулся высокий звук, а за ним последовали совсем другие, и, вылетев с жужжанием из белого улья, этот свободный хор инструментов, это вольное сонмище звуков, восставших против всякой гармонии, – этот репетирующий оркестр, нескладный, нервно взвинченный, резаный-перерезанный, хаотически, путано голосил в огромном здании, а сам дом будто пошатывался на своем основании и рвался подняться в небеса. В этом всеобъемлющем белом улье, хоть и путано, хаотически, буйствовала, пылала огнем Музыка, сама Музыка.
Высоко запрокинув голову, стоял сирота Бесаме, прислушиваясь к удивительному состязанию дивных инструментов; нет, он не слушал, он с трепетом впитывал в себя эту музыку, судорожно сжимая засунутой за пазуху рукой свою свирель, свой маленький, незатейливый инструмент. Но вот все стихло, здание впало в полную немоту, и из резной двери стали неторопливо выходить только что сражавшиеся меж собой музыканты, выходить так спокойно, словно бы ничего не произошло. Ах, да они, наверное, волшебники, или, может быть, так искусно притворяются. И шапки у всех у них разные – у кого с перьями, у кого – высокие, круглые и сверкающие, у других; островерхие колпаки, а то еще вроде бы тарелки. Какой-то человек выглянул из верхнего окна и спросил: «Ты Бесаме?», услышал в ответ «да» и загреб к себе рукой воздух: «Сюда, сюда, маэстро Христобальд» де Рохас ждет вас».
Бесаме переступил через порог.
Ничего перед собой не видя, не глядя по сторонам, он двинулся вперед и уже собирался ступить безгрешной ногой на мраморную лестницу, когда сверху донеслось строгое и грозное:
– Подожди там!
В испуге он мгновенно остановился и стал ждать.
– Повернись.
Как оказалось, он находился в каком-то совершенно поразительном зале: на стульях с высокими спинками были разложены – ох ты, господи боже мой! – всякие, самые разнообразные инструменты, совершенно ему не знакомые... Ошеломленный, он стоял и стоял, пока сверху снова не донеслось:
– Обойди все и к каждому прикоснись рукой.
Что же это такое, в конце-то концов, не выдержал Афредерик Я-с, фантастика это, наконец-таки, или же просто пшик! Что это, в самом деле: все идет как положено, своим чередом. Нет, послушайте-ка теперь его самого, и он скажет свое: – Эх, сигарета! О, Карменсита, василек контрабандистского поля, как по-разному все тебя любили, и что же все-таки такого особенного нашли они в тебе? Непутевая ты, прости за выражение, была бабешка, покрывшая позором своих родителей и детей своих родителей – своих братьев и сестер, хотя не знаю, были ли таковые у тебя. Там, на фабрике, ты было ступила на правильный путь, однако вместо того, чтоб прославить себя высокими показателями в труде, ты возьми да соверши уголовное преступление с применением холодного оружия. Почему, почему ты свернула с трудовой дороги куда-то в колючие заросли, чего, спрашивается, ты там искала? Не говоря уж обо всем прочем, твоя длинная кружевная накидка поминутно цеплялась, вот именно что цеплялась, да еще как цеплялась за колючки; но разве же могло что остановить тебя, ступившую на путь порока, что, спрашиваю я, могло тебя остановить? Тогда как у приличной, благовоспитанной особы из-под длинного платья и кончика туфель не увидишь, ты с открытыми голяшками таскалась по берегу реки, и с тобой даже здороваться никто не хотел, да что там – водить с тобой знакомство почиталось за срам и позор; коли не веришь, спросим хоть у того же Афредерика Я-с, любившего резать в глаза правду-матку, ведь он, слава богу, под боком. И вот что он говорит: будь у меня избранница сердца, я бы не дал ей словечком с тобой перекинуться, а поступи она мне наперекор, я б ей строго указал, а еще продолжай она