355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гурам Дочанашвили » Только один человек » Текст книги (страница 32)
Только один человек
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:39

Текст книги "Только один человек"


Автор книги: Гурам Дочанашвили



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 36 страниц)

– Так я и поступлю.

– А теперь ступай себе с миром.

Проводив его, Скирон, движением плеч, тут же сбросил пурпурную накидку; за мечом он в пещеру не возвращался, а только засыпал себе под хитон пару горстей пшеницы, и почувствовал ее подле самой печени.

И снова стоял он на своем утесе, точеный, весь собранный.

2

Всепокоряющая госпожа, великая синьора Анна, Маньяни!!

Когда тот грузин немного подрос, он на несколько лет позабыл Вас, Вы себе представляете? Все-таки, как он осмелился на такое с Вами, королевой всея Италии, владычицей той самой страны, у которой были... такие первенцы... кого же назвать... Потом он снова Вам поклонялся.

Только не подумайте, что Вы заставили его забыть о великим женщинах своей страны, Грузии, нет, милые вы мои, он, как и другие, гордился царицей Тамар и больше других преклонялся перед мученицей Кетеван; в душе его глубоко запечатлелись ивозвышенная из возвышенных мать юноши, отправившаяся к матери тигра, чтоб выразить ей свое соболезнование; и изящно-простенькая девушка Тебронэ, с кувшином на плече... Но лиц и, самое главное, движений их он не знал, так что же ему было делать, бедняге, лишенному фантазии? – вот он и стал снова поклоняться Вам. Но так сильно, что считал Вас неотъемлемой возвышенной частью самого себя, и заходил в этом порой так далеко, что всякую хвалу Вам принимал на свой счет, будто это его самого похвалили прямо в лицо, и все это до такой степени, что, когда один выступавший перед залом киновед сказал про некую популярную кинозвезду: «Она, что и говорить, не Анна Маньяни, но актриса великая», Вы знаете, как смутился тот самый грузин перед такой похвалой прямо в лицо?– он весь залился краской и низко-низко потупил голову. Так что же могло статься с тем грузином, когда в космосе, в самом космосе, совсем-совсем первыми из всех имен и фамилий прозвучали Ваши имя и фамилия и низошли сюда, к нам, людям, оставшимся на два часика без одного вольного человека, а тот, правда что настоящий Человек, во время выпавшего ему величайшего и опаснейшего испытания, улыбнулся, оказывается, своей неотразимой улыбкой и передал нам: «Да здравствует все человечество – и Анна Маньяни!» Каково же было услышать это тому грузину: с одной стороны – все человечество и с другой – Вы, всепокоряющая синьора, великая госпожа Анна Маньяни. Что же в том удивительного, что вкупе со всем человечеством Вы завладели сердцем и одного, преклоняющегося перед Вами грузина, когда и целые огромные людские поселения не могли перед Вами устоять? Ведь куда только Вы не врывались с Вашим лицом и, более того, с Вашими жестами? Но в одном месте Вы утвердились особенно незыблемо, покорительница, – ну какие бы гуси могли спасти от Вас Вашу столицу, Рим?!

3

И снова стоял он на своем утесе, точеный, весь собранный.

Путники шли с опущенными головами, вглядываясь в узкую, изрытую дорогу, чтоб не споткнуться.

Очень далеко внизу, задрав голову вверх, на верхушку утеса поглядывала из воды огромная изголодавшаяся черепаха.

Тяжелее всех других переставлял ноги путник в дорогом хитоне: каждый шаг отдавался болью в его изнеженных ступнях, не помогали и толстые сандалии. Рослый здоровяк с виду, он, чуть только сверху скатилась с треском каменная глыба, всплеснул со страху своими вздутыми ручищами и, заодно со своими слугами, опасливо поглядел вверх, а когда они увидели того, кто стоял на гребне утеса, то у всех у них поотнялись языки; и лишь исполненный ужаса голос одного из слуг рассек густой и неподвижный вечерний воздух:

– Скирооон, Скирон!!

Не только ношу, но и мечи свои они побросали на дорогу и, словно подгоняемые в спину ураганом, бросились наутек, опережая друг друга. На дороге остался только один. Липкий пот ужаса насквозь пропитал его дорогой хитон. Весь похолодев, он глядел снизу на изваяние Скирона.

