355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гурам Дочанашвили » Только один человек » Текст книги (страница 28)
Только один человек
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:39

Текст книги "Только один человек"


Автор книги: Гурам Дочанашвили



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)

– О единое! Утром ты озаряешь землю, прогоняешь мрак, посылаешь лучи твои, и все кругом ликует. Люди вскакивают на ноги; ты подняло их; омывают члены свои, берут одежды; руки их воздеваются, прославляя восход твой. Вся земля принимается за свою работу. Твоей животворной силой, благотворимое, прозябает из земли всякое семя, взращенной тобой травою кормится скот. Птицы порхают над заводями, овевая взмахами крыльев твою пылающую душу; ты одариваешь нас радостью и блаженством – скот радуется; своему вольному поскоку, птица – полету. Припав к твоим стопам, мы молитвенно поем тебе славу, благословеннейшее... Ты горишь и сияешь, и все вокруг обретает жизнь. Все, на что ты взираешь, создано тобой. Ведь и сама Земля сотворена твоим жгучим желанием, о Солнце единое!

Но все-таки и Солнцу, и отражающему небо Нилу, и всему-всему на свете Уваншпта намного предпочитал свой дощатый безоконный домишко.

Там ждал его чистый и прохладный папирус; там, чуть ступив на прохладный земляной пол, он сразу же прикрывал дверь и, оказавшись средь бела дня во мраке, прямо с порога сбрасывал деревянные сандалии и тут же ощущал голыми ступнями вселяющую надежду твердь земли-прародительницы. Так он стоял и стоял в ожидании великого воспарения, но только где там...

Затем он бережно возжигал крохотный светильник и в его слабеньком мерцании устремлялся нетерпеливым взором к тайнику; верно, там пряталась, завернувшись в папирус, Майятити... В конце концов, набравшись смелости, он начинал со смущенным видом осторожно топтаться вокруг да около тайника, и мерещилось ли то ему или же правда что-то такое было, только вдруг до него доносился какой-то тихий-тихий, словно шелест, но вместе с тем очень нетерпеливый зов; тогда он опускался перед самым тайником на колени, разгребал землю и очень бережно доставал обеими руками свой свиток, после чего плотно усаживался на земляном полу, скрестив по-египетски ноги, развивал от колена до колена папирус и, обмакнув в черную краску тростниковую кисть, настороженно затихал. Уваншпта сидел, напряженно выпрямившись и осторожно возложив правую руку на край папируса, но глаза у него были опущены. Он сидел, весь замерев в оцепенении, ибо та великая мука, тот медленный огонь, что вечно сжигал его душу, должен был, если так будет угодно Провидению, вот-вот заняться пламенем, и ему, Уваншпта, предстояло вступить в единоборство с той сладостной словоподобной мукой, которая должна была вот-вот излиться из не знающих конца и края глубинных недр папируса, – ему предстояло всем существом своим вступить в схватку с некоей волшебной девой Майятити, – и он ждал.

Дощатая хибара стояла неподалеку от пирамиды, и до него смутно, но все-таки долетал глухой стук инструментов по обтесываемому камню, тяжелое сопение изнемогающих под непосильной ношей рабов, грозные, краткие, как точка, хлопки бичей – и все эти дикие согласные воспринимались Уваншпта как привычные, повседневные, ибо ведь его собственное существование было сродни рабству!

Теперь уже с опущенной головой, взволнованный, – не то слово, – обуянный трепетом искатель – тоже не то слово, – Уваншпта, весь пронизанный ледяной дрожью, жадно уставлялся всасывающим взглядом в раскрытое перед ним чудо; шло время, язвящее, как тернии, и вот – наконец-то! – проступали контуры уст Майятити, но что это были за уста! Рукой какого всемогущего чародея они были очерчены! О каком поцелуе, о каком лобзании можно было думать! – только бы легко провести пальцем от уголка до уголка этих овеянных тайной бледно-тенистых уст... Сердце Уваншпта захолонуло – к поверхности начала медленно всплывать она сама – волшебница Майятити, поначалу какое-то бестелесно-бледное существо, папирусная скиталица, но и... великая госпожа. Не красивая, нет, нечто гораздо, гораздо большее... Она всплывала мечтою, чудом.

