Текст книги "Только один человек"
Автор книги: Гурам Дочанашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)
– Но откуда вы знаете Нигерию? – в лоб задает ему вопрос Руководитель, и мне кажется, что он поймал нашего респондента на слове, но тот, без малейшей заминки, отвечает:
– В Нигерии, любезнейший, есть три отличных писателя – Шийонка, Чинуа Ачебе и Габриель О'Хара.
Не-ет, с ним можно офонареть. И хотя Руководитель не кидает на меня больше грозных взглядов, даже более того – нарочито отводит от меня глаза, я чувствую, что он до предела разъярен, и мне снова вспоминается ужасающее слово «низлаборантили». А Человек как ни в чем не бывало продолжает:
– Быть читателем – это само по себе чудо, ведь именно читатель, а не кто другой, может уместиться в и без того тесном спальном мешке между двумя влюбленными и совершенно не быть лишним! Но и этого мало – ты не только не лишний, ты просто необходим, потому что этого пожелал автор.
– Чего пожелал? – вконец балдеет Руководитель.
– Чтоб ты находился в мешке.
– Но почему?
– Потому что ему так написалось, – разъясняет респондент.
И продолжает:
13
– Есть нечто общее между винопитием и чтением, потому, мне кажется, что и там и тут мы обретаем так называемую свободу личности, но только в первом случае – это омерзительная расхлябанность, порожденная чувством безответственности, в то время как истинная свобода всегда плод отваги, мудрости и многоопытности, такая свобода беспредельно возвышает, понятно? Ах, с каким бы наслаждением я запер в своем карцере-люкс пьянчуг с их однобокой жаждой свободы, а следом за ними – крупных торговых дельцов, воротил, – не мелкоту, не торгашей, нет, а именно крупных, тузов, и, знаете, почему? Потому что, признаться, очень уж я их люблю и всем сердцем жалею. Не надо, не считайте их счастливцами, а главное – не завидуйте им, друзья мои: как бы высоко ни задирали они нос, как бы ни кичились и ни чванились, каждый день их жестоко отравлен, потому что есть такой краткий миг, такая ускользающая секунда перед самым сном, когда каждый из нас без прикрас видит собственное «я». Не зарьтесь на их изысканные блюда и редкие напитки, ведь, нажравшись доотвала деликатесов, они смутно, даже не отдавая себе в том отчета, мечтают о ломте хлеба с луком. Мы вот, читатели, и не завидуем вовсе их богатству, ибо Дон Кихот реальнее любых самых драгоценных побрякушек и всяких там шкафов-мафов, потому что он – идеален... И уж скажу заодно, коль к слову пришлось, никаким физикам в жизни не создать перпетуум мобиле, а вот литература его уже создала – это как раз и есть «Дон Кихот». И не потому что литературе это проще, а потому, что у нее больше возможностей, чем у миллиона всякого рода лабораторий и установок, вместе взятых. Да, так вернусь к тому, о чем я давеча говорил. Этих самых крупных воротил я бы заставил в своем карцере начинать с азов. И вовсе не потому, что они ничего не знают – все дело в последовательности, в методике. И оставались бы они у меня взаперти до той поры, пока бы при чтении «Рассказа маленькой косули» им не стали приходить в голову более важные и существенные мысли, нежели мысль о косульем шашлыке... И не подумайте, что меня не заботила финансовая сторона дела – наряду с досаафовскими и всякими прочими членскими взносами, я бы взымал в пользу карцера-люкс, разумеется, только действительно на вполне добровольных началах, – рублевку в месяц. В общем, этот не так уж много – бутылка плохонького вина в месяц – пара пустяков для грузина! И познали бы эти люди наконец настоящих великих писателей...
– Да, но, во-первых, откуда вам знать, – прерывает его Руководитель, – какой писатель велик и какой нет? Чтобы удостовериться в этом, потребны иной раз века и века.
– Оо, это действительно хороший вопрос! Интерес ваш вполне оправдан, и я сейчас же вам все объясню. Только с чего бы это начать... Само собой разумеется, есть произведения, лишенные жизни и бесцветные, с такими же бескровными и блеклыми персонажами, как и сами их создатели, и, конечно же, с таких, как говорится, и взятки гладки, что с них возьмешь? Они так же никому не нужны как, скажем... подскажи-ка какое-нибудь сравнение позабористей, Клим... «Ну-у, как здоровенному мужику – гинеколог». Да ну тебя совсем, Клим, придумал тоже! Конечно, как и везде, среди писателей тоже встречаются спекулянты, любители легкой наживы, которые без особого риска охотятся на мелкого зверя с ценной шкуркой, и таких водится немало, самых разнообразных; но если ты прожженный читатель, то всегда поймешь, какая тема трудней и какая выигрышней. Существуют еще сочинители из категории, так сказать, мужей размеренной смелости, сходных с укротителем, что сует голову в пасть дрессированному льву. Существуют, правда, и другого сорта укротители: эти заставляют прыгать сквозь кольцо маленьких кудрявых собачонок, украшенных пышными бантами. Однако есть среди укротителей и подлинные рыцари отваги. Объездить волка просто невозможно, но хотя бы поймать его за хвост – тоже дело, и дело много потруднее, чем сунуть голову в львиную пасть. И что с того, что отважившийся схватиться с волком ходит порой в изодранных нищенских отрепьях и сносит долю изгоя, а собачий укротитель щеголяет в великолепном доломане бравого гусара! Но если вас интересует лично мой идеал писателя, скажу, что это – оседлавший волка нищий с орлом на плече – ведь и орел, сказывают, тоже не поддается дрессировке. А под конец добавлю, что великий писатель – это писатель, создающий великие произведения.
– И, во-вторых, – снова прерывает его уже злой на весь свет Руководитель, – откуда вам знать, какое произведение относится к великим и какое нет?
– Да видите ли, мой милый, – как-то странно улыбается ему респондент, – у меня имеется свой редкостный индикатор, с которым не сравниться ни одному самому точному прибору: довольно мне прочитать что-нибудь действительно стоящее, будь то целое произведение или, пусть, всего лишь один эпитет, сравнение, повторяю, если это действительно что-нибудь очень хорошее, по-настоящему стоящее, у меня тотчас левая рука – от запястья до локтя – покрывается гусиной кожей. Что, не верите? – Закатав рукав сорочки, респондент произносит: «Дон Кихот» – и показывает руку. И, ей-ей, что правда – правда: она покрылась пупырышками...
– И вот еще, например, что, – переходит к следующему вопросу Руководитель: – Мне совершенно непонятно, каким принципом вы руководствуетесь при перечислении писателей или тех женщин, которых вы якобы любили: придерживаетесь ли вы хронологии или алфавитного порядка, а?
– О небо! Что это он сказал! – с треском шлепает себя по лбу ладонью респондент, – откуда – куда, где любовь и где алфавит... что ж это за такой поздравляемый, а, Клим?
– Да его надо качать, как олимпийского чемпиона! – отвечает Клим.
– По меньшей мере, попрошу вежливости, – выходит из себя Руководитель. – Осточертели вы, в конце-то концов, с этой своей литературой, если на то пошло, мне тоже есть чем вас удивить, а ну-ка, скажите, что вам известно по моей специальности, назовите хотя бы самых блестящих ее представителей. Ну, говорите же, кто были Эмиль Дургхайм и Макс Вебер, или Парсонс и Мертон, или что вы слышали о Парето и фон Визе, – входит в раж Руководитель. Я ликую. – Далее: кто были Шепанский, Беккер, Питирим Сорокин?
– Хорошо, согласен, отложим литературу в сторону, – говорит респондент. – Однако вы совсем забыли, что я не литературовед, а фотограф. Так вот, я тоже могу перечислить целый ряд известнейших корифеев фотографии. Что вы слышали, к примеру, о великом Луи Дагере или что скажете о достижениях Карла Цейса и Иоффе; какова, если вы знаете, связь между фотографией и полиграфией, и, ну-ка-те, что изобрел Эрнст Лейтц? Какая нужна выдержка при фотографировании, скажем, вот в такую погоду и какого вы мнения о Максе Альперте? Или какие работы Родченко, Микулина и Оцупа вам более всего нравятся... – и вкрадчиво: – аа?
Тут Руководитель уже в пятый раз бросает на меня грозный взгляд. О-ох, ну и словечко же «низлаборантили»!
– И все-таки, все-таки я вынужден сказать вам правду, – пригорюнившись, говорит, глядя на Руководителя, респондент: – я и сам не очень-то верю в реальность своих карцеров-люкс, и не потому, что они не стоят того, нет! Да и то тоже ложь, будто бы много всего и всякого пережив, перестаешь бояться смерти, – напротив тогда еще труднее расставаться с жизнью! Но одно для тебя несомненно: ты прожил полную жизнь, исходил вдоль и поперек землю, вдосталь всего навидался. Разумеется, и всякий подобный мне тоже бессилен перед смертью, но он хоть может сказать на смертном одре: «Эх, и хороша же ты была, черт тебя возьми!» Правда, такой вот, как вы, здоровяк-мужчина, может злорадно спросить: «Что, жизнь или литература?», в ответ на что я бы, если это вам интересно, сказал...
– Так что бы вы сказали? – спрашивает окончательно ошалевший Руководитель.
– Я бы сказал вам: «А разве не все равно?»
– Вы неподражаемы, маэстро! – восторгается Клим, а респондент продолжает:
– Я все же старался не дать вам, поздравляемые, до конца почувствовать мое превосходство и, щадя вас, не сказал ни слова о поэзии. А ведь наша крохотная Грузия – одна из величайших и могущественных держав на поэтической карте мира...
– Поэзия, подумаешь, поэзия, – кривится Руководитель. Лицо его уже пошло багровыми пятнами.
«На улице упал ребенок, в пыль...» [20]20
Строка из стихотворения народного поэта Грузии Галактиона Табидзе (1892—1959).
[Закрыть]– шепчет респондент, – что может быть ужаснее, таинственнее этого...
– Упал, упал, ну и что с того, что упал, эка невидаль, кто из нас не падал в детстве, но с помощью положительных прохожих мы вновь поднимались на ноги.
– Боже праведный, что это он говорит! – воздевает руки к потолку респондент. – Ты слышишь, Клим? Да еще как ужасно все растолковал, господи... – И спрашивает взволнованно: – А вы бы не могли еще разок снова повторить все это?
– А почему бы и нет? – не сдается Руководитель. Какой же он все-таки непоколебимо стойкий и бесстрашный...
– Клим, умоляю тебя, Клим, беги в двадцать третий номер, к Вано, если его дома не будет, вот мой паспорт, возьми и оставь там в залог кому-нибудь, может, они одолжат нам магнитофон, мы только запишем быстренько эту фразу и тут же вернем; лети, Клим, вот тебе паспорт, – он невероятно возбужден, что, однако, не лишает его чувства юмора: – Полцарства за магнитофон, Клим! Это что же такое он сказал, боже ты мой, с помощью, мол, положительных прохожих... Ну, мчись же, мчись...
– Напрасно вы его беспокоите, – говорит Руководитель с дрожью в голосе, – мы уходим.
Он поднимается, я тоже встаю, и мы идем к двери, подтягиваем галстуки, облачаемся в пальто, респондент же, – он в одной сорочке – до хрипоты надрывая горло, упрашивает нас остаться; но Руководитель верен себе – он твердой рукой берется за ручку, уже в шестой раз обдав меня грозным взглядом; респондент же – вот наглец! – теперь предлагает нам сняться: «Дорогие мои, тогда хоть сфотографируйтесь – это будет непреходящим шедевром моей коллекции: Аурелиано-толстый, до того как он вовсю раздался, и полковник Джанджакомо Семинарио, вместе, на одном фото!»
Руководитель взбешен, он грубо отстраняет обратившегося в воплощенную мольбу Человека, – который уже направил на нас свой трехногий аппарат и бросился к столу за пленкой, – и, сжав ему, словно клещами, своими железными пальцами запястья, кричит вне себя: «Мы не желаем, вы слышите, не желаем!» У Человека, который страсть как любил литературу, искажается от боли лицо, и пленка падает обратно на стол, а я и Руководитель, – нет, сначала Руководитель, а затем я, – выходим на улицу; Человек поспешает за нами с аппаратом в руке, только это, конечно, не громоздкий аппарат с треногой, а какой-то заурядный «ФЭД»-ик, то ли «Зоркий», – как их там еще называют, – нацеливая его на нас. Руководитель, подняв воротник пальто, прячет в нем лицо, а я, впав в оцепенение, стою с повешенными руками и вот-вот раззеваюсь от тревожного волнения; Руководитель меж тем спешит к кирпичной стене и почти вплотную притирается к ней лицом, да так и застывает с поднятыми руками; лицо у него по скулы погружено в воротник, и он тщетно силится левой рукой нацепить свои темные очки. Человек же, который и так далее, зовет Клима; Клим, естественно, тут как тут; Человек протягивает ему аппарат, а сам хватает за плечи Руководителя и тормошит его, пытаясь повернуть его к себе лицом – как бы не так, думаю я про себя, одному только поражаясь, почему это мой здоровяк-Руководитель, этот истый атлет, да притом еще до крайности разъяренный, не развернется и не двинет его в челюсть, не смекая поначалу, что совершенно недопустимо средь бела дня, да еще посреди улицы, вступать в потасовку с респондентом, как бы он тебя ни довел, потому что это будет уличный инцидент, а кому, спрашивается, это нужно, пусть бы даже респондент оказался стоящим на учете шизиком, ведь до чего же может дойти дело, если раздавать направо и налево затрещины всем сумасшедшим или придуркам; а респондент все продолжает тормошить Руководителя за плечи, и хоть улочка невелика, все же успело собраться двое-трое прохожих, да и из окон стали выглядывать люди; хорошо же мы, верно, выглядим со стороны: 1) атлет в солнцезащитных очках, приникший лицом к стене с поднятыми вверх руками; 2) Человек, в одной сорочке – это среди зимы-то, – вцепившийся в рукав его пальто; 3) я, беспрерывнозевающий молодой человек и 4) присевший посреди улицы на корточки с нацеленным аппаратом в руке недомерок Клим! И вдруг мне приходит в голову, что могут думать о нас прохожие: они, конечно же, принимают нас за каких-нибудь проходимцев, воров или спекулянтов, в лучшем случае – за нарушителей правил движения: кого же еще насильственно фотографируют на улице! А Клим, присев на корточки, упрямо ждет... Однако Руководитель проявляет смекалку – все еще продолжая прятать лицо, он начинает медленно красться по стеночке от дома к дому, все дальше, дальше – по направлению к нашему компетентному учреждению; из уважения к нему я следую за ним бочком-бочком, и вдруг до нас доносится ужасающий, панический вопль: «Горе мне, Клим! На Клима наехала машина!»
Потрясенные, мы оборачиваемся и еще не успеваем разобраться, что к чему, как сидевший на корточках Клим уже поднимается на ноги – какая машина, что там еще за машина! – и аккуратно закрывает крышку фотоаппарата, из которого пару секунд назад, когда мы еще только-только к нему обернулись, раздалось столь убийственное для нас и столь желанное для них «чхак», и тут же, чуть пристыженные тем, что все-таки оставили нас в дураках, Человек, который страсть как любил литературу, и его помощник Клим пускаются со всех ног наутек и вскоре скрываются из глаз.
А началось все с того, что вызывает меня мой Руководитель и говорит: «...а посему подчеркнутое внимание надлежит уделить проблеме досуга людей, проживающих в поселении городского типа, особый интерес к которой определяется, во-первых, тем, что досуг является одним из факторов формирования личности, индивидуума, входя в виде компонента в общий комплекс его жизни и деятельности; во-вторых, тем, что такого рода исследование поможет нам...»
Низлаборантили-таки.
Ту любовь затаи сокровенно, или Третий брат Кежерадзе
(Приключенческая повесть)
Вместо пролога
– Что может быть лучше порядочного, по-мужски красивого, образованного мужчины? – спросила Екатерина Хомасуришвили и, уверенная в своей правоте, обвела присутствующих горделивым взглядом.– Ничего.
– Почему? Хорошая женщина, – ответил Барнаб Джаши, не задумываясь.
Так-то вот, кому что...
(Конец «Вместо пролога»)
1
Ой, что это было... что это только было... голова моя, безжалостно стиснутая раскаленным железным обручем, гудела, звенела, лопалась, норовила, обреченная, вылезти из ушей, я даже глаз от страха не смел открыть: может, все это еще вновь обернется сном, думаю в мучительном дурмане; но, что еще того хуже, на грудь мне навалился острыми локтями кошмар... и, ой, мамочка, пособите, братцы, голову вовсе раздуло, вот-вот разнесет вдребезги, потому что я еще как назло дышу, жив, проклятый, вздыхаю да охаю, а меня всего качает, швыряет из стороны в сторону, подбрасывает; и, ой-ё-ё-ой, что за напасть еще такая, братушки, – на меня порывистыми толчками угрожающе надвигается танк; а когда он, резко подпрыгнув, тяжким кошмаром заново навалился мне на грудь... я в ужасе вытаращил глаза и что же вижу... Поначалу я, разумеется, ни черта не разобрал и только тупо вперился, раззявив запекшийся рот, в загадочно взиравшую на меня тусклую синюю лампочку, потом чуть приподнялся в тревоге и только тут сквозь блеклое мерцание обнаружил, что мог отсюда, сверху, вот-вот сверзиться. Теперь, немного поуспокоившись, я наконец понял, что нахожусь в вагоне, на третьей полке, и лежу головой на раскаленной трубе, что же до надвигавшегося на меня с адским грохотом танка, то какой там танк, что еще за танк, – это кто-то поблизости храпел во все лопатки, а на груди у меня лежал обшарпанный деревянный чемодан!.. А весь ужас состоял в том, что я пребывал в жесточайшем, безграничном, космическом похмелье; глотка моя и пищевод потрескались, как земля в засуху, и меня, распятого бессилием на третьей полке, терзала, словно пригвожденного к скале Амирана, огромная птица, только раздирала она мне клювом не печень, а мозг. Сдвинув в сторону чемодан, я с трудом перевел дух, и на какую-то секунду мне как будто немного полегчало; я опять приподнялся, и тут же по голове меня словно бы ухнули невидимым молотком – но хорош невидимый, когда так оглоушил!.. и тут мне, дошедшему до полного изнеможения, с ужасом подумалось: как так мог я попасть сюда, и какого рожна мне здесь понадобилось, когда у меня было персональное двухместное купе... Какой же это дьявольской силой, каким ветром занесло меня на эту третью полку? – пытался я сообразить, с трудом шевеля мозгами, когда вдруг приметил – и сердце у меня оборвалось, – что на мне нет обуви! Ой... провел рукой по карману, прощупал снаружи – здесь. Меня чуть отпустило, и я, попридержав стон, кое-как свесил голову вниз – там на полу аккуратненько стоял мой синий, поблескивающий лаком чемодан – это было очень приятно, – да, и тут же, рядышком, – знакомая, родная пара туфель – ух, совсем хорошо! Все-таки без туфель пришлось бы трудновато... О том, как я спустился, и не спрашивайте: с головой гудящей как пивной котел, еле-еле полез я вниз, сначала опершись о вторую полку дрожащей ладонью, потом, – припав к третьей полке занемевшей щекой, – коленом, а когда наконец я отважился спрыгнуть, то в голову мне прямо из живота вонзился острейший гвоздь, так что я невольно зажмурился от боли, но затем все-таки открыл глаза – любознательны мы, черт нас подери, и в тот самый момент с нижней полки поднялся мужчина, сидевший там в ногах у лежавшей лицом к стене женщины с круто выпиравшими мощными бедрами, улыбнулся мне и спросил шепотом:
– Ну, как ты... старина?
А это еще что за образина, будь он неладен...
– Я вам не старина, – буркнул я, вмиг посуровев.
Не в состоянии наклонить голову, я кое-как, с превеликим трудом, нащупал пальцами туфлю, она пришлась мне впору.
– А как же тебя звать?
– Сима.
Он глянул на меня с недоумением, и я пояснил:
– Мое полное имя – Герасиме.
– Очень хорошо. Так вы не обидитесь, если я буду вас звать Герасиме?
И тут снова у меня, горемыки, пошла в голове круговерть, и я ответил расслабленным голосом:
– Нет, нет, почему же...
Несчастное мое пережженное горло – ох-хо-хо, ух-ху-ху, пивка бы сейчас, а еще бы лучше – глоток свежего воздуха; пошатываясь, перешагнул я через чей-то портфель и двинулся по узкому проходу; лязгнули рельсы, качнувшись, я стукнулся о противоположную полку, снова выпрямился; а некоторое время спустя я уже стоял у распахнутой двери вагона, сжимая пальцами поручни и подставив сполоснутое водой лицо ветерку. Теперь, чуть протрезвев, я с почтительным страхом вглядывался в обступивший меня громыхающий ад – как будто бы начинало светать, да-а... и еще мне показалось, что я еду в обратную сторону – то ли возвращаюсь в Тбилиси, то ли и вовсе – еду в Кахетию; эдак со мной случилось не впервой – во время поездки в Баден-Баден я даже чуть не выпрыгнул из вагона... Кто-то осторожно похлопал меня по плечу, я в ужасе отпрянул от с грохотом рванувшейся двери разъяренного поезда, повернул голову и – снова он, этот мой сосед по вагону, только теперь с рюкзаком в руке. И спрашивает с улыбкой:
– Абдарауду?
– Что? – выкрикнул я, но голос мой потонул в перестуке колес.
– Не хотите ли пива, Герасиме?
Да как он посмел! Я было напряг затуманенный мозг, силясь придумать ответ построже, но вдруг припомнил, что мне так страшно, оох, хотелось... и потянулся в его сторону рукой; он опустил рюкзак, стал на колени, сноровисто открыл «Жигулевское», отколупнув крышку о железную вагонную пепельницу, и протянул мне бутылку; где уж там было думать о стакане, и я – это я-то! – приложился прямо к горлышку... а когда, чуть позже, я облегченно вздохнул полной грудью, то сразу же почувствовал, как вдруг развязался какой-то бессовестно стянутый узел на моей щеке, легкие ощутили приток свежего воздуха, голову внезапно отпустила боль, в глазах просветлело – я становился человеком.
– А ты еще бы одну, а, Герасиме?
От этих перескоков с «вы» на «ты» меня всего выворачивало, но я не мог его одернуть (он напоил меня пивом, когда я так его жаждал), поэтому, чтоб хоть как-то доказать свое превосходство, я подчеркнуто посмотрел на свои «Сейко» – кстати, было около пяти, до Адлера оставалось четыре часа, а там мне должны подбросить целый ящик коньяка; хлопну стопочку, и в Лиепаю прибуду свеженький, как огурчик. И что только меня заставило вчера так надрызгаться...
– Эти часы не требуют завода, верно? – поинтересовался он.
– Да!
– И... они водонепроницаемые?
– Да... а как же.
Он чего-то помрачнел – я решил, что от зависти, – и с печалью в голосе говорит:
– А хоть бы даже и совсем испортились, время-то все равно ничто не остановит. Стареем, друже...
Я чуть не взорвался, но опять вспомнил про ту бутылку... К тому же мне хотелось еще...
– Может, вам еще хочется? – мгновенно почувствовал он.
– Чего?– обрадовался я, сделав, однако, вид, что не понял.
– Чего? А пивка...
– Не знаю... может быть, может быть...
– На, дорогой.
Я приложился и пил, пил, оох, пил, пережженное горло смягчалось, пена смазывала его, словно бальзам, и когда я, стоя с откинутой головой, услышал: «Еще чуток потерпи, Герасиме, в Чиатура и вина выпьем», то поначалу не придал этим словам значения, но, еще слегка поднабравшись бодрости, молниеносно оторвался от бутылки и вовсю вытаращил глаза:
– А что мы потеряли в Чиатура,.. вот еще тоже!
– Или мы раньше сойдем с поезда?
– Почему это раньше – до Адлера четыре часа езды...
– А что нам надо в Адлере? – в свою очередь удивился он.
– Как что... – опешил я. – Мне же оттуда лететь на «ТУ» в Лиепаю.
– Аа, – улыбнулся он, – ты, значит, уже не помнишь.
– Чего не помню?
– Но мы же вчера договорились, вчера ночью.
– О чем!..
– О поездке в Чиатура и, как видишь, выполнили свое намерение, как и подобает мужчинам...
– Вы... мы что, вчера ночью вместе пили?
– Ну а как же, прекраснейшим образом.
И я припомнил: пойдем, говорил он мне, побродим по нашей земле, насмотримся на родину нашу, Грузию; и все повторял восторженно: Верхняя-то Имерети – это ведь что ни на есть самая-распросамая Грузия, тут сочетаются запад наш и восток; возьми, мол, хоть продолжение Гоми-Корбоули-Сачхере, тамошние жители всей своей степенной повадкой, да и медлительным говором своим вроде бы похожи на картлийцев, но в то же время это настоящие имеретины... а я, глупец, только кивал ему головой: интересно, мол, очень интересно, и – ба! – вспомнил – мы даже с ним облобызались; незадолго перед тем я отпустил шофера и решил до прихода поезда опрокинуть прямо возле ларька одну-единственную безобидную кружечку пива – очень уж меня мучила жажда (это после рыбца бывает), а там как раз стояла группа каких-то подвыпивших филологов, которые то ли в шутку, то ли всерьез – черт их разберет, странный они народ, эти филологи – пили за трехличный глагол [21]21
В грузинском языке глагол может носить в себе одновременно морфологические признаки трех лиц.
[Закрыть]; среди них оказался один мой бывший одноклассник, и хотя мы с ним в особой дружбе никогда не состояли, однако вроде бы по-настоящему обрадовались друг другу; он пододвинул мне по узкому прилавку кружку, я отхлебнул и с первого же глотка немного подивился вкусу этого нашего пива, каким-то оно мне показалось уж очень крепким и жестким, не то что чешское, датское, арабское – они совсем другие. Тем не менее я выпил до дна и сразу же ощутил какое-то необычное возбуждение. Тут бы самое время распрощаться, только не успел я и слова вымолвить, как мне уже наполнили вторую кружку, ведь не уйдешь же по-хамски, не поблагодарив, а мне никак не удавалось вступить в разговор, потому что филологи затеяли яростный спор в связи с тем, что один из них сопоставил трехличный глагол с безликим [22]22
Тут игра слов: «безликий» и «непорядочный» звучит по-грузински одинаково.
[Закрыть]человеком, после чего они, разгорячившись, стали толковать относительно какого-то типа, которого одни называли безликим, другие – двуликим, а кое-кто даже утверждал, что он-де, бестия, подонок и проходимец, семилик, и вот, мол, такой-то гнусный субъект, как это ни печально, сумел занять высокое положение и обрести громкое имя. Мне было скучно их слушать, я незаметно вытянул вторую кружку, почувствовал, что меня основательно разморило, и решил вежливо откланяться, но в это самое время, как нарочно, кто-то предложил выпить за детство, а детство, – вы, надеюсь, и сами со мною согласитесь, – детство – это ведь чудо что такое, верно? – я и опрокинул третью кружку, а филологи уже снова вернулись к разговору о том человеке, безликом или многоликом, истом, по их словам, безбожнике, который красит волосы и ни бельмеса ни в чем не смыслит; хотя в таком духе, правда, говорили одни, тогда как другие утверждали совсем обратное: как бы не так, мол, он все распрекрасно понимает, но для такого поста, на который его назначили, мозгов у него маловато, вот он со злости и держит рядом с собой только такую же бездарь, как сам. И только один филолог за него вступился, да и то довольно неудачно: а что, мол, прикажешь, ему, бедолаге, делать; потом они как-то неприметно сменили тему разговора на литературу – превозносили вовсю Гурамишвили и Важа Пшавела, читали стихи, дальше-больше, добрались постепенно до самых высоких материй, даже раза два помянули Шуберта... короче говоря, как я теперь понимаю, пороли всякую чушь, а я тем временем, пошатываясь, пил за братьев и сестер, и, насколько я теперь понимаю, именно этот тост за братьев и сестер меня доконал окончательно. Я, правда, чувствовал, что нетвердо держусь на ногах, но, думаю, глупости, что может со мной статься от какого-то пива, однако все-таки, на всякий случай, решил проверить себя и стал сам себе задавать в уме вопросы, причем, надо сказать, отвечал на них вполне правильно: «А ну-ка, как звали моего отца? – Вахтанг, говорю... Ну-ка, какой у нас нынче год?... – Нынче у нас тысяча девятьсот семьдесят первый, говорю...» Находясь вот в эдаком состоянии, я невзначай подметил, что они, оказывается, добавляли в пиво водку, и – что же! – мне, ослу и болвану, это даже польстило – вот, мол, с какими молодцами веду я компанию, и я тут же, на железнодорожной платформе, первым предложил тост за дальние дороги и увлекательные странствия, а этот, что угощал меня сейчас свежим пивом, не знаю, с какой радости – расчухал ли, что я человек с положением, или еще что, – только изо всех сил вцепился в меня и стал уговаривать вместе пошататься по Грузии, на что я, вислоухий, будучи в хмельной одури, охотно дал свое согласие, после чего мы с ним и поплелись в обнимку невесть куда, шатаясь из стороны в сторону. Но кто он и что он, один бес знает; может, привязался ко мне, потому что ждет от меня какой-то выгоды... А тут он и в самом деле говорит:
– Одна просьба у меня к тебе.
– Что... – насторожился я.
Он улыбнулся и:
– Пуговицы на брюках застегни, – говорит, – неудобно.
Я быстренько оглядел себя:
– Ах! – и сразу же перешел к делу: – Вертолеты в Чиатура имеются?
Он пригляделся ко мне с интересом:
– А какого цвета желательно?
– Любого! – ответил я сухо и лаконично.
– Не знаю, не думаю... А для чего вам?
– Мне в девять надо быть в Адлере.
– Из-за Лиепаи?
– Ну да. У нас впереди еще четыре часа.
– В Чиатура, – сказал он с уверенностью, – как и везде, по ночам спят.
– Но, может, хоть кто-нибудь... ответственный дежурный...
– Да-да, все может быть...
Я осторожно отстранился от стены и посмотрел на свои брюки... ах, будь оно все проклято – штаны были сплошь замызганы. Слабость в ногах заставила меня присесть на ступеньку вагона.
– На всякий случай все-таки, – сказал он, снова развязывая рюкзак, – надо бы вам побриться; в самом деле, не гоже входить к ответственному дежурному в таком виде... Нате вот, пожалуйста, розетки не требуется, совсем как ваши часы, сама по себе работает, – и всучил мне зажужжавшую бритву.
Ничего себе, хорошенькое зрелище представил бы я сейчас для моих замов и подчиненных, сидя вот так, на ступеньке вагона: одна рука водит кое-как по щекам и подбородку жужжащей бритвой, в другой зажата недопитая бутылка пива.
– Что ты пригорюнился, а, Герасиме, – подбодрил он меня, – то ли еще бывает...
2
Ну и повезло же мне в этих Чиатура, будь они трижды неладны!
Началось с того, что не успел я еще сойти с поезда, как мне влепили штраф: на линии-де Тбилиси-Сачхере в кармане у вас вместо билета на Адлер с тем же успехом мог лежать завалявшийся билет в кинотеатр. Хорошо еще, что никто этого не видел. Дальше: только я сошел, смотрю – этот уже торчит поблизости, дожидается... Что делать – проститься или безо всяких пройти мимо. Пока я уныло мешкал, он уже тут как тут и спрашивает:
– Сколько там, простите, на ваших распрекрасных?
Я глянул на него подозрительно, но, встретив его невинный, как у младенца, взгляд, ответил нехотя:
– Двадцать минут восьмого. Всего вам доброго.
Однако он и ухом не повел:
– Хочешь, я сведу тебя в химчистку?
– Нет, не хочу. Куплю новый.
– Универмаг, Герасиме, открывается в десять. А ты думал!
Перед каким дьяволом мог я предстать в этих заляпанных брюках, но что мне было делать...
– Знаю, не по сердцу пришелся я вам, Герасиме, – начал он: здесь, в Чиатура, он уже заговорил на имеретинский манер, – но послушай-ка ты меня: в этом пиджаке и в этих брюках – знаю ведь я вас – ты далеко не уйдешь. Здесь в универ...
Во мне закипела желчь:
– Извольте обращаться вежливо, я вам не «ты».
Он поспешил оправдаться:
– Я употребил «ты» не от недостатка уважения.