гнуть свое, пробрал бы как следует, а если бы и это не помогло, выпорол бы розгами, ну а уж когда бы она и после этого осмелилась заговорить с тобой, запер бы ее под тройным замком, а сам со всех ног кинулся прямиком к тебе, потому что люблю я тебя, Кармен. Уф ты черт, ну и чушь же он здесь наплел. Хотя, впрочем, что же все-таки было в тебе такого, о, Карменсита, виноват, Кармен, чем же это ты брала, что все наперебой в тебя влюблялись, нет, не пойму, не могу понять, разве что вот только эти твои манящие взгляды, которые ты так и метала своими черными огненными глазищами, способными зажечь пламенем сигарету, а с сигаретой-то сейчас и выступает наш Афредерик Я-с, так что надо бы ему поостеречься, не то еще того гляди потащится он за тобой, такой роковой, такой опасной, которой все равно, что у нее в свое время под головой – пуховая подушка или случайная травка. Не кобылицей же ты была, в самом-то деле, Кармен, что так безудержно носилась вскачь по скользким дорогам! Нет, не понять мне, кто и за что тебя любил, хотя, правда, было в тебе нечто бесценное; сдается мне, где-то-как-то-все ж таки-пожалуй-самую чуточку ты была свободна, не так ли? Не этим ли ты нас и околдовывала? Как знать? А если это так, то ты была высшего порядка инструментом, правда, всего лишь с двумя, но столь алчно взыскуемыми струнами, которые были натянуты на твоем голом теле. Эти две совершеннейшие струны – Свобода и Любовь. А так как в каждом инструменте – я имею в виду инструмент самого высшего порядка, самый утонченный – эти два понятия – свобода и любовь – постигаются через тяжкую муку, потому что кроются они в тайном тайных, то вот и ходил наш Бесаме, наш маленький Каро промеж инструментов и до каждого из них дотрагивался рукой, все еще выпачканной соком зеленой кожуры грецкого ореха, и они издавали в ответ дурманящие звуки, что и составляет главное музыкально-инструментальное назначение дерева, металла и конского волоса. И почуяло что-то сиротское сердце, что-то бессовестно могучее. А пока он осматривался с затуманенной, вскружившейся головой, сверху ласково прозвучало:
– А теперь поднимись сюда.
Мраморные ступени ходуном ходили у него под ногами, пока он в тревожной тишине поднимался наверх. Поднялся и обмер!
На возвышении, перед ниспадавшим до самого пола синим бархатным занавесом, тонул в глубоком кресле, уронив на подлокотники натруженные руки, сам Великий Маэстро Христобальд де Рохас.
Он еще раз переспросил:
– Значит, ты хочешь быть музыкантом, Бесаме?
И ему снова ответили:
– Очень, да.
– Вот и хорошо, – сказал старик. – Подойди поближе.
Глаза у него были вроде бы серого цвета стоячей воды, утомленно-серые, но с зеленоватыми корнями.
– Опустись на оба колена, – сказал старик. И воля его была исполнена.
Своими то ли сосновыми, то ли еловыми ладонями старик сжал худенькие щеки Бесаме, и тот ощутил у себя на висках железные пальцы, а души его коснулся смычок из конского волоса.
Лицо старика было настолько близко, что Бесаме не мог сосредоточить взгляда, ему лишь смутно виделась какая-то распахнутая необъятная ширь. Теперь, в такой непосредственной близости, оказалось, что в глазах старика переливаются тысячи многоцветных крапинок – куда там радуге! – и ошеломленный Бесаме с превеликим усилием постиг, что все эти сверхстранным образом сочетавшиеся краски были отсветами только что виденного им оркестра.
– А теперь пойди и стань лицом в угол.
Но почему это его, как наказанного, поставили лицом в угол и заставили слушать:
– Бесаме, если ты хочешь быть музыкантом, тебе придется покорно просунуть голову в тяжелое ярмо и взвалить на свои щуплые плечи огромное бремя. Ты выдержишь?
– Не знаю, да.
– Знай, что тебе придется отказаться от многих удовольствий, ибо человеку дается в жизни только одна какая-нибудь радость, а музыканту ничто не дозволено за счет музыки. Единственно и только в одном своем музыкальном инструменте должен ты находить утеху и отраду.
– У меня никогда не было никаких удовольствий, синьор, – выпалил сгоряча Бесаме, – ни больших, ни маленьких, – и, сам испугавшись своей дерзости, выжидательно притих.
Старик молчал.
– Я вечно был голоден, – вновь отважился Бесаме Каро, – я мучительно мерз, синьор, в зимнюю стужу. И должен признаться, мне очень по душе моя новая одежда, так верните же мне, прошу вас, мое старье.
– Подойди, Бесаме, – ласково сказал совсем растроганный старец, и когда Бесаме приблизился, возложил на плечо ему руку. – Ты не знал до сих пор удовольствий, но потом, когда ты чего-то достигнешь, тебе придется всю жизнь сурово пренебрегать всеми удовольствиями и радостями. Что же до твоей новой одежды, то пусть она останется у тебя, потому, во-первых, что к одежде привыкаешь, а во-вторых, потому, что ты ничем не должен внешне отличаться от других – ни богатством, ни бедностью. Ты должен всегда стараться не привлекать к себе внимания. Потом ты поймешь почему.
С этими словами старик протянул Бесаме какой-то тонкий черно-продолговатый ящичек.
– Что это, синьор? – вздрогнул Бесаме.
– Здесь лежит флейта, первейшая свирель из всех свирелей, и это единственный инструмент, который начинает звучать от поцелуя.
– Что же это такое...
– Скоро узнаешь. Ты будешь жить у меня в семье, Бесаме, и тебе больше не придется заботиться о еде и питье. Отсель твоей единственной заботой будет музыка, сынок. А каждый понедельник ты будешь получать двенадцать песо.
– Спасибо, не хочу.
– Как так не хочешь! Это тебе на жареные каштаны и свечи. На, бери.
Стыд не позволил Бесаме взять деньги, он даже прикрыл глаза от смущения, и старик сам опустил их ему в карман.
– Но ведь я не пас ни одной вашей овцы...
– Вот эта флейта и будет моей овцой, – сказал старик. – А музыка – это тот воздух, которым ты должен ее питать...
– А где же кормить ее...
– Там, у себя в комнате.
– А если я буду играть плохо, вам от этого беспокойство...
– Воздух флейте так или иначе нужен. Опустись на одно колено.
Старик обмотал лоб и затылок Бесаме прохладным куском черного бархата, завязал его у виска и поправил спадавшие с одного бока на плечо концы небольшого банта.
– У нас, Бесаме, владеющие разными инструментами музыканты носят различные головные уборы; вам, играющим на флейте, положен вот такой головной убор. Тебе нравится?
Бесаме вдруг благоговейно прильнул сомкнутыми губами к его великолепно изваянной могучей, многострадальной руке, коснувшись ее таким нежным лобзанием, каким касаются флейты, начиная играть, и Великий Маэстро Христобальд де Рохас, ощутив всей поверхностью кисти его очень горячие, очень сиротские слезы, с подкатившей к сердцу терпкой нежностью возложил на голову своего ученика вторую руку, ту руку, ту великую руку, которая заставила нашего Бесаме, нашего маленького Каро, снова и снова ощущать себя раздавленным музыкой и тогда, когда он уже одиноко шагал с припухшими глазами по улице, бережно зажав под мышкой свою флейту – свою надежду, и когда на шум его теперь уже чуть более смелых шагов в узеньком окне мелькнул таинственный силуэт какой-то донны, мелькнул и тут же исчез, потому что совсем другого кабальеро, невежду в музыке с златосреброкованной шпагой на боку, ждала, покусывая от нетерпения губы, целованная-перецелованная женщина, а Бесаме не приметил не только ее, но и внучку Великого Старца подле знакомого дома, Привратную Рамону, которая, миновав двор и увидев Бесаме, замерла у ограды – в ее готовое раскрыться сердце маленькой женщины вошло что-то неодолимо могучее, а этот Бесаме, наш Бесаме, шагал и шагал себе, возвращаясь в праведно-строгий дом, внутри которого равно устоялись мягкие ароматы и дух благостности, а над всеми цветами главенствовал синий цвет; и наш пастушок снял с ног обувь, придержал ее под мышкой с другой, бесфлейтной, стороны и, изо всех сил прижав локти к худеньким бокам, с превеликим трудом достал из кармана пару мелких монеток, и ему подали свечу... Припав на колени с едва теплившейся крошечным фитильком свечкой в и без того прозрачных пальцах и с еще, не виденной флейтой под мышкой одной руки и с обувью – под мышкой другой, Бесаме, весь отдавшись лицезрению, вперился изумленным взором в чуть проглядывавшие сквозь разреженные сумерки причудливые краски – там, на стене, был изображен претерпевший муки мученические, и к тому же распятый на кресте, и к тому же нищий Иисус, а немного поодаль проступал лик его прекрасной в своей высокой скорби матери, обращаясь к которой коленопреклоненный Бесаме шептал, сжимая в руке чадящую свечечку:
– Самая великая госпожа Мария, самая милостивая синьора, спасибо вам, очень большое спасибо за то, что вы привели меня сюда, в этот город.
Как мы уже неоднократно твердили, по сравнению с самой судьбой Афредерик Я-с был не более как капля в море.
7
Не вообразите себе, что на этом сия история полностью завершилась, – ох, сдается мне, мы не дошли и до половины, а похоже, будто все и закончилось, не правда ли?
Чего же нам еще, казалось бы, желать! Мальчик-сиротка в отличие от Карменситы стал на правильный путь, достиг даже всеобщего признания, ибо в любом уголке земли даже самый распоследний подонок и проходимец и тот любит музыку – правда, только чужую, своей у него нет, – так что нам проще простого было бы закончить свое повествование, поведав вкратце, что: «Бесаме Каро отличился благодаря своему прилежанию в занятиях, стал известным музыкантом, обвенчался с подросшей Рамоной, старик перед смертью передал ему большую Белую Консерваторию и маленькую дирижерскую палочку из слоновой кости, на выступлениях Бесаме зал чуть не рушился от аплодисментов, в семье росли чудесные детки – двое мальчиков и девчурка, а в небе чирикали птахи». Но нет, не случилось всего этого, разлюбезные вы мои, а наплети вам Афредерик Я-с неправду, он после этого в зеркало не мог бы на себя взглянуть со стыда. А на что бы он тогда был годен? Ведь прежде чем копаться в чужой душе, каждый из нас должен во всякий миг до конца познать самого себя. Да-а, так-то вот. А наш Бесаме претерпел, как говорится, немало злоключений в крохотном городке Алькарасе.
В просторных светлых покоях Великого Старца, сидя за длинным столом на почтительном расстоянии друг от друга, мирно завтракали сам Великий Старец, едва осмеливающийся дышать Бесаме и Утренняя Рамона; затем Бесаме повязывал наискось через висок черный бархатный плат и, затаив робость, шел к величественному белому зданию, где его строго принимал добрый знаток своего дела знаменитый флейтист маэстро Карлос Сеговия с косым шрамом через все лицо. Бесаме благоговейно подносил к устам свой музыкальный инструмент с пока еще глубоко спящим внутри него волшебником и легким поцелуем передавал ему свое дыхание, со всем усердием следуя советам и наставлениям Карлоса Сеговии и всеми силами тщась расшевелить спящего волшебника, но нет, ох, господи, нет, никак не удавалось хотя бы разок его пошелохнуть – флейта издавала сиплые, шероховатые, испещренные занозами звуки, так что потаенно чувствительное нутро маэстро Карлоса будто сплошь остекленевало и по этому стеклу беспардонно, с визгливым скрежетом корябали острым ножом, и хотя вся кожа у маэстро вставала дыбом, он угрюмо сносил все и учил. Чему? А музыке.