А что у нее были за ланиты – ланиты, выведенные рукою искуснейшего сребочеканщика! А что за прозрачно-хрупкий, вот-вот, казалось, готовый сломаться, точеный нос с трепещущими ноздрями, спокойно втягивающий возвышенное и выдыхающий трудную, облеченную всеми полномочиями свободу. Но это только на первый взгляд, а так сама она – эх! – сама она была какая-то озабоченная этой свободой, какая-то скромно-горделивая и вместе с тем исполненная тихой грусти. И, бывало, взглянет на Уваншпта – о-ох какими – печальными, какими скорбными глазами... Глаза у нее были... Только гляди в них – и исходи в душе безмерной тоской. Это была смесь леса и звезд, Луны и соленых вод земли; зачатые меж пустыней и таинственными недрами, они стали впоследствии долей великого милосердия для Уваншпта и ему подобных; это были глаза, порой горящие необузданными страстями, порой несказанно прекрасные в своей величавой строгости, так что у охваченного дрожью их созерцателя подкатывал к пересохшему горлу тугой ком; и над этой парой бездонных сверхчудес вздымались строгими арками верхние веки, подтянутые к самым вискам.

Медленно, постепенно возникая из бездонных глубин папируса, эта волшебная дева, Майятити, представала наконец во всей своей полноте, приподнималась на самом папирусе на цыпочки и: «Ты любишь меня, Уваншпта?» Он низко потуплял голову: – «Очень люблю, Майятити». – «Больше, чем Нил?» У него перехватывало дыхание: «Больше, чем Нил, и больше всего, всего на свете, намного больше». Тут она, бывало, в задумчивости приподнимет руку: «А что я, Уваншпта?» – и – ах, как! – воззрится на него: «Всеобъемлющее единство всей сущей в мире красоты, многопеременчивая властительница.» А потом улыбнется, и ему, как песнопение, слышится: «Награжууу». Сначала она простирала к Уваншпта по-египетски прямыми движениями обе руки, потом, обратившись к постижению, принималась как-то странно, медленно кружить, с трудом обретая муками Уваншпта тайное обаяние; затем постепенно начинала шевелить каждой клеточкой своего чисто и мягко очерченного тела; пребывая вне движения, она была вся как бы перевита гласными звуками, а во время танца выводила смелыми движениями рук целые сонмы согласных; странный это был какой-то танец – словоподобный. И как же гибка была эта дева-предтеча, посредница владыки, где там воде или воздуху, – она принадлежала самому величайшему – Слову, и этот Уваншпта, страстно жаждавший слиться всем своим существом со всем необъятным миром и выразить все до сей поры сокрытое, объять небо и землю, увязаться за Солнцем и Луной, именно потому и вымаливал у папирусной девы Майятити все новые и новые, налитые могучей силой слова, что старых ему уже недоставало; и Майятити вытанцовывала перед ним тоже как-то совершенно по-новому, разбивая в танцевальной муке изощренными движениями гибкого тела согласные звуки надежно хранящимися в глубинах ее лона гласными, а Уваншпта, весь подпав ее власти, следуя за ней по пятам, водил из края в край длинно развернутого папируса кистью, обмакнутой в черные чернила, уподобившись в этой запертой каморке звездочету, потому что языков на свете – что галактик, и – ух! – таких изобильно неведомозвездных, и наш Уваншпта, охваченный буйной страстью открывателя, благодаря; неуемной подвижности не знавшей удержу Майятити, узревал всё новые и новые мерцания; так разве же можно было сравнить что-либо со счастьем тайком припадать к стопам этой дивной девы? Ах нет, ничего! Но однажды, совершенно неожиданно, сам фараон изъявил желание посмотреть на возводимую пирамиду и пожаловал с супругой и детьми, в сопровождении визирей и едва осмеливающейся дышать вооруженной опахалами свиты. И без того дрожащий от зноя воздух мощно сотрясло зычным голосом множества длинных труб. Уваншпта, отложив свиток в уголок дощатой хибары, поспешно выскочил навстречу фараону и, к своему немалому огорчению, увидел двигавшегося бок о бок с ним, – нет, вернее, не с ним, а с его щиколоткой, – возглашенного священным крокодила; фараон не соизволил войти в не оконченную строительством пирамиду, он только осмотрел ее снаружи, а когда смотр окончился, Уваншпта неожиданно увидел на месте своей хибары лишь груду дотлевающих досок – взор фараона нельзя было оскорбить видом столь невзрачной халупы, и ее, оказывается, по приказу того самого крокодила, спалили, а довольный ходом строительства фараон тем временем проронил в адрес Уваншпта слова одобрения, однако не услышал на них благодарного отклика и, удивленно обернувшись, увидел Уваншпта в каком-то страннолежачем положении. По велению фараона лишившегося чувств Уваншпта поспешно доставили во дворец, но усилия лекарей оказались тщетны – Уваншпта, не приходя в сознание, испустил дух.