– Поднимайся сюда.

При всем старании путник не мог проронить ни слова.

– Поднимайся, говорю!

Страх действует весьма многообразно, и путник поначалу с трудом шевельнул языком:

– Не мог... – пересохшее горло связало спазмом.

– Мне самому сойти?

И тот же страх заставил его прекрасно, даже очень любезно, заговорить:

– Нет, нет, не надо, желанный!

Однако Скирон вырос перед ним, не дав ему и пару раз моргнуть глазом. Оставалось только дивиться, как быстро сбежал он с такой крутизны.

– Как звать тебя?

– Меня – Ктесип, баловень богов.

– А откуда ты знаешь, что я баловень богов?

– Это видно по твоему божественному телосложению, обожаемый.

– Чтоб я больше не слышал слова «баловень». Ты купец?

– Высокочтимый, да.

Скирон смерил его взглядом, вгляделся в его лоснящееся жиром лицо. Нет, он не был достоин жить. И все же спросил:

– Ты трус?

Путник с добрую минуту копался в своих путанных мозгах и наконец выискал желательный ответ:

– А как же, а как же, уважаемый, трус я, а то нет! О ты, прекраснорукий.

Скирон с омерзением покривился:

– А у тебя отменный кинжал, Ктесип. Ты что, его не употребляешь?

Путник и тут долго тужился в поисках ответа:

– Да нет, не так чтобы...

– Великолепно.

– Что? Что не употребляю? – услышав похвалу, путник радостно встрепенулся.

– Нет, я про твой кинжал. А у меня вот, – он слегка развел руки, – нету.

Путник мигом сорвал с себя оружие и протянул его рукояткой вперед. – Вот, изволь, соблаговоли принять, очень тебя прошу, обожаемый...

Скирон принял у него кинжал со словами:

– Все равно зря таскаешь и... Откуда ты сам?

Путник заносчиво вскинул голову:

– Издалекаприметный Пилос моя родина, где стада пылконогих коров резвятся на колышущихся сочной травою лу...

– С покупателя здорово дерешь?

– Как...

– Покупателя, говорю, здорово обдираешь?

Здесь путник стал торопливо сыпать словами:

– Ах, нет, нет, уважаемый, я не такой человек, как некоторые, зачем мне своего покупателя...

Но Скирон прервал его:

– Разоряешь.

Ктесип очень низко повесил голову:

– Разоряю.

– Выкладывай!

Купец, дрожаший теперь от иного рода страха, преодолев себя, обратился к разбойнику с нарочитой веселостью:

– Да с радостью, уважаемый, как это я до сих пор не сообразил...

Солнце, обильносветозарный Гелиос, уже зашло, но и в том меркнущем воздухе золотые монеты заговорили блеском у ног Скирона.

– Ведь ты приятно облегчился?

– Да, – ответил путник.

И вдруг разбойник задал ему более чем странный, совершенно непредставимый вопрос:

– Ктесип, ты любишь меня?

– Как?

– Любишь ты меня, спрашиваю, Ктесип?

– Ох, очень, очень сильно, так сильно, – оживился путник, – как факел в темную ночь, как...

– Но ведь любви-то нет? – затаив в душе боль... – Как же это ты любишь?

Путник потупился и сказал растроганным тоном:

– Откуда мне знать. Люблю и все.

– Но ведь любви-то нет! – не сводил с него сурового взгляда Скирон.

– Как там нет, были бы деньги! – и, уставившись на одну из бывших своих монет, со своей стороны, спросил: – А то почему бы я любил тебя, удальца, так сильно? – и покраснел.

Нет, он не достоин жить.

– А чего ты дрожишь?

– Ээ... ну, эээ... от любви, от любви!

Нет, нет, он не достоин жить.

Вцепившись пальцами, словно клещами, ему в ворот, Скирон единым махом разодрал на нем хитон.

– Вот так тебе больше к лицу. А?

– Конечно, уважаемый, конечно.

– И ты все равно любишь меня?

– Еще больше, обожаемый... и к тому же почитаю!

– Но ведь я разбойник?

– Ну и что с того... Сердцу не прикажешь... Только после отпусти.

Не-ет, он не был достоин жить. И еще спросил Скирон:

– А почему ты не убежал с теми, остальными...

Путник смущенно понурил голову:

– Очень болят ступни.

Тут уж смутился и сам Скирон: непривычно ему было убивать беспомощных. Поглядел, поглядел вниз... нет, не достоин, но такого беспомощного... и с презрением отвернулся:

– Отпускаю тебя, уходи.

Он стоял, углубившись в свои мысли. Что-то липкое коснулось его икры. Он взглянул и порывисто отвернулся – в знак благодарности за дарованное облегчение, путник преклонив колени, слюняво лобзал ему ногу! С помутившейся внезапно головой, Скирон схватил его за шиворот, вздернул на ноги:

– Пошли сюда.

И путник, прихрамывая, поплелся за ним, распаленным самовозгоревшимся гневом. У выступа Скирон, подхватив его под; мышки, пересадил вперед, затем сам перешел за ним и сел в скальное кресло. Стоя у самого края обрыва, купец невольно склонился к Скирону, не осмеливаясь заглянуть в бездну; а разбойник легко подхватил двумя пальцами кувшин и по очереди обмыл замаравшиеся о потные подмышки купца руки. Затем он протянул вперед тяжелую посудину:

– Будь на то твоя воля, Ктесип, вымой мне ноги.

– Ух, как же, с радостью, как это я до сих пор не сообразил, – прижав тяжелый кувшин к бедру и подперев его коленом, купец очень осторожно наклонил кувшин и приступил к делу, а; вскорости мытье ног до того его увлекло, что он стал напевать, представляете, даже напевать стал себе под нос. Кувшин постепенно опорожнялся, легчал, и купец на радостях до того распотешился, что впал в восторг от пальцев скироновых ног и стал умильно гундосить себе под нос: какие хороши-еэ, какие хороши-иеэ, хеэ...-ахх!

С грудью, пробитой пяткой Скирона, он поначалу нес вниз крик, а его раскоряченные ноги и руки с визгом рассекали предвечерный воздух; затем он, видимо, потерял в пути сознание, так как снизу уже ничего не слышалось, хотя какой голос мог долететь из такой дали? С моря очертания купца разрастались, но сверху могло показаться, будто его лжетело очень медленно, очень постепенно уменьшается. Однако Скирон не провожал его взглядом, он так и продолжал задумчиво сидеть в своем кресле; затем тяжело поднялся и, нахмурившись, зашагал к пещере; ему чего-то хотелось, и он-таки нашел: сунув под хитон омытую руку, он нащупал там свою сырую утеху и, почерпнув пригоршню, стал водить этой горстью пшеницы по лбу, по глазам, приложил даже к сердцу; а когда очень далеко внизу над всепоглощающей пучиной улеглись поднятые купцом огромные волны, из воды медленно всплыла чудовищная, с пылающим нутром, черепаха. С присущей ей леностью она надкусила голову незадачливого путника и принялась неторопливо жевать, с благодарностью поглядывая вверх – на макушку утеса.

Черепаха была косоглазой.

4

Всетомящая госпожа, великая синьора Анна, Маньяни... Что это все-таки было, почему Вы так неотступно преследовали этого одного грузина, и не просто преследовали, а взяли, да и поселились в его мечтах, в самой гуще его воображения; почему Вы так неотвязно к нему пристали, полностью покорив – не знаю, что и назвать, – его глаза, ум, чувства, уши... Даже среди самых бурноречистых итальянцев Вы отличались своей сверхпылкой скороговоркой, в которой, молниеносно разворачивая сыплющиеся каскадом фразы, все более и более наращивали темп, и Вы были до небес правы, ибо, если кто-то другой тараторил какую-то лживую чушь, то те же слова, исходящие из ваших уст, были непогрешимой правдой, да еще подчеркнутой движениями всего тела, как это было присуще Вам, гордость итальянцев, их владычица, Анна... Маньяни. А как Вы умели подбочениться или как умели стоять: так, как не умела ни одна женщина, а умели только Вы; а то еще как-то по-своему вывернуть наружу ладонь, приведя кого-то в полное замешательство, а другой ладонью беззаботно пришлепнуть себя, глянув с такой грустной игривостью в этих измученных, красивых, исстрадавшихся ... Ваших глазах, так что тот бедняга, родившийся под несчастной звездой, готов был лучше провалиться сквозь землю, да где там... Но о Ваших безбрежных глазах – несколько позже.

* * *

Разбойник притулился в мозгу большой скалы; весь съежившись, согнувшись дугой, обхватив руками колени и упершись в них головой, он, весь свернувшийся чуть не в клубок, думал в этой непроглядной тьме о своем:

Любви не было, нет.

Ожесточенный, отчаявшийся, он, в той промозглой тьме весь горел огнем, снедаемый безысходной мукой:

Почему не было?!

Только ползком протиснувшись сюда, весь помятый и исцарапанный, мог он задумываться над этим, а так, оказавшись один вне пещеры, он бы все разнес, разгромил вдребезги при одном воспоминании о слове «любовь»; но здесь, в тугих оковах скалы, ему отчужденному, не оставалось ничего другого, как мыкать в думах свое горе. Но и здесь, в этой безмолвной черной мокреди, перед ним, словно приговор, постоянно всплывал образ Тиро, ее лицо, все ее тело, и на его напрягшемся от остервенения мускулистом теле расходились вширь царапины.

Тиро была женщина; прекраснотелая, прекрасноликая, —окая, —волосая, она, белогрудая и стройноногая, носила коротенькую тунику.

На заре, когда прозванная розоперстой Эос насылала легкую дрожь на окрестность, а следом всплывал высокошествующий Гелиос, Тиро смело глядела обоими глазами прямо на Солнце, и по утрам глаза у нее были сероватые. Если же Солнце, многозрящий Гелиос, стоял высоко и одевало скалы белым сверканием, Тиро опускала голову и, затененные ресницами, глаза ее становились зелеными. Когда же под вечер, в сумерки, она обращала печальный, медленный взгляд к морю, то глаза ее мерцали в тиши лиловыми отсветами. И не знал влюбленный в нее Скирон, какие из изменчивых глаз Тиро лучше каких...

Чародейка она была.

Он все помнил так, будто это было только вчера.

В свои шестнадцать лет Скирон уже прослыл героем из героев, была война – воевал, а нет – охотился на львов. Победы... Их у него было не счесть, и он уже не придавал им никакой цены, но в то же время, ах, как приятно было в то же время ловить на себе одобрительные взгляды мужчин и восторженные – благочестивых жен и юных дев, или же схватывать краешком уха такие фразы, как: «Гордость и слава ахейцев», «Воин многомощный, неистовому Аресу подобный», «Сокрушитель больших городов», «Баловень Зевса» и еще другие и другие – ведь элладцы же за словом в хитон бы не полезли.

С младых ногтей герой Скирон был сыном своего времени и поклонялся царящему на светлом Олимпе великому и могучему далекозрящему громовержцу Зевсу, а ступив на корабль, проникался глубоким почтением к потрясателю Земли чернокудрому Посейдону, владевшему прекрасными дворцами в недрах морской пучины; своей дани уважения заслуживала и бессчетное число раз обманутая супруга Зевса – Гера, вечно занятая погоней за возлюбленными своего могучего мужа и месяцами не находившая времени причесать голову: она, златотронная, тоже требовала к себе особого почета, а не то бы всегда нашла случай придраться, как и коварный отпрыск Хаоса, пестроцветный Эрос, меткие стрелы которого так сильно изменяли всю жизнь и быт человека; а что могло сравниться с Аресом, неистовствующем в грохоте кровавой; сечи, какой огонь мог взять необорное оружие, с великим мастерством выкованное Гефестом; как никому ни на суше, ни на море было не опередить крылатоногого Гермеса и не потянуться так, какпотягивался один только речной властитель Энипевс; а по пышным, тенистым лесам весело носилась из края в край девственница Артемида, за которой шумной толпою поспешали ее спутницы – пленительные нимфы, тогда как в лесных дебрях завлекали путника на ложе любви обольстительные сирены; да кто бы перечислил всех богов Эллады... Но однажды герой Скирон ощутил легкое, осторожное прикосновение самых коварных богов – Аполлона и Афродиты, прикосновение, встревожившее душу и причинившее смутную боль.

Сначала Аполлон окутал ему голову какой-то легкой златотканой сетью, и чего-то вдруг так остро пожелалось тоскливо сжавшейся душе юного героя, чего-то намного более великого, чем был он сам, герой из героев; только ему было вовсе невдомек, что это великое и величественное на простом языке называлось поэзией и музыкой; встревоженный, лишившийся покоя, ощутивший свою бесполезность, герой не знал, что ему делать, на что наброситься в поисках спасения; он то возводил глаза в небо, то смотрел на море, то уставлялся взором в уходящую из-под ног родную землю, то в смятении поглядывал на собственные никчемные пальцы и, в отличие от других элладцев, начинал где-то в тайниках души смутно чувствовать, что нельзя убивать человека, хотя бы даже и врага; ясно он этого еще не постиг, а только лишь смутно ощущал что-то в самом сокровенном нежном уголке сердца; и вместо того, чтоб размахивать направо и налево мечом, он взял в привычку бродить по горам, по долам и оврагам; да и что ему оставалось, бедняге: бряцать на лире он не умел, путные слова не шли ему на ум, хотя ему так сильно этого хотелось; бывший герой плутал по пестроцветным лугам, где старательно плел бело-желтые венки из ромашек, любовно сочетая эти два самых страшных цвета. Такой венок он возлагал себе на голову, предпочитая его лавровому; но ничто не приносило ему отрады, и он не знал, на что ему наброситься в поисках спасения – на Солнце, на Море или на Луну? Но кто же все-таки была эта лучезарная Эос, что с рассветом протягивала в помощь людям свои длинные розовые персты, илипочему под конец так сильно сгущался мрак, что и в наступившей всеобъемлющей тьме только рассыпавшиеся по небу звезды чуть нарушали своим шелестом ти, ши, ну, и где они прятались, интересно, ясным днем, при Гелиосе...

А потом, потом ему, ошалевшему, потерявшему голову, явилась, будто в отраду и облегчение, самая безжалостная и самая желанная из всех обитателей Олимпа, ах, такая поистине божественная с виду, с таким мягко очерченным и вместе с тем с таким крепким телом, с такими губами, с такой – ах! – грудью, рожденная из морской пены, но вся такая мясистая, плотская – ох! – неповторимая Афродита; порой она глядела на тебя таким ласково-нежным взглядом, но порой словно обжигала душу, поведя куда-то вбок своим, по-змеиному загадочным, коварным взором, и глаза ее потрясали, мягкими шипами царапали испепеленную душу.

Не умевшая ходить, она или возлежала под кем-нибудь на ложе и царственно самовольничала или же летала по воздуху, таская за собою везде и повсюду своего любимого сыночка – острострелого Эроса, меж тем как всех остальных своих отпрысков прекрасно приучала шататься по белу свету.

Обожатели богини различали в ней двух Афродит; но не до чистейшей любви Афродиты Урании было зрелому Скирону, и Эрос пронзительно больно всадил ему прямо под лопатку острую и легкую стрелу, омоченную в язвящей слюне Афродиты Пандемос.

Та Афродита, Пандемос, зажигала буйный, жгучий огонь плотской любви; он быстро разгорался, но так же быстро и угасал, но прежде чем опустошенный герой успевал подумать, что любви, оказывается, нет, тот огонь вновь охватывал его, вновь полыхал, и немало многообразно щедрых тел познал в свое время, сам до краев налитый жизненными соками Скирон; многие рослые элладки носили на себе, как незримые раны, следы его горячих губ, запечатленные на шее, плечах, на холмиках грудей, но сильнее всего жгучие поцелуи удачливого охотника на львов помнили губы, только вот он совсем разучился плести венки, потому что подпавшие под власть Афродиты Пандемос переставали внимать Аполлону; гордые близостью со Скироном опрокинутые навзничь, горячечно зацелованные женщины с дрожью вбирали в себя истерзанную плоть и кровь раненного Афродитой Пандемос героя, – он так целовал, что...

Потом вторая, очень, очень редкая Афродита – небесная Урания – соизволила привести к нему разноцветноглазую Тиро, пришли они пешком; небесная Урания, взяв эту женщину непостижимой боли за руку, и так вела ее по скалистой земле; в самый первый раз Скирон увидел Тиро в зарослях тростника; но как же все-таки это было, с чего все между ними началось... Сейчай Скирону было не до воспоминаний: весь сжатый в горестный ком в той беспроглядной тьме, он явственно ощущал безмолвную настойчивость своей птицы: «Грядут, грядуут...»; с трудом распрямив стройные ноги, Скирон чуть продвинул их вниз, затем отклонившись назад, с затаенным дыханием нащупал слепыми ступнями округло обступившую его скалистую тропу и стал, царапая тело, ползком спускаться вниз; некий разбойник медленно сползал из ночного мрака вниз, к свету, к залитой сиянием земле, и кто знает, какому искателю судьбы суждено было столкнуться с ним, кое-как выбравшимся из темного мозга скалы, там, на этой горстке принадлежащей ему земли, при свете белого дня; и с кем предстояло столкнуться самому Скирону на свету, на распростертой вдаль знойной ладони многозрячего Гелиоса...

5

Всеримская госпожа, великая синьора Анна, Маньяни! Как это все-таки вам удалось так, с головы до ног, опутать одного грузина, полностью покорить его, да еще из такой дали, хотя и сморозил я тоже – будто у Вас и забот других не было, как только кого-то там покорять и очаровывать! Нет, просто Вы были свободны, но до какой степени!.. Удивительно! Но только ли одно это? А как естественно облекли Вы себя своей родиной, своей Италией, в которой как нигде густо было намешано гениев, уж не говоря о сверхталантах, хлопотавших на каждом шагу по-муравьиному, и вот для такой-то страны, для своей родной Италии, Вы стали иконой, образом, только не застывшим, подобно изваянию, в горделивом безмолвии, – быстрая в движениях, искристоглазая, мечущая потоки слов, Вы – возможно ли такое! – несли в себе всю Италию и особенно – Вечный город – Рим, и счастливые римляне с благоговением и любовью величали Вас, госпожа, именем «Мама Рома», и тот грузин, что предпочитал родину свою, гористую Грузию, всему земному шару, очень хорошо понимал вес и цену этого прозвища.

– Нет, – твердо отвечал Ифит. Он был неприступен.

– Я прошу всего лишь пару грошей, – немощным голосом повторил старик. – Что для тебя какие-то два гроша, – по твоей одежде видно, что ты обладатель больших богатств.

– Отступись, нищий, – с достоинством проговорил Ифит, он был полон высокомерия.

Лицо старика покрывали коричневые пятна, его выцветшие-выгоревшие, безобразно взлохмаченные волосы и растрепанная борода были иссера-зеленого цвета и походили на привядший мох. Согнувшись дугой чуть не до самой земли, так что заплатанная накидка покрыла все его тело вместе с руками и ногами, он с трудом поднял глаза на отягченного драгоценностями путника и слезно взмолился: «Не пожалей пары грошей!..»

Надменный, сытый, полный сил, тот вот-вот готов был гаркнуть во все горло на старика, преградившего ему путь на узкой тропе, но повоздержался – где-то тут, неподалеку от Мегары, засел в своем логове известный разбойник Скирон; хотя вряд ли бы он посмел вступить в схватку с семью сопровождавшими Ифита отборными воинами, да и сам Ифит славился по всей Элладе как непобедимый кулачный боец.

– Вели дать мне хоть что-нибудь поесть, – попросил старик, поведя глазами на увесистые сумки, – уже третий день я голодаю.

Тут достойнейший Ифит соизволил снизойти до шутки, не изменив, однако, своей горделивой повадки:

– Ты скоро еще и женщину у меня попросишь, оборванец.

Хорошо, верно, когда удачно шутят? Угрюмые воины даже заулыбались, но тут же вновь сурово свели брови.

– А где ты приобрел эту свою накидку, не во дворце ли Миноса? – снова пришла путнику блажь пошутить. – Поостерегись, чтоб тебя не ограбили.

Воины снова заулыбались; один из них даже довольно поскреб бороду.

– Прочь с дороги! – вдруг свирепо рявкнул Ифит, – не то в куски искромсаю. Чем меньше таких будет таскаться по земле, тем лучше.

Старик с трудом отполз в сторону, но глаз от Ифита не отвел.

На прощанье путник соизволил снисходительно обронить:

– И ты не рад, что я, Ифит, заговорил с тобой?

– А с чего мне радоваться, – поднял на него печальный взор старик, – не с того ли, что ты пожалел для меня жалкой милостыни?

Зубы у старика были на редкость белые и здоровые.

– Нет, что я не пожалел для тебя слов.

– Почему ты не убил меня?

Вопрос был поразительный, однако Ифит и бровью не повел:

– Чтоб не пришлось чистить меч, – и в тебе, червяк, найдется хоть сколько-нибудь капель крови.

– Мог бы столкнуть.

– Тогда пришлось бы пачкать руки о твою вшивую накидку!

Все восьмеро гордо прошествовали мимо и только потом вдруг внезапно застыли на месте, услышав громкий и вольный голос:

– Тебе бы надобно быть или более сильным, или менее заносчивым.

Удивленно обернувшись, все восьмеро уставились на выпрямившегося во весь свой завидный рост недавнего нищего, который сначала выбрал из волос водоросли, а затем, дважды проведя по лицу ладонью, стер коричневые земляные крошки. Теперь рука его была выпростана из-под плаща – не рука, могучая десница!

И тут путник испуганно спросил:

– Не лучистоокая ли ты Афина часом?

– Нет, Ифит,– усмехнулся удивительный встречный.– К чему бы Афине морская трава в волосах, когда она и без того может прекрасно изменить свой облик. Скирон я, твой разбойник.

Сброшенная движением плеч нищенская накидка соскользнула вниз; в дорогом белосверкающем на элладском солнце хитоне стоял, во всей своей могучей стати, Скирон.

С мечом в руке.

Всего лишь простой смертный оказался перед ними, и на него с гиком накинулись быстрые на расправу воины. А чуть позже на земле осталось семь мечей, разбросанная кладь, четыре отрубленные кисти, да еще двое – оба с виду невредимые. Только один из них заметно дрожал.

Все остальные так лихо припустили, что, верно, не смогли бы остановиться и в издалеказримой Мегаре.

– Нового что скажешь? – заговорил Скирон.

– Послушай! – неожиданно приосанился давешний путник; у Скирона радостно дрогнуло сердце – может, стоящий перед ним и не был достоин смерти? – Ты, вижу, великолепно владеешь мечом, но без меча, верно, не очень-то силен.

Скирон поглядел на него внимательно:

– В чем, например?

– Ну, скажем... в кулачном бою. Перед настоящим кулачным бойцом ты, безоружный, ни за что не устоишь. Передо мной хотя бы.

– Почему?

– Меча-то при тебе тогда не будет. И я тебя враз свалю. Коли не веришь и коли ты правда настоящий мужчина, давай! сразимся на кулаках.

Журавль неспешно выводил в воздухе белые тающие кругия Они его не видели.

– Хорошо, – сказал Скирон и отбросил меч.

Они отошли в сторону, выбрали ровный пятачок, и тут Ифит, внезапно отрезав Скирону путь к мечам, задиристо крикнул, весь дрожа от злобного торжества:

– Дурья ты голова, Скирон! Пылкопосудный Родос моя родина, но не из тех я, чтоб корпеть над амфорами и урнами. Я – Ифит, известный кулачный боец, так что пропало твое дело, крушитель голов, грудей и челюстей, слышь ты, безмозглый!

– Знаю.

– Когда б тебе это было ведомо, недоносок, ты бы не выпустил из рук меча, с которым сейчас поляжешь рядком.

И, правда, очень скоро Скирон уже лежал на земле, терпеливо дожидаясь, пока давешний путник придет в себя.

Прошло изрядно времени, но ведь и затяжной обморок когда-то кончается. Ифит с трудом приоткрыл один глаз, второй глаз он открыть не смог – вся та, расквашенная, сторона очень дурно у него расцвела. С трудом присев, он прижал руку к здоровой щеке, харкнул в нее, как высморкался. А земле что, чем ее удивишь – ничем, – ей попросту прибавилась пригоршня зубов.

– Ну, что еще скажешь? – спросил Скирон.

В ответ послышалось невнятное бормотание:

– Я тебя засыплю драгоценностями.

– Они и без того мои.

– Нет, не только эти, – золотые браслеты охватывали локти и запястья Ифита; с шеи на грудь свисала толстая золотая же цепь; а голову венчала золотая же диадема; что же до колец, то теперь их у него было больше, чем зубов во рту, и опять-таки все золотых, мерцающих и переливающихся синью, зеленью, пурпуром и тому подобное... – Все это твое, но я еще велю доставить сюда щедрый выкуп.

– Теперь тебе придется выслушать меня, – сказал Скирон, и тяжело поднявшись, заглянул сверху в обращенные к нему с мольбою глаза. – Не пожалей ты двух грошей, тебе бы не попасть в такое положение. Ведь ты меня внимательно слушаешь? Всего пары грошей стоил ты, гордец, сегодня; что мне было еще делать, дешевле этого я никак не мог тебя оценить.

Уткнувшись носом в землю, бывший надменный, спесивый болван, высокомерный, заносчивый и все такое прочее, сокрушенно покачал головой.

Скирон, похаживавший там же взад-вперед, почувствовал, как что-то вонзилось ему в ступню – это были зубы... «Кусанул-таки...»

Ифит-золото все продолжал жалобно глядеть на него снизу вверх.

И тут Скирон испытал его в последний раз:

– Помоешь мне ноги?

– Еще бы!

На радость гигантской черепахе, тот откликнулся с такой готовностью?! – что изо рта его аж плеснула черная кровь.

И в этом деле за Скироном тоже не было вины – своим ответом бывший спесивец сам решил свою участь.

Всевзрывающая госпожа, великая сеньора Анна, Маньяни!.. Все-таки какая же такая сила, разительная для самих итальянцев, была заложена и бурлила в Вас, что Вас прозвали «Вулканом»?

Даже Ваш короткий смешок был вулканическим, а хохот? А гнев?! Врагу, врагу своему... хотя нет, нет, – нам бы, нам бы... Движенья Ваших рук, гордый взмах головой, Ваша походка, когда Вы будто бы уносили с собой пройденную дорогу; Ваши проводящие по лбу волшебные пальцы; то, как Вы, гневаясь, хмурили брови и смыкали губы; то, как Вы, гордо подбоченившись одной рукой, обдавали собеседника вспышкой крупных, восставших белизной зубов, – все, что ни возьми, все в Вас было вулканическим; а уж поднять свару и переполох – это Вы так хорошо умели, что где там до Вас вулкану! Какая лава могла сравниться с горячим потоком извергаемых Вами кипучих и нежных слов, когда два опаляющих Везувия близнецами стояли, бушуя и сверкая в мятежной паре Ваших глаз, так умевших и проливать слезы; и чего только не вмещали в себя эти глаза – и тайную печаль, и слезы Вашей родины, и шаловливость, и грусть, но коль скоро Вы всегда были правой и всегда оставались верной истине, то походили в своем горделивом гневе на злющую пророчицу, которая ни в чем не ошибается, но которой не всегда верят; но более всего глаза Ваши были глазами матери, от зоркого взгляда которой ничто не укроется, матери любящей, но всегда готовой пожурить; и что могло сравниться с этим скребущим сомнением – сомнением ревностной матери, – которое всегда горело в Ваших прекрасных глазах...

Как это ни удивительно, но кого бы Вы, неизменно верная правде, ни олицетворяли, мужчины Ваши всегда искали в Вас поддержки, покровительства – может, они невольно чувствовали Вашу материнскую силу... А не детская ли тоска по бросившей Вас ребенком родной матери сделала Вас матерью Вечного города – Рима? И все же, наряду с Вулканом, весь город называл Вас ласкательным именем – Нанетта, даже и тогда, когда в слезах шел за Вашим гробом; и, может, как раз для того, чтоб стать матерью всея Италии, Вы тоже бросили самое дорогой существо, своего единственного сына, Луку, и, возможно, решились на это во имя того, чтоб пережитое в детстве горе сиротства при живой матери сделало из него, к поре зрелости, настоящего мужчину.

Издали же Вы его, разумеется, ничего не лишали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю