Текст книги "Только один человек"
Автор книги: Гурам Дочанашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)
Гайоз Джаши, причастный к совсем иным сферам, смотрит на улыбающихся братьев с открытым ртом, – что они нашли во всем этом смешного! – и, чтоб преодолеть свою растерянность, обращается памятью к словам, кованным как халибская сталь, тихо, но твердо про себя повторяя:
Молвил ястреб ястребице:
– Люба ты мне, голубица...
победоносно взглядывая нет-нет на братьев. На сей раз растеряны они, теперь они глядят куда-то с широко раскрытыми ртами; Гайоз Джаши прослеживает взглядом, на что это они так уставились вытаращенными глазами, и что же видят все четверо: вышагивает этот наш давешний жалкий Киколи по самой середке сельской дороги, важный-преважный, надутый, напыженный, со знаками различия на плечах, и так уж он надменно-горделив, что к нему не подступись. Только что наряд на нем какой-то странный: поверх чохи с архалуком накинут европейский фрак, или как он там называется, на голове – лоснящийся, поблескивающий под солнцем цилиндр, пальцы унизаны сверкающими, как звезды полдня, перстнями, в карманах при каждом шаге позвякивает золото, в руках – украшенная жемчугами трость, которая вроде бы ему без надобности – он не хромает и ничего такого; на ноги натянуты мягкие азиатские сапоги, под поясом колышется жирное брюхо, на грудь ниспадает двойной подбородок; следом за ним поспешают проворные слуги, несут мебель, серебро, скатерть-самобранку, дачу, хрусталь, еще и еще что-то, гонят скот; поглядел Киколи на этих наших братьев и как будто бы признал их, потому что чуть заметно вскинул-опустил сросшиеся брови, – а, впрочем, может, он этим подал какой-то особый знак, ибо шустрые слуги тотчас же поднесли ему золотой потир с чем-то белым. Что это? – спрашивает Киколи. – А это-де птичье молоко, великий господин. Отпил глоток Киколи, глянул вверх, повел глазами в одну, в другую сторону: да ничего, мол, в нем нет такого особенного, оказывается, дребедень какая-то, зря только расхваливают. А потом тут же: устал я. Подвели тут ему пегую, точно смесь разносортной икры, лошадь и принялись подсаживать его в седло, да уж до того засуетились, до того перестарались, что Киколи возьми да и плюхнись наземь по ту сторону коня. Пыль поднялась... аж свет застило. А когда пыль улеглась, приподнял Киколи голову, но уж без цилиндра – свалился цилиндр – и давай костить вдоль и поперек: бууу-бу-бу, такие вы, разэдакие, да и хуже таких-разэдаких, кроет, материт направо и налево, хорошо хоть голос хриплый, зато глазами сверкает – ууу! – громы-молнии мечет да и только. Засуетились вокруг него слуги-прислужники, подняли всего вывалявшегося в пыли-грязи, почистили спину и пониже павлиньими перьями, привели в изначальное состояние фрак, до блеска начистили цилиндр, посадили вновь на пегую лошадь и двинулись за ним следом под гору.
Только один слуга остался сидеть с каким-то вроде бы горестно-отчужденным видом у края проселка, держа в руке плетку. Очень уж он казался чем-то опечаленным.
Подошли к нему братья.
– С чего это ты так пригорюнился?! – поинтересовался склонный полюбопытствовать Гриша.
– Люблю, – сказал тот, и не вспомнив про плетку.
– Кого любишь?
– Мохевку Тину.
Братья смерили его взглядом с головы до ног.
– Очень любишь?
– Да-ах!
– А она любит тебя?
– А откуда мне знать.
Правдолюб Гриша усомнился.
– Кабы ты сильно любил, то отводил бы душу в слезах и стенаниях.
– А чего мне плакать-то, – пренебрежительно поглядел на них тот снизу вверх, – я же вам не Тариэл.
– А как звать тебя?
– Авто [41]41
Авто – сокращенное от Автанднл. Тариэл н Автанднл – имена главных героев поэмы Ш. Руставели «Витязь в тигровой шкуре».
[Закрыть].
Братья заново к нему пригляделись.
«Может, я и вправду утопист, – подумал, маясь душою, Васико. – Как покинул четыре стены, так даже в беседу вмешаться не могу».
– Эх-ма, нет больше любви, – на словах опечалился Гриша. – Эх-ма, не плачут больше из-за любви.
– Как так нет, – всполошился пригорюнйвшийся и распахнул грудь, – а это тогда что такое?
Поверх сердца снаружи было написано – «Тина».
– Это ты натворил зря, право слово, зря, – нахмурился Гриша. – Я, брат, чувствую по всему, что не так уж и любишь ты эту женщину. Может статься, ты какую-нибудь другую возьмешь в жены, допустим, Ахметскую невесту, или очень хорошо знавшую дорогу к роднику Теброне , и привезенную через Каркучи прекрасноволосую Маико, что «не перестает сверкать черными глазами» [42]42
Все перечисленные Гришей женщины, включая и называвшуюся ранее Мохевку Тину, – персонажи популярных в народе песен.
[Закрыть], – и вот тогда эта татуировка будет постоянно наводить твою жену на подозрения, и будет тебе от того вечная докука.
– Нашлись тоже... Лучше своими делами займитесь, – сказал сомнительный влюбленный и застегнул пуговицы.
– Уй, правда, наше дело! – засуетился Шалва. – К балко-ону шагоом...
На балконе они застали Гайоза Джаши; Гайоз Джаши глухо безмолвствовал: его ведь оторвали от дела, а Шалва тем часом рассказывал, что Арлекин – не дурак и не хам, не разиня и не растяпа, не потешный придурок и даже, представьте, не простофиля, а все это, вместе взятое, – он просто чистейшая бестолочь, олух царя небесного. Он, конечно же, не блистал ни умом, ни сообразительностью и ловкостью, но зрители все же очень его любили за беспечную веселость и простодушие. Истое дитя по натуре, он вечно был влюблен в какую-нибудь Коломбину и, будучи словно не от мира сего, постоянно витал в облаках. В отличие от Бригеллы, Арлекин никогда заранее ничего не планировал, при надобности сделать первый шаг, он делал сразу четвертый, и, конечно же, во всех своих затеях терпел крах, да еще при этом и удивлялся: ведь он» так прекрасно сделал первые шаги... в мечтах... в воображении... Действительность – вот что было для Арлекина первейшим врагом. Не умея ничего загодя взвесить и прикинуть, он прямо – трах, и поше-ол, а потому и оказывался под конец битым, да еще как битым. Однако его беспомощность каким-то непонятным образом таила в себе удивительное очарованье. Плохой слушатель, вечно занятый самим собой, он не умел извлечь решительно никакой пользы из всего того, что никогда бы не ускользнуло от внимания Бригеллы; он не искал ни в чем прибыли или выгоды, не умел дурачить людей и вымогать, – все это ему было совершенно чуждо, зато он умел быть во всем безупречно верным и преданным: он хотел служить лишь одному господину, жаждал иметь единственную царицу сердца, хотя и менял частенько в мечтах этих своих цариц, но только потому, что его самого отвергали, а помечтать-то ведь никому не заказано. Доверчивый добряк, никогда и в мыслях не имевший кого-то обмануть, шалопай и лодырь Арлекин послушно ходил на поводу у Бригеллы, которому стоило какой-нибудь нехитрой лжи, чтоб избитый накануне Арлекин вновь всем сердцем к нему расположился; идучи пошататься по ярмарке, Бригелла вечно тянул за собой Арлекина, однако вечером они возвращались разными дорогами; Бригелла – с потяжелевшим кисетом, Арлекин – с затекшими синевой глазницами. Грустный и печальный, присаживался он на лестнице в доме Панталоне или Доктора и вдруг – дитя, истинное дитя,– уже совершенно счастливый, принимался весело, от всего сердца хохотать над самим собой. И как же любил его зритель... Для Арлекина весь мир подернут, окутан чем-то розоватым и голубоватым, и он, хоть и по-простецки, непоколебимо верит в добро и правду, но бывало, темными ночами, в бессонницу, присядет он где-нибудь на холодный камень и, если в тот день его била особенно тяжелая рука, призадумается, верно, взгрустнувши: почему так странно устроен этот мир? Ведь он, Арлекин, всегда желал людям только добра, а они его били-колотили; ведь он так сильно любил, что ничего не жалел для своей любимой, но она лишь смеялась над ним... Почему же это все так уж чересчур... И что это за штука такая – посаженная на плечи человеческая голова, в чем секрет того различия, что некоторые, благодаря своей голове, живут себе припеваючи, ни в чем не зная отказа, тогда как он, Арлекин, частенько мечтает о корке хлеба и луковице... Или почему это так происходит, что...
Рассказывает обо всем этом Шалва, и тут вдруг что они видят:
Плетется по дороге этот наш незадачливый Киколи, от былого величия не осталось и следа, заместо свиты ему последует только лай собак, голое тело кое-как прикрыто дерюжным мешком, и не то что золота, серебра и жемчуга, ломаного гроша у него, верно, в кармане не сыщется, да и откуда бы на мешке быть карманам; и уж такой он жалкий с виду, дрожит, ежится от холода, весь подпаленный; на одной ноге ботинок, на другой – калоша, на голове заместо шапки – птичье гнездо. Что случилось, Киколи, что с тобой стряслось, бедняга? – Они. – Ээх, – вздыхает. – Как же это, в чем же ты просчитался? – Они. – Эээх, эх, – говорит, – не сумел я рассчитать, а дэв возьми да и отними у меня все. – Оглядели они его со всех сторон и так, и сяк. – Не голоден ли ты? – спрашивают. – Голоден, да еще как! Вынесли ему хлеб, вино, яйца, соль. Большое, говорит, спасибо и ушел.
Проводили они его с печалью во взглядах, но тут же и забыли о нем, когда Шалва снова вернулся к характеристике – на сей раз второстепенных – героев комедии дель арте. Это были: Коломбина – веселая и простосердечная служанка, чье имя произошло от голубя; разновидность слуг – Ковиело, Пульчинелла, Труфальдино и препотешный Капитан Спавенто, что означает Капитан-гроза, Капитан, наводящий ужас. Звался он еще и по-другому – Матаморосом, то есть истребителем мавров; сам же Капитан величал себя «Огнем и кровью» и считал прародителями своими землетрясение и молнию. Этот далекий предтеча Тартарена из Тараскона, лихо подбоченившись одной рукой, а другой подкручивая ус, нарочито бася, рассказывал, что, коль скоро на земле не нашлось такого медведя, с которым бы ему, свирепейшему и неодолимому Капитану Спавенто, не унизительно было вступать в единоборство, то он и поднимался на седьмое небо, где успешно охотился на состоящую из семи звезд Большую медведицу. А когда-де, слетевши обратно на Землю и оказавшись в самом сердце Константинополя, он горделиво открывал великому султану свое широко прославленное имя, великий султан мигом соскакивал со своего прекрасного коня и бросался лобызать ему, Капитану, ноги; то же самое проделывала целая гурьба способных и на худое и на хорошее главных визирей, а все воинство себялюбивых янычар молило его, чуть не вывихнув поясницы, навсегда остаться в Константинополе, но Капитан задерживался там лишь до тех пор, пока не познавал на убранном парчой и шелками ложе любовь всех четырехсот жен великого султана, и лишь после этого возвращался в Венецию. В комедии вы всегда бы встретились с влюбленной парой – сыном Панталоне, Орацио, и дочерью Доктора, Изабеллой. Однако скупец Панталоне желал бы женить сына на более богатой девушке, с большим приданым, и поэтому создавал сыну уйму всевозможных препятствий. Бедные влюбленные! Но разве же не было у них под боком Бригеллы? А самому Панталоне была очень по вкусу юная, рано осиротевшая Фламиния, к которой он и близко никого не подпускал, якобы из опекунского рвения, а на деле в тайне рассчитывая самому на ней жениться. Но сердце Фламинии с трепетом устремлялось сквозь узкую прорезь окна к Капитану Спавенто, ибо она и минуты не сомневалась в героических подвигах устрашителя мавров. И что зоркий глаз Панталоне, когда рядом все тот же Бригелла. В это же время Арлекин всем сердцем вздыхал по Оливете и, глядя ночами снизу вверх на луну, лил столь обильные слезы, будто бы это была не луна, а солнце...
Шалва все рассказывает и рассказывает, как вдруг до них доносятся чьи-то охи, стоны, что-то грохает, ухает, инда земля дрожит. В страхе спустились осторожно все четверо вниз по лестнице и затаив дыхание беззвучно приникли к стене; глядят и что же видят: сграбастал трехголовый дэв этого нашего Киколи и за что-то, ради чего-то и почему-то мнет, тискает его своими лапищами, так что аж кости трещат у бедняги. Потом надоедает ему напрасно трудиться: Киколи-то уже валяется кулем, будто опоенный маком, – поглядит-поглядит он на него да и развалится сам и захрапит во все лопатки, а этот Киколи полежит-полежит мертвец мертвецом, ан глядь, будто тихо-тихо цвет лица к нему возвращается; оклемается он чуток, обмажется бальзамом врачевателей Турманидзе, наложит на ушибы и переломы пелены Карсанидзе и Георгадзе, омочит рот вином и, набравшись силенок, врежет похрапывающему дэву увесистую затрещину в самое рыло. Вскочит озленный дэв, схватит в охапку этого нашего Киколи и ну его снова тискать да мять, а то так потянет за уши, что они соединятся на самой макушке, или так щелкнет по лбу, что у Киколи аж искры из глаз, или еще подбросит в воздух, да не поймает; потом снова сграбастает, швырнет в яму и засыплет его разлохмаченную башку землей, а сам снова бухнется наземь и захрапит. Очухается понемногу Киколи, обмажется бальзамом, наложит на переломы пелены, встрепенется, подобно птице, пройдется взад-вперед по своей яме, найдет кувшин с вином, пригубит – и уж смотришь, приосанился, затянул ари-арале. Оглядится потом Киколи в яме – она-то ведь была немалая, – пройдется туда-сюда, подойдет к свинье, вороне, квочке, мыши, кошке, что-то захлопочет, завозится старательно, попыхтит-попыхтит, вырвет под конец у свиньи щетинку, совьет веревку, приторочит к ней крючок, подбросит вверх, а как крючок зацепится, взберется по веревке вверх; увидит, что дэв дрыхнет, и думаете, не кинется на него снова, не развернется, да не звезданет его опять со всего маху по чем попало. Выпучит глаза дэв... [43]43
Перипетии стычек человека с дэвом – популярный мотив грузинских народных сказок.
[Закрыть]А Шалва уже вел рассказ о том, что комедия дель арте во многом послужила таким великим творцам, каковыми были... и с просиявшим лицом назвал первыми художников – Калло и Ватто; затем – Чимарозу, Моцарта, Россини; но тут восторженный Гриша, настройщик пианино, перебил его, чуть не в голос крича, что это они, благословенные, создали нам на радость такие расчудесные оперы, как «Свадьба Фигаро», «Севильский цирюльник»... и что изображенные в них слуги как две капли воды схожи с Бригеллой, а опекуны – с Панталоне, судя по чему, сомнения быть не может, что они и в самом деле вышли из комедии дель арте. А тут уж Васико, любитель литературы и вообще человек знающий, перебил его и стал, с озаренным радостью лицом, называть одного за другим и шекспировских слуг, с их вольной, обильно насыщенной хитрыми намеками и подчас довольно двусмысленной речью, упомянув следом Гольдони, Лопе де Вегу, Додэ, Распе; он бы, верно, перечислил и еще многих, если бы словом вновь не завладел Шалва, и о-хо-хо что он им поведал: итальянская, говорит, комедия обошла множество европейских стран, и примечательно, что у Капитана Спавенто был слуга, который наподобие еще не родившемуся Санчо Пансе, покорно сносил не раз и не два завиральные речи своего хозяина, и кто знает, может, и Санчо тоже коснулся хотя бы слабый ветерок грубовато-лукавой мудрости слуг комедии дель арте. Пораженные столь смелой мыслью, все было с перепугу примолкли, а потом вдруг единогласно заключили, что им необходимо полностью использовать эти два дня для беспрерывной, усиленной тренировки разума и тела, чтоб постановка разновидности комедии дель арте получилась у них здесь, в Верхней Имерети, по-настоящему убедительной, и что для них, для братьев Кежерадзе, через каких-нибудь три считанных дня, наступит рассвет главного утра мира...
6
И вот главное утро мира наступило... Трое из четверых пребывали в страшном возбуждении, и только один Шалва сидел в глубокой задумчивости, нет-нет исподтишка устремляясь взглядом в направлении той деревни, куда они должны были подняться под вечер, чтоб там, в скальной пещере, под названием Хергула, дать свое первое представление. Гайоз Джаши чем дальше, уже и волноваться был не в силах, будучи весь, до основания, потрясен: как это он, тайный, замаскированный поэт, предстанет перед людьми с громкими речами, и что он может им сказать при своей полнейшей неопытности... Особенно сильно переживал Василий, ибо, по его глубокому убеждению, сегодня, именно сегодня, должно было быть доказано, утопист ли он на самом деле или... Но все-таки сильнее всех волновался и тревожился Гриша, он просто места себе не находил, мечась как зверь в клетке. Но, как оказалось, предметов его тревог была вовсе не комедия, как таковая, а нечто совсем другое, потому что сразу после обеда он, не в состоянии больше сдерживать себя, сказал:
– Не отыскал бы нас и здесь этот проклятый.
– Кто еще проклятый... – весь передернулся Гайоз Джаши.
– Ты еще его не знаешь... Это тот самый тип, что про нас написал.
– Что...
– Что написал? Какую-то чушь собачью...
– В виде поэмы?
– Какая там поэма... Для поэмы, дорогой ты мой, требуется мастерство, это не так-то просто. Ну разве этому нашему под силу сочинить Джона Грея?.. Он же ведь так – шаляй-валяй. Безотвественный тип, говорю же я.
Гайоз Джаши снова ушел в себя, а Гриша вновь выразил свое опасение:
– Если он и здесь до нас доберется, я за себя не ручаюсь. Живого места на нем не оставлю. В клочья разорву!
– Не бойся, мой Гриша, – обнадежил его Шалва, – ну как ему сыскать нас – мы же из сказки...
– А разве сказка не принадлежит прозе?! – вяло усомнился Васико.
– А тебе-то что за забота! – разозлился Гриша. – Тебя он вывел чересчур образованным и весьма остроумным, а вот я ему чем помешал, что он завертел-закружил меня в гуще каких-то болванов! Захотелось потешить досужих бездельников? Или смешнее нас никого не нашлось!
– Нет, просто это один из литературных приемов, – попытался Васико успокоить Гришу, – к тому же весьма древний. Давным давно тому назад в Греции киликийские писатели облекали свои не очень веселые замыслы в легкое, сказочное одеяние, чтоб тем легче довести их до читателя.
– Что-о? В сказочное одеяние?! Получается, что он и здесь нас настигнет. Так?
– Успокойся, будет тебе...
– Успокаивай лучше сам себя! – рассердился теперь уже и Гриша на старшего брата. – Не воображай, что с тобой самим все обстоит так уж хорошо, не бойся, и тебя тоже он вывел изрядным пустобрехом. А ты давай побольше за него заступайся! Так тебе и надо, даруй бог силы его рукам!
– При чем тут руки, он же не дровосек! Тебе следовало сказать об одной руке – пишут-то, слава богу, не обеими руками, – сорвался и Васико.
– Да пропади они пропадом, и его руки, и голова в придачу, чего он только к нам привязался, звали мы его, что ли?
– А нас к себе звал этот человек? – кивнул Шалва в сторону Гайоза Джаши. – Однако он нас принял.
Гриша примолк, что же до самого Гайоза Джаши, то он сидел погруженный в себя и ничего не слышал.
Затем Гриша снова взялся за свое:
– Мы к этому человеку сами пришли, а тому что было за дело до нас?
– Может, и к тому мы тоже сами пришли, что же ему оставалось, мой Гриша...
Ну-у, тут уж Гриша окончательно вышел из себя...
– Пришли к нему! – раскричался он бессвязно, – не пианино ли настраивать, а? Безответственная он личность и ничего больше... Я его видел как-то в Сололаки антитрезвым!.. Ишь, мастер слова выискался! Ничего, он уже получил свое. Много он знает, где я в поезде проснулся? Выше кандидата ему все равно не подняться... Подумаешь, ростом взял... Велика, как говорится, фигура!.. То ли дело маленькие, да удаленькие профессора...
Была пятница.
– Хорошо, уймись, – повысил голос непоколебимый Шалва, – сегодня займемся только нашим делом...
– Да, но ты уверен, что народ правда придет? – Гришу внезапно как подменили.
– А как же... У меня есть один знакомый в той деревне, Северионе, хороший человек, между прочим, очень даже хороший, я знаю, он соберет народ.
И действительно, люди собрались, да еще как собрались... По пологому склону шли и шли к скальной пещере давиды, бессарионы, шалвы, георгии-жоры, саши, симоники, константины, миши, вахтанги, гиви, фирюзы и маргалиты, кетеваны, русуданы, верико, тины, вали, маквалы, дареджаны; продираясь сквозь колючки, пробивали они себе грудью дорогу; потом пройдут немного по открытому месту и приступают к подъему, ведущему к скальной двухъярусной или, так сказать, двухтеррасной пещере – Хергуле. Только верхнего яруса, им, простите, не было видно – он скрывался за синим переливчатым занавесом, натянутым от края до края. А по самой середке стоял перед занавесом брат-предводитель – Шалва, встречавший людей вежливыми «пожалуйте, пожалуйте, мол, дорогие», «всех милости просим». Кто из них не бывал в этой хергульской пещере, но сейчас, в сумерки, при неясном свете факелов, все воспринималось как-то по-новому, по-особому, а если еще к тому же учесть, что когда-то давным-давно, очень много времени тому назад, эта высеченная в скале пещера была обиталищем первобытного человека – археологи обнаружили здесь кремниевые орудия той поры и множество звериных костей, что овевало эти места серой дымкой таинственности, то ко всему этому еще следует присовокупить столь присущее нам всем: «Ах, это представление непременно надо посмотреть!» – ведь кто из грузин не любит представлений, да что еще у нас есть, кроме представлений! Вот и стремились сюда все наперебой, быстро заполняя собою нижний ярус; один человек даже, боясь опоздать, так и явился впопыхах с поля, не успев сменить галоши, и рядом с ним весьма странное зрелище представляла собой наевшая телеса бухгалтерша, вырядившаяся в туфли на высоких каблуках; они были двоюродные брат и сестра...
Поначалу все скромно стояли молчком, потом, по мере нарастания ожиданья, задвигались, заговорили – один попросил у другого табачку; почему не поднялся вечерком ко мне? – крикнул третий седьмому; здесь порасспросили друг у друга о делах-здоровье; там восемнадцатый поинтересовался у кого-то: не видел, мальчик не погнал моих индюшат домой? – и чтоб все это не переросло в общий галдеж – тем более, что, как счел Шалва, все, кто собирался идти, уже пришли, – он, выждав минуту относительного затишья, вскинул вверх ладонь:
– Премногоуважаемые верхнеимеретинцы!
Воцарилась глубокая, пещерная тишина, прибавившая цену факелам.
– Здравствуйте, – продолжил Шалва.
– Здравствуйте, батоно... Приветствуем вас и желаем здравия и успехов.
– И мы тоже именно для этого поднялись сюда, так как Верхняя Имерети, по-моему глубокому убеждению, более всего Грузия, наша Грузия! – При этих словах он горделиво вскинул голову. – Поскольку как раз именно здесь, на этой земле, продолжающей Картли, замечательно слились друг с другом восток наш и запад... Я говорил уже о том, что мы, три брата и уважаемый Гайоз Джаши решили именно вам показать ту комедию, которая ставилась еще до рождения ваших предков, да и еще раньше; ставится она и сейчас в целом ряде дальних стран, а чем мы, близживущие грузины, хуже других, чтоб и нам тоже не отведать этого плода...
– Да поможет вам бог! – от всего сердца воскликнул один из бессарионов.
– Не прерывай...
– Наоборот, наоборот, мой Северионе, – озарилось лицо уж Шалвы, – каждый из вас, только пожелай, в любой момент может включиться в комедию или поправить нас, если что кому не понравится, это будет совершенно свободное представление... и посмеяться от души вам тоже никто не запретит, мы ведь не враги, но одно вы должны нам простить – так как в этом представлении около десяти действующих лиц, а нас всего четверо, то иногда одному человеку придется исполнять целых три роли и...
– Ну и что же!
– Так разрешаете? – обрадовался Шалва. – Очень хорошо, тем более что маски и одежду мы будем менять, и вам будет нетрудно разобраться, кто из нас кто. Все артисты у нас мужчины, так что некоторым из нас, господа, – улыбнулся Шалва народу, – придется играть женщин. Ведь вы поверите нам?
– Поверить-то поверим, сударь, но, – возразил после недолгого молчания один из датико, – но каково это вам самим?
Шалва от всей души расхохотался:
– Вот это здорово! – воскликнул он, очень довольный, – именно так вы и должны подключаться, – и поднял повыше правую руку: – Нуу, начали!
Ого, в расчудесной пещере начиналось представление комедии дель арте...
Занавес открылся!
...На верхнем уступе пещеры стоял, спрятав лицо под маской с багрово-красным носом и кутаясь в черный плащ, Василий Кежерадзе. Остальных пока не было видно, ибо они стояли за не до конца отдернутым занавесом, куда устремился и Шалва; у ног их были разложены самые разнообразные вещи и одежда.
Васико стоял на виду у всех, не в состоянии произнести от волнения ни слова.
– Давай, Васико, давай, дорогой, – приглушенным голосом крикнул ему Шалва, – давай, начинай, брат Василий! Раз, два и три...
И Васико начал:
– Я болонский доктор Грациано, а Флоренция – столица Тосканы; Тоскана – колыбель ораторского искусства, королем которого был Цицерон, сенаторствовавший в Риме; в Риме было двенадцать кесарей, столько же, сколько месяцев в году, год же, в свою очередь, делится на четыре, что соответствует четырем стихиям природы, как то: воздух, вода, огонь и земля, которую пашут с помощью быков; у быков имеется бычья шкура, из которой тачают обувь, которую мы обуваем на ноги; ноги нужны нам, чтобы ходить; я вот, идучи, споткнулся и пришел сюда, чтобы приветствовать вас, – здравствуйте!
Стояла могильная тишина.
«Что за чепуху несет этот человек», – мелькнуло в голове одного из саш, но громко он этого не сказал: имеретинцы ведь, в основном, вежливый народ.
«Плохи дела», – подумал Шалва, который сквозь дырку в изрешеченном пулями занавесе напряженно вглядывался в людские лица, одновременно натягивая наугад одежду Панталоне; однако он не поддался: «Не робей, Василий, – снова приглушенно крикнул он брату, – не падай духом, давай, жми!..»
– Если бы не Геркулес, – продолжил напуганный молчанием народа Васико, – Трою бы никаким родом не взяли; деревянноконные магараджи возвели в семивратной Трое пирамиды Хеопса, а султаном у них сидел кесарь, когда того кесаря беспощадно прикончили, его последними словами были: «И ты, Тесей?»
«Что за белиберду несет этот человек», – подумал один из жор, но тоже не выразил этого вслух: имеретинцы ведь, в основном, исключительно терпимы в отношении гостей.
Однако предусмотрительный Северионе, который почитал братьев за своих гостей в этой деревне, коротко крикнул на всякий случай в публику:
– Тсс... Тише!
«Я утопист?!» – горестно подумал Василий, совсем растерявшийся от этой камнем нависшей тишины. Он совершенно не представлял, что бы еще ему сказать, как повести себя, и все-таки нашел выход:
– Ооо, а вот и он, мой любезный друг Панталоне!
«Горе мне!» – только и подумал Шалва и, согнувшись вдвое, вышел, прихрамывая, на авантеррасу:
«И с чего он охромел за какие-то две минуты», – подумал один из константинов, уже явно враждебно.
А Шалва, на авантеррасе вовсю расчихался, раскашлялся, расперхался, он будто вот-вот собирался что-то сказать, но ему никак не давал кашель. И все-таки в конце концов он кое-как начал:
– Я – купец Панталоне, влюбленный во Фламинию, здравствуйте. Ааа-пчхик!
Не пещерная стояла тишина, а безмолвие гробницы.
«Я утопист! – с ужасом подумал Васико, – утописты мы – и обамои брата, и я!»
– Переходи на Капитана... – шепнул ему Шалва.
Но Васико уже утратил свой недавний запал; все, что ему удалось, это только промямлить:
– Поди сюда, Бригелла!
Некоторое время ничего не было слышно, потом Гриша откликнулся:
– Бегу, сеньор, вот только лицо сполосну.
Плохо было дело... На дворе стояла непроглядная тьма.
– Переходи на Капитана, говорю, – снова шепнул Шалва, – Капитан наверняка возымеет свое действие...
Другого выхода не было. Мигом сбросив накидку и сорвав маску, Васико пришлепнул себе толстые усы, выхватил пластмассовый меч и:
– Капитан Спавенто! – по возможности браво начал он, – огонь и кровь, первенец землетрясений и молний. Истребитель мавров, сеющий вокруг себя ужас и смерть, я, не найдя на земле подходящего медведя, с которым мне не стыдно было бы помериться силой, поднимаюсь на седьмое небо, где весьма успешно охочусь на состоящую из звезд Большую Медведицу. А теперь вот я пришел к вам, здравствуйте!
– Хорошо, хорошо, поняли, сударь, ну здравствуйте, привет вам, еще раз здравствуйте. А дальше?..
Самый вспыльчивый из всех сельчан – Вахтангия, – уже вот– вот собирался выкрикнуть: «Над собой, над собой лучше посмейтесь, господа хорошие», как вдруг...
– Я – майор Гратиашвили, – внезапно выпалил Васико, и у Шалвы странно дрогнуло сердце. – Я – гордость артиллерийского подразделения и без труда на лету могу сбить, из пушки воробья, хотите – самца, хотите – самочку, мне все едино, – и, подкрутив ус, добавил заносчиво: – С того и сохнут по мне все женщины.
– Чтоб ты подох! – беззлобно вырвалось у зрителя в галошах.
– Я, полный майор Гратиашвили, из всех влюбленных в меня женщин выбрал одну – ту, что прославилась своей красотой и прелестью от Чиатура, минуя Кацх-Зестафони, аж до деревни с легким свирским вином, чем не то чтоб огорчил целую уйму остальных, но разжег в их сердцах такой буйный огонь, какой не пылал и на заводе ферросплавов.
– Ауф! – довольно выкрикнул один из датико.
– Но один негодяй очень мне мешает. – Он обернулся к Шалве. – А коль скоро вы являетесь опекуном этой девушки, я просил бы вас дать нам разрешение обвенчаться, мой... Пантелеймон!
– Кто это тебе «мой Пантелеймон!» – притворно возмутился обрадованный Шалва, – как ты смеешь... Я —дворянин, а ты кто такой!
– А я – князь, – горделиво выпятил грудь Васико.
– Гратиашвили, да чтобы князь, не слыхал, не слыхал.
– И не могли бы услышать, – не сдавался Васико, – потому что Гратиашвили – псевдоним нашего рода; а псевдоним нам понадобился потому, что дядя моего дедушки, Алмасхан Орбелиани, заколол своего господина, как пестрого борова. Вот мы и взяли себе чужое имя, чтоб нас никто не прижал.
Пантелеймон было призадумался, но вскоре лицо у него прояснилось:
– Какую фамилию носил ваш господин, извините? Если вы Орбелиани и если вы убили своего господина, то им должен был быть сам царь – Багратиони! Что-то я не припомню этого из истории.
Поднялся смех, все зашумели: «Верно, правильно...»
Но Васико все не отступал:
– Алмасхан Орбелиани тогда был на практике в Новой Зеландии.
– И убил тамошнего царя?
– Ну да?! – согласился Гратиашвили, – из тете.
Пантелеймон на минуту задумался и:
– Но где было, парень, тогда тете?
– Где могло быть,– в руке.
Публика почему-то поддержала обманщика Васико:
– Молодцом, так его...
А в сторону Шалвы подряд понеслось:
– Отвяжись...
– Не приставай...
– Ничего я не знаю! – пришел в ярость Пантелеймон. – Воспитание-образование Фламинии... ээ... Маргалиты стало мне в двадцать тысяч новыми, возмести мне расходы и бери ее, пусть она будет твоей. Всего хорошего.
– Откуда мне взять двадцать тысяч? – с горечью промолвил Васико.
– А ты нарисуй, нарисуй! – посоветовал какой-то симон, и снова поднялся смех.
– Как нарисовать, – затосковал Василий Гратиашвили. – У меня нет денег даже на карандаш... все спустил...