Нет, Уваншпта не страшился быть сожженным на медленном огне, его, бедолагу, убило испепеление Майятити; ведь откуда же было знать несчастному, что «рукописи не горят», как это сказал много времени спустя один великий бумажных дел мастер. Если не верите, можете, чтоб убедиться воочию, взять в руки книгу «Повесть Петеисе III», выпущенную в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году издательством «Художественная литература», и, открыв ее на двести девятнадцатой странице, лично познакомиться с мыслями Хахапер-расенеба, которого в семейном кругу ласкательно называли Уваншпта: «О, если бы найти мне изречения неведомые, мысли необычные, слова новые, незнаемые, к которым не прибегали доныне, не схожие с теми, что произносили некогда предки! Я избавил бы тогда утробу свою от всего, чем полна она, освободился бы от слов, что говорили когда-то, ибо это лишь повторение реченного. Сказанное – уже сказано, и нечего похваляться последующим поколениям речами предков своих...

О, хоть бы ведал я нечто такое, чего не знают другие, что никогда еще не исходило из уст. Вымолвил бы я это и ответил бы сердцу своему. Рассказал бы я о страдании своем и облегчил бы от бремени его спину свою! Избавился бы я от слов, тяготящих меня, поведав сердцу тревогу свою, и ощутил бы я облегчение».

Вот так писал многократно упоминавшийся выше когдатошний Уваншпта тридцать девять веков назад, и мы читаем его по сей день, а вот его повелитель, какой-то там великий из великих фараон, увы, подкачал, не оказавшись вовеки здравым, невредимым и цветущим.

7

В благодатном старинном – времен детства – дворе трехэтажного дома стояло одинокое дерево, бук. Веснами на нем как-то очень неприметно проклевывались и распускались листочки; и в дождь он стоял себе тихо, и летний зной сносил терпеливо и спокойно; по осени же всякий раз как-то сам по себе оголялся, а по зимам вы бы его, по-сиротски отчужденного, и вовсе не приметили... Но Вано чем дальше, тем все больше привязывался вот именно к этому одинокому дворовому дереву; он любил этот бук больше всех других растений – какой-то уж очень он был надежный, ему всегда можно было довериться.

Впервые он нашел для себя этот дворовый бук и ощутил его как нечто родное, когда из дому ушел отец; мать к тому времени была уже замужем за другим, и у Вано осталась одна только тетя. Это была прекрасная женщина старого поколения; действительно, врач по призванию, истинная целительница; незамужняя, она, однако, вела всегда скромный и порядочный образ жизни и только все непременно хлопотала вокруг Вано, потому что от всей души любила этого брошенного ребенка. Раньше они жили рядом, но она велела рабочим разобрать толстую стену. Зарабатывала тетя прилично, и жить они жили вроде бы неплохо, помогал и отец, но какая помощь способна утешить печаль покинутого ребенка... Стесняясь тети, Вано таил свое горе в себе, и только по воскресеньям наставал для него праздник: отец с утра брал его из дому, который ему осточертел, водил по тирам, аттракционам, то и дело клал ему на голову руку.

Затем их ждал обед из многих разных блюд в ресторане – странно, отец любил плотно, обильно покушать, но вместе с тем имел утонченный вкус. Он ел так аппетитно, что заражал своим аппетитом и Вано. А дальше, пожелай мальчик пойти в кино, в цирк, в театр или покататься на бывшей еще тогда редкостью машине, – пожалуйста, все было к его услугам; но с наступлением сумерек отец подводил его к калитке, крепко целовал в обе щеки и, легонько, ласково подтолкнув в плечо, уходил, а Вано, так же как это было в первый день по уходе отца, шел с подступавшими к глазам слезами к дворовому буку и, крепко обхватив его руками, попеременно прикладывался к его прохладной, грубой коре только что целованными щеками, как бы впитывая в себя исходящие от этого бессловесного друга выносливость, мужество, стойкость, что-то успокоительное и ободряющее; пареньку было восемь лет.

