Текст книги "Только один человек"
Автор книги: Гурам Дочанашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 36 страниц)
– Но где ты слыхал про такое все же...
– А эта, Киколина, какова на твой взгляд?
– Да так, ничего плохого.
– Ничего плохого, да? – пристыдил его железнодорожник. – Погляди-ка мне прямо в глаза.
Братья так быстро крутили головами, будто их скамья стояла на теннисных кортах.
– Так возьми и выскажи свое мнение прямо в лицо.
– Ты что, подшутить надо мной собрался, Колиа?
– А к чему? Ты и без того шут...
– Что? Что-оо...
– А то, что мотаешься на своих поездах по белу свету из конца в конец, туда...
Тут Гришу внезапно осенило – выхватив из кармана гребешок, переломил его надвое и бросил одну половинку в сторону одного, а другую – в сторону второго, так называемого Колии. И какие же вдруг выросли прекрасные горы! Выросли и закрыли собою местные силы...
Отсель не заставляйте меня постоянно повторять, что это сказка...
– А ты хват, Гриша, – одобрил его поступок старший брат, Шалва. – Очень хорошо, что мы сдержались и не вступили с ними в пререкания.
– Ведь мы же договорились, – сказал Гриша таким тоном, будто и в самом деле был хозяином своего слова. – Условились же, что прибережем силы для той деревни, чего же ради было нам связываться с какой-то...
– Швалью?! – донесся откуда-то голос железнодорожника.
– Трудный народ, очень трудный, – отметил Шалва, – но дай бог им...
Очень маленький немолодой ослик провез мимо довольно-таки большую тачку, до отказа нагруженную продуктовыми мешками. Как это ни удивительно, никто его не погонял: верно, он и без хозяина знал свое дело и свои пути-дороги. По размерам его можно было принять на первый взгляд за осленка, если б не печальные-препечальные глаза, которые ясно говорили о том, сколько томительно длинных, скучных дорог пройдено им в жизни. Но поворот есть поворот, и ослик, свернув за угол, скрылся из глаз.
– Ох, и люблю же я моих ненаглядных паяцев, – с жаром заговорил Шалва, – они были предтечами и основополагателями столь любезной вам комедии дель арте, да и по сию пору в нас еще живет, согревая нам душу, частица их далекой души! Но одно вы должны запомнить раз навсегда и неукоснительно...
– Что...
– Что паяцы были свободны.
– Ты это наверняка знаешь? – нерешительно выразил сомнение Гриша. – Свобода довольно-таки редкая птица...
– Как же это не знаю! – взвился Шалва. – Или зря я перечитал столько литературы? Я все это очень живо себе представляю. Давайте-ка и вы тоже по мере возможности поднапрягитесь и представьте себе Италию одиннадцатого века... Жизнь не только теперь, но и тогда била ключом: яростно клокотала она на главной площади – в самом сердце многоцветно-пестрого города, потому что именно здесь кипели большие ярмарки; здесь располагались караван-сараи и тысячи мастерских, из которых доносился самый разнообразный перестук, скрежет напильников и шорох пил, треньканье всевозможных колокольчиков; а надо всем этим, в воздухе, висел густой перезвон колоколов; вокруг бассейна с высокими фонтанами расхаживали горожане, деревенский люд и духовные лица; сельчане, стоя подле своих крытых навесами возов, предлагали прохожим плоды нового урожая и свежие припасы; а тем временем какие-то мужчины с показным равнодушием крутились близ продажного скота; дамы и девушки, с одинаково разгоревшимися лицами, разглядывали привезенные из-за моря украшения и ткани; изящными легкие чаши наполнялись до краев, тяжелея от вина, не знавшего ни малейшей примеси сахара; кругом оглушительно щелкали кастаньеты и трещотки, какой-то неудачливый карманщик из начинающих, явно не в настроении, нахватав, видно, колотушек, освежал лицо холодной водой, а платный глашатай совершенно впустую выкрикивал с напускным воодушевлением какое-то очередное распоряжение высокородных; повсюду царила такая невообразимая кутерьма, с ума сойти, и лишь в одном месте, в тени собралась довольно большая толпа, и именно оттуда доносились взрывы здорового, искреннего смеха и счастливые выкрики: там, перед народом, выступал его любимец: вольный бродяга – паяц.
Паяц обычно любил забраться куда-нибудь на возвышение: во-первых, так его было лучше видно... и, во-вторых, каждый художник, думается, где-то в глубине сердца чует, достоин ли он высокого места или нет. Приглядев какую-нибудь бочку или надежный ящик, он легко вскакивал на него и принимал грациозную позу человека, свободно владеющего не только словом, но и всем своим подвижным гибким телом. Его стройную ладную фигуру тесно облегал кричаще пестрый традиционный костюм, к шапке были приколоты пучком переливающиеся блеском перья заморских птиц, за спиной наискосок висела гитара; а на одном плече сидела у него маленькая обезьянка, которая вовсю кривлялась перед народом и строила ему препотешные гримасы. Истинный паяц должен был уметь не только ловко прыгать, кувыркаться и откалывать всякие курбеты, но и обязательно хорошо петь, танцевать и играть на музыкальном инструменте – он ведь в те поры выступал перед публикой совсем один; и, что самое главное, стоя на своей бочке, он мигом откликался, причем лаконично и остро, на любое неожиданно брошенное из толпы слово. Но ведь это был сам талант, так могло ли его затруднить что-либо подобное! Только не всё он веселил народ шутками-прибаутками да хитрыми выходками; нет, под конец, он, бывало, возьмет в руки гитару, привяжет обезьянку к ноге – теперь она на плече ему помеха – и заведет печальную песнь о гибели славного троянского мужа – Гектора.
– Кого-о? Гектора?! —встрепенулся Васико.
– А как же?! Я прочел в подсобной литературе, что, оказывается, как только один паяц доходил до места, где Гектора должен убить тот человек с особенной пятой, как некий венецианец поспешно совал ему золотой, чтоб он прервал свою песню.
– Это почему же так?
– Почему, Гриша, а чтоб продлить хоть на день жизнь Гектора... Вот вишь, как сильно верили слову паяца.
– Ты посмотри, а? И что же дальше...
– А то, что он до тех пор, оказывается, совал паяцу червонцы, пока у него полностью не опустевал кошель. Вот так-то, мой Васико...
– И Гектор... умер?
– А вы еще будете твердить, что деньги, мол, ничего не стоят,– втесался в разговор Гриша.
– Не-ет, кто говорит... – сказал Шалва и снова обернулся к Василию: – Ты о чем-то спросил меня?
– Да, Гектор, говорю... умер?
– Для того венецианца – да.
– Поди ж ты, какое дело! – чуть не вскричал от восхищения Васико. – Вот это читатель, я понимааю! Ух, золотой мой! – И, не в состоянии скрыть своей радости, добавил: – У него, выходит, был совсем такой же вкус, как у меня, а?! Мой самый любимый из всех героев Гомера – Гектор, потому что хитроумный и изворотливый Одиссей при всей своей отваге всегда готов был при случае к кому надобно подольститься; от подвигов Ахилла я тоже не в большом восторге – помилуйте, почему бы не броситься отважно в гущу боя, если ты твердо знаешь, что, кроме пяты, ты весь абсолютно неуязвим. Скажи мне кто-нибудь вот сейчас: сигани, Васико дорогой, с шестнадцатого этажа, поверь, ты ничем не рискуешь, у тебя и волос с головы не упадет, так плавно ты опустишься на землю, я и спрыгну, а чего мне, если только, конечно, буду знать, что имею дело с человеком слова, и хо-хо каким удальцом я после этого прослыву?! И потом, как можно до такой степени опростоволоситься, чтоб не уберечь ту самую единственную пяту! На что это похоже, правда! Это все ему в наказание за Гектора. К тому же, куда это годиться, разобидевшись из-за какой-то бабы, в самый разгар сражения умыть руки и отлеживаться где-то на боку. Троянцам надо было, видите ли, обязательно убить Патрокла, чтоб вновь раздуть в нем боевой пыл. Но ведь не из-за Патрокла же с самого начала шел он в битву?! Нет, ох, нет... Если ты воюешь, дорогой мой, так и воюй по-человечески, а не занимайся дележом баб, пусть и отличающихся – каждая в своем роде – необычайными прелестями. А возьмите вы Гектора, – лицо Васико засветилось от умиленья, – Гектор даже с законной супругой своей, Андромахой, не мог урвать время повидаться! Если и был кто истинным героем в троянской войне, то это один только, – будь благословенно имя его, – Гектор! Из-за похоти своего легкомысленного братца он постоянно рисковал головой, отражая удары острых, как бритва Котика, мечей Одиссея, Агамемнона.
– А что это еще за Котик...– вяло поинтересовался Гриша.
– Парикмахер один, рядом со мной. Я о том говорю, что вечно подставляя голову под мечи этих чудовищ, он только раз, наконец, выкроил время, чтоб повидаться с женой и детьми, но был настолько выжат, измотан, весь заляпан кровью и грязью, что его, этого статного богатыря-красавца, невозможно было узнать, ибо он перестал походить на человека, так что младенец-сынок, которого он подхватил на руки, только глянув на него, разревелся от страха! В какое он после этого должен был прийти настроение... И все это ради кого-то другого.
– По-твоему, брат – это «кто-то»? – удивился Гриша, а потом вдруг ради шутки спросил: – Хорошо, а если бы, например, вот я похитил женщину и из-за этого бы разыгралась страшная перепалка, ты что, не вмешался бы, не помог бы мне, а смотрел бы спокойно со стороны?
– Ты женщину никогда не похитишь, – холодно проговорил Васико; он был обижен, что прервали его восторженные излияния. – Женщины такие дуры, что помани только любую из них пальцем, она и за таким, как ты, сама пойдет.
Теперь уже разобиделся Гриша:
– Что значит, за таким, как я! Как это прикажешь понимать?'
– Как хочешь, так и понимай.
У Гриши аж дух занялся от негодования:
– Чего ты нас задираешь, чего кичишься, спрашивается! Ну и что с того, что ты читака? А дальше что! Коли ты напускаешь на себя такой фасон, то что должен делать после этого писатель? Если он тигр, то ты – кошка, кошка!
– Во-первых, никакого фасона я на себя не напускаю, – сверх ожидания спокойно ответил Василий, – во-вторых, писатель писателю рознь, и, в-третьих, хорошие писатели всегда выходцы из числа хороших читателей. И до какого бы крупного тигра писатель ни дорос, все равно скажут, что он из семейства кошачьих, так-то вот. – Приостановился и: – А один из самых знаменитых героев троянской войны – Агамемнон, – тоже, мягко говоря, был далеко не без изъяна.
Гриша растерялся, а потом тоже, в свою очередь, надулся, уподобившись Ахиллесу, впавшему в амбицию из-за женщины.
– Душа моя, Васико, – весь так и сиял Шалва, – ты просто создан для одной, самой трудной из четырех, главных ролей комедия дель арте. Какой? А вот такой – ученого, или так называемого Доктора – Дотторе. Даю тебе честное слово. Ты тоже должен, подобно ему, смешивать в общую кучу обрывки различных, в основном гуманитарных, знаний и провозглашать во все горло всевозможнейшую чушь, но и для этого надо располагать немалым багажом, чего тебе, слава те, господи, не занимать. Я говорю тебе об этом смело: ты вполне подойдешь; и в тебя я очень верю, мой Григол. Но остановите меня, я и так далеко зашел, а теперь, хорошо, довольно: ведь я обещал вам, что до той деревни не пророню ни слова о нашей будущей деятельности, сегодняшний день прокоротаем как-нибудь здесь, а завтра затемно двинемся в путь, так как на рассвете мы уже должны вступить в ту деревню, которая нам приглянется, там мы и раскинем лагерь, а представления будем устраивать в соседней деревне, потому что, поживи малость бок-о-бок со зрителем, так, чтоб он видел, как ты ешь-пьешь да встаешь-ложишься, он привыкнет к тебе, почувствует себя с тобой по-свойски, и после этого грош тебе цена в его глазах, станет он тогда прислушиваться к твоим словам или верить тебе, особенно в искусстве. Что поделаешь, дорогие мои, так уж устроен человек. А пока что нам надо взять себя в руки, примолкнуть и посидеть тишком-молчком, наслаждаясь: прелестью этих исходных для нас рубежей, и попутно – не скажу акклиматизироваться; это не грузинское слово, – приспособиться.
...Давайте-ка возьмем теперь мы с вами Грузию, в частности Сачхере, заглянем в тамошний сад, поставим в нем скамейку, усадим на нее всех трех братьев Кежерадзе и останемся там ненадолго.
Вот ведь, кажется, условились они на время притихнуть-примолкнуть, да? Но человек, как говорится, рассуждал, а бог посмеивался. В общем, приключилась с ними целая история, и все из-за беспокойного, непоседливого нрава Гриши. Хотя ни один из братьев не отличался особенной рассудительностью, Гриша был все-таки самым чудаковатым из всех троих. Вместе с тем, его невольному преступлению способствовал, как бы нарочито подталкивая его, целый ряд случайностей и непредвиденных обстоятельств. Глянул он ненароком под ноги и – ба! – на земле валяется рогатка. Да не где-нибудь, а прямо тут же, под самым носом. Обрадовался Гриша, вспомнил с трепетом душевным детство и поднял рогатку. Осмотрел – все в порядке. Огляделся по сторонам – пустая консервная банка в парке культуры всегда найдется – и правда, сразу же обнаружил банку из-под шпрот и тут же поставил ее на забор в качестве мишени. По сю сторону красуется пустая банка, по другую – стоит Гриша, а между ними ни реки, ничего – один чистый прозрачный воздух, натянул Гриша рогатку и красивенько угодил камешком в мишень; исполнив свое желание, он сбросил пустую банку – блумп – за забор. Успех окрылил его, и он, набравшись уверенности, отыскал для себя более трудную мишень – крохотный пенициллиновый флакончик, поставил его на забор, натянул рогатку во второй раз и, думаете, не промахнулся? Расстроила его неудача, но Гриша не был бы Гришей, чтоб так просто отказаться от своего намерения, – он все свалил на легковесность камешка и, отобрав подходящий для себя камень, приладил его в соответствующее место – братья не сводили с него настороженных глаз, – и пустил в цель, изо всей силы натянув рогатку. И – посмейте только сказать, что промахнулся! – не угодил прямехонько камнем в хрустальное стекло двухэтажного особняка какого-то высокопоставленного дэва?!
Вот ведь только один из братьев провинился, да? Но каак все трое улепетывали! Так, что аж каблуки барабанили по заспинным мешкам. Живо оставив за собой очаровательные сачхерские виды, они стремглав перемахнули перед поспешавшим, подобно черепахе, межрайцентровским автобусом на чиатурскую сторону, лишь изредка боязливо озираясь – не гонится ли за ними ненароком дэв; а дэв, тем временем, разумеется, тоже не сидел сложа руки: он натянул на ноги добрые спортивные ботинки, залил в них бензин – в один побольше, в другой – поменьше, так как слегка прихрамывал на одну ногу, сгреб в охапку какие только были штрафные квитанции, а также ордера с правом на самые жесточайшие кары, однако пускаться в погоню не спешил, ибо только-только перед этим плотно позавтракал. Но дэв не был бы дэвом, – не той это породы птица, – чтоб кому-либо что-то прощать, к тому же он был абсолютно прав юридически.
С трудом втянув пузо и пригнувшись, он вытащил тщательно запрятанный под кушеткой ковер-самолет, кое-как, покряхтывая, выпрямился, и уже готов был, кажется, уступить одолевавшей его лени, когда на глаза ему попалось разбитое стекло, после чего он, заново взъярившись, по-дэвьи тяжело шевельнулся и приоткрыл огромную, до потолка, собранную из крышек красных роялей дверь; но тут его принялся всячески улещивать ангел-хранитель братьев, и хотя этот дэв вовсе не стоил никаких нежностей, тот все-таки постарался его приголубить, обласкать: очень тебе надо, дорогой, пускаться за ними в погоню, оставь ты их, душа моя, пусть себе идут своей дорогой, стоит ли создавать себе беспокойство из-за какого-то одного стекла? Послушайся меня, мой мальчик, брось ты это дело, оно и затрат на бензин не стоит. «Каких денег мне все это обойдется, я и сам хорошо знаю, – подумал дэв, – но я сдеру с них за все десятикратно; однако, сказать-то он сказал совсем другое: нет, но за что мне такое поношение, я до дрожи в теле не терплю несправедливости, ибо сам я неукоснительно справедлив. Но какая уж там справедливость! Злыдень почище любой овчарки и жадина хуже последнего скупца, он схватил в руки дубинку и, чуть не крикнув – давай, пошел! – водрузился на свой ковер. Теперь уж нашим братьям не уйти было от него далеко, и горе бы им, если б, на их счастье, небо вскорости не затянуло темными тучами. Укутавшись в черное покрывало, оно нахмурилось, загремело, загрохотало, покатило взад-вперед свои железные мячи и вдруг рухнуло на землю обвальным ливнем. Раззевался дэв, неохота ему стало болтаться в небе под проливным дождем, – погода настала не очень-то летная – почесал в затылке; хоть я и усердный служака, но не жертвовать же собой из-за какого-то одного стекла, чтоб черти съели его проклятого хозяина и... всех его близких заодно, подумалось ему довольно путано, вслух же он произнес: добрая у меня душа, после чего возвратился в свой весьма дорого обставленный – правда, в соответствии с собственным вкусом, – кабинет. Развалился там этот наш грузинский дэв на румынской кушетке и сразу же так захрапел во все носовые завертки, что лежавший у него в изголовье четвертый том книги о Лжерыцаре Вашаломия, составлявшей предмет особой гордости своего владельца, при первом же всхрапе распахнулся на четыреста тридцать девятой странице.
Ничего не ведавшие обо всем этом братья сломя голову сбежали вниз по склону, что оказалось не столь уж трудно, ибо этому весьма способствовали вовсю налегавшие на плечи увесистые вещмешки; потом перебежал дорогу в задумчивости шагавшему под проливным дождем бедняге Киколи, миновали второй райцентр – известную полезными для промышленности ископаемыми Чиатуру, – и, на удивление нескольким десяткам там-сям укрывшихся под балконами от дождя чиатурцам, понеслись прямиком к ведущему к Навардзети не приведи бог какому крутому подъему и, вовсю запыхавшись, одолели его; но подъем не унимался; дальше, на подступах к Навардзети, он набирал еще большую крутизну, к тому же им пришлось изрядно прошлепать по грязи – здесь огромный бронтозавр с хрипом взрывал рылом землю и ссыпал ее на дорогу; но разве что могло остановить братьев: не то что там разглядывать экскаватор, им и на Кацхский столп было недосуг глянуть, даже сам Шалва и то лишь едва скользнул по нем взглядом; дальше, свернув вправо, они пробежали некоторое время по ровному и чуть-чуть отдышались, но не возник вскорости перед ними новый подъем? Однако неустрашимого Шалву было ничем не поразить, и его пример придавал братьям силы. Еще раз набрав в грудь побольше воздуху, они оставили за собой с кряхтением и дрожью тащившийся в гору мокрый автобус, сделали еще один рывок вверх и увидели простенькую, только-только омытую дождем и словно бы покорно их ожидающую, такую приветливую и такую родную с виду деревушку. Это придало им духу, они с ходу влетели, правда, почему-то не в первую же, но во вторую калитку, оставив торопливые следы на молодой мураве, взбежали по лестнице на балкон и вовсю забарабанили в дверь.
Выглянул хозяин, какой-то невероятно растерянный, с зажатым в правой руке гусиным пером, которое он, видать, не успел отложить. Обе стороны даже позабыли поздороваться друг с другом. Что такое, что случилось? – Он. Скорей! За нами гонится дэв, вы бы не могли нас у себя укрыть?... – Они. Кто? – Он. Да дэв же, дэв! – Они. Пожалуйста, заходите, но откуда в наши дни, в последней четверти двадцатого века, взяться дэву? – Он, удивленно. Оо, мы будем это твердить, пока нас всех не сожрут, и только тогда убедимся, – Шалва. Пожалуйста, уважаемые, отдышитесь, отдохните, – Он.
Что ж, братья наши остановились посреди комнаты, напустив вокруг себя лужи, обвели глазами двери, окна, стены, потолок. Это, казалось, было именно то, что им нужно: простой деревянный благословенный старый дом. Хозяин тем временем покончил со своим делом – он собрал в одну кучу какие-то раскиданные по столу исписанные листы, прикрыл их поспешно газетой, подложив под нее и гусиное перо.
Только после этого они вспомнили об обычаях и принятых правилах:
– Здравствуйте, батоно, – произнес Шалва, – вы не разрешите нам у вас переночевать?
– Здравствуйте. Но я здесь один и...
– Это очень даже хорошо. Сколькокомнатная, уважаемый, эта ваша квартира?
– Двухкомнатная.
– Совсем хорошо. Тогда сдайте нам, если можно, одну комнату, мы вас очень просим. А?!
– Для чего мне ваши деньги, уважаемый, но у меня всего одна постель, только для себя, – я здесь временно.
– Об этом не беспокойтесь, мы приехали со своими спальными мешками с простынями.
– Тогда, ради бога, прошу вас.
Шалва грузно поставил на пол вещмешок.
– Пусть наша нога будет счастливой.
– Яхшиол [40]40
Яхшиол – благодарственный отклик (вост.).
[Закрыть]... ээ, спасибо.
– Нам пока будет даже слишком просторно, но мы, со своей стороны, ждем двух гостей, и мы поместим их по приезде в комнате, которую вы, по доброте, изволили нам уступить, а сами прекрасно устроимся на балконе.
– Да что вы, не извольте об этом и думать, мы все как-нибудь уместимся.
– Нет, дорогой, это женщины, поскольку комедия должна привлекать глаз своей зрелищностью, кстати, одна из них хорошая канатоходка.
Ничего не поняв, хозяин, однако, протянул из вежливости:
– Аа.
Потом они познакомились друг с другом более основательно, выложив каждый свои данные.
«Молвил ястреб ястребице:
– Люба ты мне, голубица...» – вы помните?
Фамилия хозяина оказалась Джаши, а звали его Гайозом. Он проводил в деревне свой очередной отпуск.
Отпуска черед настал—он в деревне отдыхал.
5
Миновали одно за другим еще три мирных утра.
Кое-что произошло.
Прежде всего, к ним приехала лишь одна из двух женщин. Не особый любитель вставать рано, Гриша, тем не менее, не видя иного выхода, соизволил подняться чуть свет и встретил ее на хваленом вокзале райцентра Чиатура, где она и передала ему, по поручению подруги, вот такого неприятного содержания эпистолу, написанную не по-гречески: «У меня появилась боязнь высоты, на канате мне больше не работать, но, побывав актрисой, я не смогу теперь служить продавщицей или уборщицей; ты все равно бы на мне не женился, поэтому я взяла и вышла замуж за денежного человека, любви нет. К – а».
Оскорбленный в лучших чувствах, Гриша отпустил с миром и вторую женщину: что, мол, тебе здесь делать – жаль тебя. Оставшись один, он, покинутый миджнур, поначалу готов был сокрушить весь мир, но, уже подъезжая в автобусе к Навардзети, безмятежно напевал себе под нос «Мохевку Тину». Ему было немного стыдно перед Шалвой, что он не смог выполнить обещанного, но Шалва: ну и очень, мол, хорошо, нам совсем не нужно искать облегчения за счет женщин. Вот так вот понапрасну заставили тащиться поездом из столицы до райцентра эту вторую, надежную женщину.
Эээтто – одно.
А второе то, что по узкой проселочной дороге мимо них частенько слонялся взад-вперед Киколи, только каждый раз в новом обличье. Сидят, допустим, эти наши братья на балконе вместе с Гайозом Джаши, и Шалва рассказывает им, – иллюстрируя кое-что выразительными жестами, – каким был с виду и по характеру один из главных персонажей комедии дель арте – купец Панталоне. Это, оказывается, пожилой вдовый итальянец шестнадцатого века, недалекий, ворчливый, скупердяй; говорит он на венецианском диалекте; пораженный радикулитом, прихрамывающий, весь какой-то расшатанный, вечно дергающий носом, кашляющий и чихающий, Панталоне, при всем том, большой женолюб, постоянно волочащийся за изабеллами, коломбинами и джеральдинами и еще не отказавшийся от намерения снова жениться. Надутый спесью, заносчивый, он, однако, вечно оставался в дураках, в основном из-за того, что, пылкий поклонник прекрасного пола, сам пребывал в полном пренебрежении у женщин. Если же он все-таки пытался добиться своего, то неизбежно попадал в лапы хитрым и ловким слугам, которые вовсю его облапошивали и под конец все равно оставляли с носом. Но Панталоне не подавал виду и разыгрывал из себя беспечного жуира; ходил он в красном шелковом камзоле и в красном же колпаке на голове, кривые ноги его были засунуты в мягкие туфли с пышными бантами, а на плечи с мнимой лихостью была наброшена черная накидка... Шалико вот так вот рассказывает, его слушают, ан, глядь – кто это там маячит?
И видят они, бредет по узкому проселку Киколи, понурый, печальный-препечальный. Преградят ему, как добрые разбойники, эти наши братья путь и: – Что случилось, Киколи, чего ты так закручинился? А он, глядя в землю: – Те времена были получше. – Какие-де времена? – спрашивают его эти, наши. – Да вот, мол, был как-то год, пришла к нам в деревню голодуха: ни хлеб не уродился, ни лоза не принесла ни виноградинки, а деревья так те даже и не цвели. – Так что же в этом было хорошего? – Теперь объясняй – чем! Да тем, что тогда люди жалели друг друга. А теперь что? Теперь все мы друг другу завидуем. – Сказал так Киколи и продолжил свое печальное шествие по проселку, оставив братьев в глубокой задумчивости.
Но Шалву не так просто было остановить. Дальше он пошел рассказывать еще об одном персонаже комедии дель арте – ученом правоведе Докторе Грациано. Доктор, разумеется, был болонцем, ибо как раз в Болонье располагался древнейший на всю Европу университет, и тамошние юристы обрели всемирную известность в силу того, что сумели ловко подогнать древнеримское законодательство под требования средневековья. Однако впоследствии, как это вообще бывает, время и обстоятельства изменились, эти прославленные некогда законоведы постепенно утратили связи с жизнью и, за бесполезностью, остались не у дел, так что до шестнадцатого века дожила лишь блеклая тень их былой славы, чего не скажешь о чувстве собственного достоинства, которое они сохранили за собою сполна, приняв перед народом позу мудрецов и мыслителей. И народ терпел их, – да и чего только не стерпит народ, – хотя исподтишка и посмеивался над ними, так как, оставшись ни при чем, эти ученые доктора то и дело выплескивали на головы людей уйму всяческих, благоглупостей; не прочь они были и как следует заложить за воротник; а поскольку им было известно множество всяких вещей, то они и изрекали, не закрывая рта, свою неупорядоченную премудрость. Шагает, скажем, болонский доктор по Венеции и вещает громогласно на болонском наречии, выявляя следующие свои познания: «Флоренция – столица Тосканы, Тоскана же – колыбель ораторского искусства, королем которого был Цицерон, сенаторствовавший в Риме; в Риме было двенадцать кесарей, по числу месяцев в году, год же, со своей стороны, делится на четыре, что соответствует четырем стихиям природы, как то: воздух, вода, огонь и земля, которую пашут с помощью быков; у быков имеется бычья шкура, из которой тачают обувь, которую мы обуваем на ноги; ноги нужны нам, чтобы ходить; я вот, идучи, споткнулся и пришел сюда, чтобы приветствовать вас – здравствуйте».
Э-ге-ге-гей, Грациано... Доктор, оказывается, дружил лишь с одним человеком, если только это можно назвать дружбой: они с Панталоне вроде бы помогали друг другу в амурных делах, на деле же исподтишка морочили друг друга и обводили вокруг пальца. Но чаще всего, по милости своих же собственных слуг, в конце концов оба оставались в дураках. Однако, Доктор Грациано, продолжая при всех случаях хранить собственное достоинство, неизменно вышагивал по мощеным улицам с высоко задранным носом, как всегда, в черном сюртуке, черных высоких сапогах с ботфортами, черных же панталонах и в нахлобученной на голове огромной, чернее сажи, шляпе; но более всего он кичился своей дегтярного цвета мантией ученого. Еще только-только кем-то надутый, потерпевший фиаско в амурных делах, он с горделивым видом заходил куда-нибудь опрокинуть два-три стакана вина, после чего пускался в высокопарные разглагольствования: «Если бы не Геркулес, чушь, Трою бы так ни за что и не взяли; деревянноконные магараджи возвели бы в Трое пирамиды Хеопса; султаном сидел там у них, кесарь, а когда того кесаря беспощадно прикончили, последними его словами были: «И ты, Тесей?!» Рассказывает Шалва братьям и Гайозу Джаши все эти вещи, а они чуть глянули в сторону и что же видят? Видят, бредет по узкому проселку бедолага Киколи и плачет со всхлипом, несчастный, льет и льет горючие слезы, да, нет-нет, вконец обессиленный слезами и горем, вяло бьет себя руками по лицу. Преградили эти наши братья ему дорогу: что-де случилось, горемыка, что с тобой стряслось? – Да уж хуже и быть ничего не может, я было совсем голову потерял. – А что же тогда у тебя, сын благословенных родителей, на плечах? – Это одна только оправа. – Пожалели его братья, погладили по «оправе» рукой: поплачь, мол, поплачь, бездольный, может, хоть полегчает на сердце. А Киколи, и впрямь, стоит и плачет. Дрогнули у этих наших добрых братьев сердца, и покатились у них из глаз жемчужинами слезы: – Иди, иди, Киколи, пустись снова в свой путь-дорогу, может, еще и встретишь свою судьбу. – Ой ли! – Утер бедовик кулаками слезы и зашагал вниз по склону.
А Гайоз Джаши, улучив минуту, стоял в это время на балконе с высоко задранной головой и сравнивал меж собой сладкозвучные слова. Но вскоре ему опять пришлось сесть: продолжив свой рассказ, Шалва теперь восторженно говорил о роли слуг – этой главной движущей пружины, души и сердца каждой комедии дель арте. На этих двух выходцев из деревни, – в частности, из провинции Бергамо, – приехавших в город на заработки, венецианцы, исполненные к ним глубокого презрения, смотрели свысока, считая, как все горожане, что если мужик глуп, то это уж окончательный болван, если же он умен, то непременно воришка, плут и пройдоха. «Пусть это останется между нами, – понизив голос до шепота, прервал его добряк Гриша, – но в общем это, пожалуй, и правда так... Стало быть, и тогда...» А Шалва уже пошел дальше: «Но удивительнее всего то, – говорил он, – что эти спустившиеся с гор бергамцы отличаются на поверку исключительной живостью ума и находчивостью, чего отнюдь нельзя сказать о жителях равнин, которые выглядят рядом с ними полнейшими простофилями, а между тем, во многих других странах это совсем наоборот, хм. – И вдруг, расплывшись в широкой улыбке, объявил: – Один из этих двух слуг звался, оказывается, Бригеллой. Матерый хищник, предприимчивый, ловкий, пронырливый, Бригелла в любую минуту ощущает себя как главнокомандующий на боевом аванпосту. Он считает, что ничто не должно происходить без него; он всюду сует свой нос и беспрестанно треплет длинным, хорошо подвешенным языком, объясняя свою чрезмерную болтливость тем, что отец его был немым и ему завещал свои неиспользованные возможности. Он всегда готов признать свою вину и принимает любую вздрючку со смиренным и покаянным видом, но он никогда ни о чем не забывает, и нет случая, чтоб ему не удалось так или иначе отомстить. Лучше Бригеллы никому бы не удалось распустить любую сплетню, поднять невероятнейший переполох, развести страшную сумятицу. С хозяином он – первейший обманщик, с женщинами – балагур и пустобрех, со стариками – наглец. А что касается храбрости, то, как говорится, он молодец на овец, а на молодца и сам овца. Перед человеком, в котором он чувствует силу, Бригелла стелется ковром и навязывает ему любые услуги. Голова у него набита всевозможными хитрыми проделками, он не верит ни в бога, ни в черта и, конечно же, любит золото, вино, женщин; ко всему тому он, негодяй, большой мастер бренчать на гитаре. Самое разлюбезное для него занятие – это пошататься по ярмарке. В белых брюках и в сорочке из домотканого полотна, с болтающимся у пояса кисетом, он слоняется туда-сюда, заводит, независимо от товара, разговоры с каждым продавцом, болтает, дурачится с ними, сыплет шутками-прибаутками, исподволь все больше подтрунивая над своим собеседником; по-базарному хохочет, вольничает, но на всякий случай постоянно таскает за собой преглуповатого Арлекина, чтоб в случае чего, – если разыграется какой угрожающий переполох, – сразу вместо себя подсунуть его, беднягу, в самую гущу сумятицы или даже потасовки, а самому незаметно отойти в сторонку. И уж как он оттуда, издали, насмеется-нахохочется, этот паршивец. Ненавистнее всего для него скука, и если ему нечем себя занять и хоть как-то позабавиться, он находит где-нибудь Доктора и начинает его с притворным интересом расспрашивать о тайнах природы или сокровенной сути вещей, а когда тот, придя в экстаз, пускается в напыщенное краснобайство, приляжет себе на бочок и только исподтишка похихикивает. Прислуживая Панталоне, он то спрячет от него колпак, то запихнет куда-то очки, то опрыскивает водою постель, то подсыпет перцу в печенье. Короче, такого слугу и заклятому врагу не пожелаешь.