Когда отецшел в первый раз, Вано бросился на пол и что-то во все горло орал окрашенной в коричневый цвет доске, отчаянно колотя руками и ногами, а когда его попробовали успокоить и обласкать, он окончательно взбесился, вскочил и бросился из комнаты сам не зная куда. Во дворе он невзначай налетел на что-то твердое и уже остервенело занес для удара маленький кулачок, но это, оказывается, было дерево – особняком стоящий во дворе одинокий бук, – и мальчик опустил руку; было ли то разделенное чувство сиротства или еще что, только он изо всех своих детских сил обхватил ствол руками и, сжимая его в объятиях, замер, чуть слышно всхлипывая. И тут тетя сказала соседям: «Оставьте, прошу вас, его одного, пусть постоит, поплачет»; а вот будущий Шах Аббас Первый, как раз тоже восьмилетним, однажды во время охоты сбился с дороги в пустынном лесу – его понесла смертельно перепуганная породистая лошадка.

Наследника престола сызмальства приучали джигитовать, пользоваться луком и стрелами, метать копья, искусно владеть мечом; нередко брали мальчика и на охоту, где его, разумеется, сопровождали опытные егери; но однажды – дело было под вечер, – когда все, затаив дыхание, настороженно ждали появления зверя, которого вот-вот должна была выгнать из чащи гончая свора, ползшая по извилистой тропке насыщенная ядом ииркола, навострившись ужалить Аббаса, неприметно для всех обвилась вокруг задней ноги его коня; пораженный укусом конь рванул с места и так стремительное понесся куда-то вдаль, что когда охваченные в равной мере гневом и тревогой охотники, кое-как очухавшись, пустились вдогонку, скакуна уже и след простыл; и без того горячий, норовистый, он подстегнутый страхом, а может, и надеждой избавиться от грозящей беды, несся вперед с утроенной силой. Вылупленноогромноглазый, с хлопьями пены на губах, он несся вихрем, ощущая обвившую его заднюю ногу злобную тварь, которая билась хвостом оземь и, отчаянно сжимая с досады кольцами ногу коня, тщетно силилась вползти повыше и приблизиться к Аббасу – в будущем знаменитому шаху, стяжавшему громкую славу своим вероломством и кровожадностью, а пока что безгрешному – как то и свойственно детству – ребенку, который, прильнув всем телом к конской спине, впился в гриву не только пальцами, но и зубами; но вот конь взвился в темноте на дыбы, и мальчик мягко свалился в мох, все еще сжимая в пальцах и в зубах клочья конской гривы; а пока он с дрожью тяжело переводил дух, лежа во мху, лес вбирал в себя постепенно стихающий конский топот, – это все дальше уходил обреченный конь, в спину которому, когда он в конце концов рухнет где-то наземь, именно в эту опроставшуюся от Аббаса спину и вонзит остервенело свои омоченные ядом желто-белые зубы всползшая по ноге змея; а мальчуган Аббас тем временем с удовольствием отлеживался на застилающем ужас мху, ощущая, будто он погружается в некое неизведанное блаженство. Только будто ли? Нет, он и в самом деле медленно погружался в бездонную топь, отвратительно клейкое грязно-зеленое чрево которой, затянутое поверху мхом, мерцая едкой желтизной, злобно всасывало, затягивало его куда-то, где склизская хлябь и пиявки. Беспощадно обреченный пучине расползавшимся над ним мхом, ребенок, извиваясь всем телом, тщетно пытался освободиться от впившихся в него зеленовато-мягких клещей, но тонкие его запястья увязали в трясине, а один из дорогих чувяков остался подо мхом; он даже кричать уже не мог, потеряв голос; тело его сплошь облепили пиявки, которые все более раздувались, с неспешной жадностью впивая его застывшую от смертного озноба кровь, а мозги в голове у него хлюпали, раздавленные сильной и твердой, как железо, наглой лапищей страха; ему уже вот-вот оставалось отдаться тому неведомому, что должно было где-то в глубинах прижать его к своей грязной, тинистой груди, когда вдруг его искореженные пальцы наткнулись в этой слизистой жиже на что-то схожее на ощупь с притаившейся подо мхом иирколой; он с надеждой ухватился за это что-то твердое и стал с трудом влачить свое спасаемое тело к ближнему дереву, доверчиво перебирая руками по чему-то тому, что оказалось древесным корнем; на краю трясины покорно стоял одинокий бук, дерево, которое именно этим корнем всасывало застоявшуюся вонючую жижу, а затем с мукой пропускало ее через свое чистое древесное нутро, чтоб подать очищенную животворную влагу своим непорочным листьям и буковым орешкам; что-то сложное и таинственное происходило в этом ладном, окруженном грубой корой спокойном теле, за один из извилистых корней которого, такой верный, надежный и так послушно дающийся в руки, с великой надеждой цеплялся, кое-как продвигаясь вперед, облепленный грязью ребенок Аббас; и когда он выбрался наконец из трясины и ступил на великую землю, твердо зная, что спасен милостью этого благодатного дерева, то, шатаясь, подошел к нему и, весь осклизлый, усеянный пиявками, обхватил руками его мощный прохладный стан. Долго простоял так Аббас, истекая безгрешной кровью, в обнимку с этим вскормленником земли, прильнув щекою к своему спасителю и приникая частыми поцелуями к его шероховатой коре, о которую в кровь исцарапал губы, нос, подбородок. Он словно стремился срастись с этим буком, однако ему хотелось еще чего-то, большего, и он понял, понял: ведь только одна его голая ступня ощущала беспредельное тепло земли... и он сбросил этой своей, голой ступней со второй ноги ушитый сапфирами чувяк, и теперь уже обеими ногами впитывал исходящую от земли несравненную благодать, стоя так, в обнимку с ее бессловесным отпрыском и признательно прильнув к нему всем телом, так что когда его отыскали люди с факелами, он даже не обернулся в их сторону – ему вовсе не хотелось возвращаться в свой пышный дворец.

Однако, со временем, год от году, золото, серебро, драгоценные каменья и еще кое-что, как вы сами понимаете...

8

Но однажды Майя исчезла на долгое время, сказав как-то, правда, загодя:

– Я больше не хочу.

– Чего не хочешь?

– А твойства.

Вано растерялся:

– Что это еще за твойство...

– А то, что не хочу я больше быть твоей.

И исчезла.

Душа этого Вано, как-то безотчетно для него самого, удваивалась согласными: ибо он-то ведь так или иначе принадлежал природе, а природа в своих четких проявлениях – будь то гром, шелест деревьев, шум воды, ну и что бы еще там ни было,– выражает свою душу согласными. Что без Майи ему было никак нельзя, он это отлично понимал, но поначалу, хоть и встревоженный, обнадеживал себя мыслью, что не больно-то красива его бывшая владычица: «Ничего, куда ей деваться, заявится».

Но Майи-предтечи все было не видать.

Что за странное у нее, однако, было имя – одна согласная и целых три гласных, без которых невозможно разбавить сухие звуки; а ее все не было и не было, и он тоскливо и беспомощно взирал на кое-как накорябанные затрепанные единства, ободряя себя мыслью, что на свете существует подобие моста такого рода, такой самый сподручный исполнитель, как дефис, а уж относительно тире и говорить нечего, чего только оно, надежное из надежных, не связывало! Или взять хотя бы многоточие – полная тебе воля, полная свобода, да и только, – валяй, ставь, где ни попадя...

А эта взбалмошная регулировщица Майя так и не казала носу, и Вано, совсем оплошав, все только о ней и думал, она постоянно стояла у него перед глазами, но только бессловесная и недвижимая; несчастный готов был головой о стенку биться, и если не бился, то только потому, что и на стенке ему смутно рисовался ее образ. Зло и упрямо думал он о своей Майе, которая где только, бывало, ему не встречалась, чтоб принести облегчение, уврачевать,

///// Здесь в исходной бумажной книге не хватает листа./////

цать, романтически... сверкал на солнце пистолет дуэлянта Жана, поблескивал на солнце эполет дуэлянта Генрикио... Они выстрелили друг в друга... Горячая пуля Жана чуть не свалила его же секунданта – именно у его ног выщербила горячая пуля гравий; а граф – Генрикио – где-то далеко в лесу сбил с ветки – много выше головы Жана – пичугу. Прием? Да нет же, нет, отнюдь, пустяк – все это вышло просто так и было мило и грациозно. Все пули просвистели мимо – соперники остались невредимыми, а вкупе с ними секундант. Кошмары, мучившие в ночных потемках Жана, не сбылись – рок сохранил отважным жизнь. Все завершилось идиллично и было крайне романтично.

А Жан в тот же вечер плаксиво мямлил: «Ты тогда так прошла мимо меня, Майягрет! Ни кивка, ни реверанса!» А по всему краю, по всей провинции только и было разговору, что о двух сорвиголовах – Жане и Генрикио; имена их не сходили с уст. Кто восхищался ими прямо и открыто, кто иносказательно, а сами герои распили, на романтический лад, пенное шампанское...

А ты, Майягрет! Ты ушла в дом эрцгерцога: дуэль тех двоих возвысила тебя в его глазах, придав тебе величавости, красоты, изящества. Тем и закончилась жановско-майягрет-эрцгерцогско-генрикианская история любви.

Вот и все.

Да, да, этому Вано только и было до шуточек...

9

Какие там, право, шутки, когда душа у него горела огнем, ее словно рвали раскаленными клещами: то, что владыка показал ему свою широкую спину, – это было еще с полгоря, хуже, что и предтечи-посредницы все не было видно. А чтоб приблизиться к владыке, надо было не просто, подобно Жану, опуститься перед Майей на колени, а пасть ей в ноги с горячей мольбой о спасении; и все-таки, что это за боль, рожденная в огне согласных, – быть без Майи! И где же было искать тот спасительный бальзам, что несла она в себе. Правда, он тешил себя мыслью, что не бывает положения, из которого бы не было выхода, но нет, не верилось ему ни в какое снадобье – безнадежность каленым железом жгла его душу, а между мозгами и сердцем – в глотке – застрял грубый шероховатый ком. И каким же безобидным казалось ему выражение – «не находит себе места», – не места, а самого воздуха он для себя не находил; истерзанную душу невыносимо теснило, на тело давила огромная, вот-вот готовая расплющить в лепешку каменная глыба... Зареветь? – нет, слезы бы тут не помогли: слезливых владыка и близко к себе не подпускал. Отхлестать самого себя по лицу? Ну уж! Хотя в этом он, пожалуй, нашел бы облегчение, облегчение именно от того, что так сильно его мучило, ибо ведь Шах-Аббас, убийца хорошего сына, должен же был с помощью Вано почувствовать какое-то облегчение, ну хоть нечто схожее с облегчением, но как, каким образом, – до этого Вано не мог додуматься, коль скоро не в силах был проникнуть в зловонные углы темной души и до конца ее постигнуть, потому что владыки так до сих пор и не было нигде видно. Не орать же было просто во всю глотку: «Зло – это плохо, а добро – это хорошо», для всего этого надо было ощутить легшую на голову руку владыки, но... К тому же еще этот город, с виду будто бы охваченный лихорадочным движением, несущий в себе заряд высокого напряжения, а по сути, для человека определенного ремесла, вялый, косный, заледенелый, отравленный терпкой горечью выхлопных газов, подстриженногазонный, с чахлыми, как пасынки, деревьями и загаженной рекой, весь пронизанный скрежетом разного рода тормозов, напоказ чисто выметенный и стелющий под ноги один только голый асфальт, словно опечатавший и подмявший под себя, подобно угнетателю, отведенную нам малую толику земли... И вот этот Вано, пустившись на поиски своей толики счастья, где бы то оно ни было, ощутил его ступнями, да, именно ступнями, когда остановился, запыхавшись, подле приютившейся окрай леса высоко горной деревушки, куда он добрался с большим трудом; теперь он негодовал на себя в душе, поражаясь, как это ему раньше не пришло в голову, что, коли уж Майя запропастилась где-то у черта на куличках, то и ему самому тоже следовало податься куда-то подальше, и сердце его не просто потянулось к этой деревушке, но заставило его мчаться к ней сломя голову, со всех ног, не переводя дыхания. И впрямь местечко это никак нельзя было бы назвать каким-то затерянным или отчужденным, напротив, оно так к себе и располагало. Это было как раз то, что нужно. Кое-где тут еще лежал снег, и по ночам здоровый, ядреный, чуть пощипывающий морозцем воздух, пронизанный светом луны, был кристально чист. Ах, что это была за деревушка – с деревянными и кирпичными домишками! И хоть над ними постоянно курился дымок, Вано почувствовал себя здесь в какой-то настоящей, незакопченной действительности; он неспешно дошел до перекрестка и принялся медленно кружить на месте в ожидании своей женщины, любопытствуя в душе, откуда она ему будет пожалована: здесь сходились четыре дороги, две – перед ним и за его спиной —асфальтированные, третья проселком вела в низинку, где почему-то лежало много снега, и еще одна – тропка – всползала к раскинувшемуся на горе лесу; проследив взором вверх, он с удивлением приметил какой-то мерцающий почти у самой вершины свет – непонятно, что и почему там посверкивало, знать бы, что это могло быть? Можно было подумать, что это звезда, если бы не сверкало чуть пониже вершины... Вано все еще в недоумении приглядывался, когда вдруг услышал чьи-то шаги и быстро обернулся: к нему приближалась женщина, ростом с его Майю, да и по облику! тоже как будто бы... Он бросился навстречу, но женщина, опасливо приподняв одно плечо, прошла мимо; опешивший Вано проводил ее растерянным взглядом... Вспомнив о непонятном светоче, он вновь глянул вверх, потом обернулся... В его сторону по крутому подъему двигалось что-то черное, широкое и высокое, и хотя это что-то было не совсем похоже на Майю, у него вдруг екнуло сердце – сердце ему всегда говорило больше, чем глаза, – и он бросился вниз по спуску, но поскользнулся на наледи и, с трудом удержавшись на ногах, стал ступать осторожно, чувствуя, как каждый шаг отдается в ребрах; а тот кто-то продолжал медленно, тяжело, но упорно продвигаться ему навстречу, и теперь, разглядев его получше, Вано оцепенел от растерянности; этот бредущий по снегу, пошатываясь от усталости, некто в бурке и надвинутой на самые брови папахе, да еще в толстой шали, повязанной под самые глаза, по виду был совершенным разбойником, а дело-то шло к ночи... хорошо, хоть глаза остались видны, и глаза эти лучились таким поразительным светом – они ему улыбались, ах, да это же была Майя!

– Не узнал, парень?

Голос у нее был и чужой, и вместе с тем знакомый – он едва просачивался сквозь прикрывавший губы толстый платок. Вано приглядывался к ней с недоверием, а она заглянула ему в глаза и говорит:

– Устала я, подойди...

Он подошел, обнял ее одной рукой поверх бурки за спину, пригнулся к ней, а затем выпрямился, уже держа ее на руках. Так-то оно так, но:

– Во что это ты вырядилась? Что на себя нацепила?

– Я тебе больше не нравлюсь? – спросила она очень огорченно – дурачилась, конечно. Но этот божий агнец Вано попался на удочку:

– Как нет, нравишься! – заверил он ее от чистого сердца.

– Ии... – что куда хуже, она подмешала в свой хорошо отработанный голос нотки, предваряющие рыдание: – ии... не любишь меня больше?

– Да-а... А как же!

– Тогда сперва возьми меня на дорогу.

– На какую дорогу...

– Наверх.

Он с трудом тронулся с места – хоть это и Майя была у него на руках, но подъем есть подъем...

Из-под платка... снова послышался приглушенный, как будто не совсем голос... Короче, она проказничала...

– Тебя-то как звать? Совсем позабыла...

Теперь он отчетливо понял – над ним подшучивают... и вроде бы поддержал шутливый тон:

– Меняа? Рамаз.

– Ах даа, Вано!

Как бы ее перещеголял... Как бы не так! Не из таковских она была. Вот этот Вано через силу тащился в гору, а она, Майя, уютно устроившись у него на руках, без умолку тараторила:

– Правда, ты вот сказал Рамаз, и я вспомнила: не становись ты стихоплетом, парень, поэтом не становись. На кой ляд сдалась тебе эта рифма! знаешь ведь, какая это страшная штука?! – затянет так, что и не почуешь. Ты же ведь умный и... – шутила она,шутила! – Ты должен загодя наладиться быть осторожным. Я кстати припомнила, как этот Рамаз сбил с панталыку одного поэта. Рассказать?

– Как...

– А вот как, Вано. Один поэт как-то в обществе заметил, что на «р», мол, начинается множество имен, и давай перечислять. Набрал уже было целый ворох, да только под конец вдруг допустил ошибку. Ты не устал, а?

– Неетхх...

– Так вот, значит, он и говорит, что на «р», мол, столько имен, уйма: Ричард, Ростом, Ражден, Рапиел, Ростеван, Рамаз, ээ, Рамаз, да, Рамаз, Тамаз, Тадеоз, Тандила... и пошел и пошел. Кумекаешь?

– Даа..

– Воот таак перечислял, перечислял... и откуда куда его занесло. Чуешь? Это не иначе, как рифма ввела его в ошибку, заставив все сыпать и сыпать именами. Теперь ты видишь?

– Даа...

– Видишь или слышишь...

– Слышу, хуух, слышу.

– Не притомился ли чуток-с?

Ну и глупости же она молола...

– Не-етхх.

– Знай, парень, я тебе только добра желаю, потому и говорю: не становись поэтом, не жертвуй себя рифме, не гонись за ней, это очень трудно. Разве я не при тебе? – такая легкая...

Даа, уж, легче некуда... Он уже и думать позабыл об асфальте, когда к своей великой радости ступил на широкую дорогу: теперь появилась надежда, что Майя попросит опустить ее на землю. Да не тут-то было.

– Зайдем ненадолго в лес, а? – попросила она.

Кое-как он дотащился до леса...

– Теперь спусти меня.

Он с трудом опустил ее, закутанную в бурку, на землю и, вконец обессилевший, сам чуть не рухнул на нее.

С трудом разогнул спину.

– А теперь вон туда пройди.

Голос Майи прозвучал громко и требовательно.

– Куда туда... куда...

Он едва переводил дух.

– К нему...

– К кому... к нему...

Майя встала, глаза ее полыхали черным огнем. Выпростав из-под бурки руку, она повернула своего Вано в другую сторонущ и сказала, подтолкнув его в плечо:

– Иди вон к тому дереву.

Это был бук.

Это был покорно и твердо стоявший бук, дерево. Через силу доплелся до него Вано, и поскольку его отяжелевшее тело так и клонило к земле, он припал к этому – хоть и чужому – безлистому дереву, обхватил его руками и, крепко прижавшись к нему всем телом, с благодарностью ощутил, что этот бук как-то ему знаком, более того: он показался ему совсем родным; интересно, и деревьям тоже свойственно переселение душ? Но что нужно было здесь тому милосердному дворовому буку... Изнемогший и умиротворенный, впитывал Вано взаимнопередающуюся, прекрасную, тихую ласку. Бук стоял в эту зимнюю пору голый, без листьев, но когда Вано некоторое время поглядел на него, он даже, будто отогревшись, выпустил листочки; потом Вано вновь приложился к нему захолодевшей щекой – интересно, откуда же исходит это милосердие, эта необъятная, безмерная доброта? И вдруг Вано понял, понял – сам взрощенный землей, он обнимал пригревшего его непорочного вскормленника благодатной матери-земли, вбирая от него ласковое тепло той же земли. Но что же такое была эта самая земля, надежная, незыблемая кариатида природы и человека – все держалось ею, благостной: вода, воздух и даже любовь, если она хоть где-то существовала. Вано стоял голыми ступнями на этой промерзшей благостной тверди, вовсе и не помня, когда он снял обувь и носки, и, несмотря на зимнюю пору, все ж таки ощущал затаившееся где-то в ее глубинах тепло; и вот именно здесь, сейчас, ему открылось самое главное, самое для него важное: он ясно понял, что только и только эта бескрайняя, вездесущая земля была верховной владычицей всея прозы; пусть даже она, земля, и перекрыта местами асфальтом и прочей всякой чертовщиной, ты должен уметь найти, отыскать ее и, будь то зимой или летом, вот так ощутить ступнями, чтоб надежно подобно этому буку, взрастить свои думы и муки; и понял он, понял: престарелый шах, этот жестокий и коварный проходимец на троне, ступая по дорогим коврам, позабывший землю-матушку, должен был, облачившись на закате дней своих в жалкие рубища, в эти дни смирения и покаяния так, воот именно таак, подойти к буку, дереву, стать под ним на землю босыми ступнями, и, припав к нему, как когда-то в далеком детстве, с мольбой о спасении, обнять обагренными кровью руками этого милосердного вскормленника земли, это благодатное дерево. До краев исполненный благодарности, Вано обернулся и, в лихорадочном нетерпении, бросился к своей женщине; а она уже широко раскинула на опушке леса бурку, отбросила в сторону папаху и как ни в чем не бывало – это в самую-то зиму, – прилегла на бочок, даже распустив на груди теплую шаль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю