Текст книги "Только один человек"
Автор книги: Гурам Дочанашвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
– Ну, значит, едем, уважаемый Сима?
– Да, но... – запнулся было я: во хмелю я вообще туговато соображаю, – даа, но... – слава те господи, вспомнил, – да, Шалва, – имя его я наконец-то вспомнил, а вот что хотел сказать, позабыл, а потом припомнил и это тоже: – Да, но если этой твоей тетушки не окажется дома, а, Шалва, дорогой?
Какое-то время он смотрел на меня призадумавшись, а потом вдруг лицо у него прояснилось:
– А вот же у меня ключ от ее дома... – и даже вытащил при этом из кармана хорошенький золотистый ключик.
– Ладно, Шалико, – согласился я. Меня, правда, маленько заносило из стороны в сторону, но, подумаешь, большое дело...
И вдруг я почувствовал к Шалве какое-то родственное чувство – не знаю даже, что это на меня нашло, – и затянул, обняв его за плечи рукой, обнесенной «плетнем»:
– Пти-ичка-невели-ичка-в-переу-у-лке...
– Верхнюю Имерети, батоно Сима, настоящую Имерети, Грузию увидим, – восторженно повторял он.
Я перебил его:
– И это очень даже хорошо.
У автобуса я было в последний раз колебнулся, но он уж так жалобно попросил меня:
– Поедем, ну чтоо...
– Эх была-не была, поехали, – махнул я рукой, и чтоб не получилось, что я так сразу запросто согласился, в виде обоснования высокопарно добавил: – Чему, говорят, быть, того не миновать.
Вот так я ему и сказал: люблю, признаться, народную поэзию.
10
В маленьком автобусе поначалу было вроде бы свободно, и мы спокойно заняли свои места, но стоило только всхрапнуть мотору, как народ повалил валом – и где только они до сих пор хоронились... Впав в тревогу, я было вскочил с места, но тут, извините, выбраться уже было нельзя и подумать, не то что человек – лазерный луч и тот не пробился бы наружу: пришлось поневоле поспешно плюхнуться обратно на свое место, так как к нему уже целенаправленно устремилась какая-то бабёха; это меня даже как будто немного протрезвило, а место той бабёхе уступил Шалва; однако через некоторое время и мне тоже пришлось подняться, потому что на плечо мне взгромоздили целую груду кудахтающих кур; тьфу, терпеть не могу живых кур – курица хороша только жареная или вареная; спьяну я кое-как разогнул спину и поднялся, а женщина с курами преспокойно расселась на моем законном месте! Правда, я стоял на чьих-то ногах, но и на моих ногах тоже кто-то стоял; истошно визжал где-то в углу живой поросенок; автобус с трудом тащился в гору; и вдруг откуда-то до меня долетел голос Шалвы:
– Как дела, Герасиме, не отдавили ли тебе ноги?
Ах, мошенник... Запихал меня в это людское месиво и, видишь ли, снова перешел на «Герасиме». Самого его не было видно – его куда-то отнесло мощным потоком; я затаился и вдруг снова слышу:
– Где ты, Герасиме, уж не стало ли тебе дурно с непривычки?
Сельди в бочке и те в каком-то порядке уложены, а мне, бедолаге несчастному, отвыкшему от общественного транспорта, еще приходилось выслушивать в этом кромешном аду всякие насмешки да шуточки. После каждого оклика Шалвы, люди пялили на меня глаза и явно признавали во мне чужака, несмотря на мои брюки и рубаху... и когда он в очередной раз крикнул мне: «Как ты, Герасиме!», я браво откликнулся: «Хорошо!», но тут стоящий на моих ногах здоровенный мужик, скривив харю, пробасил укоризненно: «Что это такое, батоно, чужие уши пожалеть надо!» Иди имей с ним дело...
А этот Шалва все не мог угомониться: «Сейчас поворот будет, Герасиме, смотри держись крепко!», «Впереди яма, Герасиме, автобус завалится набок, так ты там не подкачай!», «Береги ноги, Герасиме, чтоб не отдавили каким-нибудь чувалом!». Он столько разорялся, что люди стали пятиться от меня, к тому же кое-кто из пассажиров сошел, и я оказался, как столб, у всех на виду. Наконец-таки Шалва примолк, и я, все еще под винными парами, правда, чуток выветрившимися, – но хмель-то все равно свое берет, – чуть-чуть, едва заметно, продвинулся вперед, стал над головой у какой-то молодайки с ребенком на руках и уставился – черт попутал! – на, ее слегка приоткрытую, за ненароком распахнувшимся воротом, грудь, а чтоб она не перехватила моего взгляда, расправил измявшуюся в руке шляпу и надвинул ее по самые глаза, после чего еще упорнее, правда, теперь замаскированно, стал поедать глазами пикантное местечко; но этих проклятых баб не проведешь – они, негодницы, все приметят, как, разумеется, приметила и эта, и что же она, как вы думаете, проделала, – нет, это просто уму непостижимо! – она, пакостница, совсем обнажила одну грудь, сунула ее в рот ребенку и говорит ему, да так – поверите ли, – чтоб все кругом слышали: «Кушай, кушай, миленький, а то дядя отнимет...» – и зырк при этом на меня. Ну и везение, черт побери,– обязательно на такую надо было нарваться! Весь автобус так и грохнул от хохота... А этот, ну, Шалва, глядь уже кричит мне: «Что там, Герасиме, не над тобой ли часом смеются, не подвел ли ты меня?», а сам-то наверняка все видел, дьявол; но подумать, что я такого сделал, чтоб всем скопом поднимать меня на смех: нечаянно скользнул куда-то не туда взглядом, но ведь еще наш знаменитый поэт Акакий [26]26
Герасиме путает: строка принадлежит не Акакию Церетели, а Важа Пшавела.
[Закрыть]говорил: «...Смотреть на нее (на деревню) так же приятно, как на женскую грудь...» И вот я стою точно экспонат, и все глаза, еще слезящиеся от смеха, уставлены на меня, как мои давеча – на грудь женщины, хорошо еще, что она сошла где-то поблизости, хотя, впрочем, не то что хорошо, а совсем наоборот – нехорошо, очень даже плохо, потому что я уже твердо решил сойти с автобуса и вернуться в Чиатура – уже где там Лиепая, о Лиепае я больше и не помышлял, добраться бы только до Чиатура, – вы это можете себе представить! – но не сходить же было за той женщиной хвостом, вот и пришлось отложить свой замысел до следующей деревни, но тут как раз автобус свернул и затрясся по какому-то развороченному проселку, – и это тоже мое проклятое везение. Я окончательно протрезвел, когда какой-то мешок вдруг подпрыгнул и шарахнулся в мою сторону, хорошо еще, я успел с захолонувшим сердцем отпрянуть, и не даром: еще не совсем придя в себя, я сообразил, что там, внутри, должен был быть поросенок, да еще – тьфу, мерзость какая! – живой...
...Когда мы вышли из автобуса, мои часы показывали половину седьмого Но все еще стояла страшная жара – носовой платок, туго стянутый у меня на лбу, промок до ниточки. А этот Шалва чего-то все озирался вокруг, осматривался, оглядывался, мне показалось, что он кого-то ищет, и я тоже кружил на месте, но нет, ах, нет, – никого не было видно.
Я никак не мог взять в толк, чего он все вертится, а пока я ломал над этим голову, он вдруг поворачивается ко мне и говорит:
– Батоно Сима, не обижайтесь, но небольшой кусочек Грузии нам придется пройти пешком.
– А это не очень далеко?
– Воон там вот, нет-нет, не там, а воот таам, где дома, виднеются...
Расстояние показалось мне весьма изрядным. Я недовольно вздохнул и взялся рукой за чемодан. У поворота нам неожиданно повстречался какой-то старик. Он как-то подозрительно оглядел нас и буркнул себе под нос:
– Здрасте?
– Доброго здравия, почтенный, – приветливо ответил ему Шалва. – Какая тут у вас погода?
– Ничего, – ответил старик и так радостно, словно мы повстречались с ним где-то под Рио-де-Жанейро, спрашивает: – Так вы грузины, ребята?
Это, верно, рюкзак Шалвы ввел его в заблуждение или, может быть, моя шляпа...
– Нет! – раздраженно буркнул я в ответ.
Старик повнимательней ко мне пригляделся и говорит, воображая, что это меня успокоит: «Хорошо, батоно, да, батоно, хорошо, батоно...»
Откровенно огорченный Шалва попытался сгладить неловкость:
– Не обижайтесь, дяденька, нервный он...
– Что поделаешь, – сказал старик, поправляя на плече мешок, – то ли еще бывает. Идите с миром.
– Всего доброго, батоно, – напутствовал его Шалва и, понизив голос, сказал мне с укоризной: – Не мог что ли ответить «да»...
– А чего ради! – окрысился я. – Мы же с ним по-грузински заговорили, нет, надо было еще, наверно, хвостом перед ним повилять... Сам же говоришь, что я нервный!
– Ты должен был сказать «да».
– Ничего я никому не должен!
– Ну, тебе видней, ты сам свое дело лучше знаешь, – сразу же пошел он на попятный, и вдруг, заново вспыхнув, говорит: – Только если бы ты и впрямь знал свое дело, то я бы с тобой и забот не знал... То-то.
Там, где по-твоему не проходит, лучше, говорят мудрые, отступиться, и я предпочел промолчать. Но совсем отступиться от моего докучного спутника мне, по горло увязшему с этим треклятым тостом за братьев и сестер, было невозможно – я находился на его территории.
– Ну, а мы давай-ка двинем своим путем, – бодро предложил Шалва. – Нам надо пересечь вот это кукурузное поле, Герасиме. Посмотрим, каков ты ходок; да я знаю, тебе это поле нипочем. А барсуков ты, случаем, не боишься?
– Только барсуков еще не хватало, – проворчал я.
С готовым выскочить из груди сердцем шагал и шагал я по кочкам и ухабам под немолчный шелест. И куда меня занесло, куда я пёр в этой высокой кукурузе, стеной обступившей меня со всех сторон? Один-одинешенек – и тени Шалвы не было видно, – тащился я, по-воровски, наугад отыскивая дорогу.
– Как дела?! – послышалось наконец.
– Хорошо, порядок! – радостно отозвался я.
– Так и иди на мой голос! Тебе ничего не нужно?
– Нет! – прокричал я.
– Если что понадобится, крикни, ладно?
– Ладно, Шалико!
Плохо ли, хорошо ли, я наконец-таки дошел до края этого поля и услышал, как говорят, журчание воды. Шалва стоял подле маленького ручейка, задумчиво уставившись в воду. Он поднял на меня глаза и спросил задушевным тоном:
– Не можете ли вы пожертвовать мне пять минут, уважаемый?
– А в чем... дело...
– Хочу малость поплескаться в воде, Герасиме...
Я пожал плечами. Шалва скрылся в зарослях высокого кустарника и вскоре вновь появился на берегу ручья в купальных трусах. И далось же ему это специальное облачение – воды-то было по щиколотку... Когда он ступил ногой в воду, меня за него дрожь пробрала, а он, как ни в чем не бывало, пригнувшись, набрал в пригоршню воды и так аппетитно оросил себе грудь, что у меня аж сердце зашлось. Я не только подивился ему, но, откровенно говоря, и позавидовал в душе, глядя, как вдохновенно он прохлаждается в этом палящем зное... Потом он и вовсе влез в ручей и ну, чертяка, болтать руками-ногами, кувыркаться, отфыркиваться. Наплескавшись вдоволь и понеживаясь на солнышке, он как-то невзначай глянул на меня и, словно бы догадавшись о моем завистливом желании, медленно-медленно приподнялся, затенил рукой мокрое лицо, вгляделся в меня долгим взглядом и эдак заботливо спрашивает:
– Сердце у тебя не больное, не пошаливает?
– Нет как будто бы.
И какие-то новые звуки, ласковые и теплые, послышались мне в его голосе, когда он сказал:
– Тогда полезай-ка и ты, Герасиме, в воду.
... Ну и подурачились же мы с ним, ну и покуролесили, хех!
11
Все шло прекрасно до тех самых пор, пока он не сообщил мне ту ужасную новость. Я уже предвидел гостеприимство под радушным кровом нашей живущей где-то поблизости хозяйки, мы с ним полеживали, освеженные на бережку ручья, нежась в лучах заводящего солнца; от моего плохого настроения не осталось и следа, его, что называется, как водой смыло. Глаза у меня были полуприкрыты, на лицо падал теплый свет, вбирая в себя влажный холодок и нежно вливая в меня расслабляющую истому, – а хорошая все-таки вещь, что там ни говори, солнце... Потом я перевернулся лицом вниз и, раскинув руки, грузно припал всем телом к земле, и как раз в этот момент он заговорил со мной, и вот каким манером:
– Если вы не обидитесь, батоно Сима, – так начал он, – то я скажу вам правду.
Кто сказал, что нет предчувствия, как так нет, конечно же, есть: я сразу почуял что-то недоброе.
– Какую еще такую правду...
– Какую? А... посмотри мне сначала с мужской прямотой в глаза.
Я присел на берегу ручья и выжидательно на него уставился. Он будто чуть пристыженно покосился в мою сторону, ковырнул пальцем землю и говорит:
– У меня в этой деревне нет никакой тетушки, Герасиме.
Прежде чем я слегка очухался и сумел хоть что-то произнести, по руслу этого малюсенького ручейка успела протечь уйма воды:
– Как так...
– Нет, и все тут, что поделаешь, – и вроде бы уточнил: – Выше своей головы не прыгнешь.
– Но как же это так... ведь тетушка... – От такого потрясающего известия в голове у меня вдруг помутилось, и, потеряв всякий контроль над собой, я сорвался: – Как это так нет! Ты что, шутки шутить собрался?! В чем дело, в конце-то концов! Чего же тогда ты волок меня сюда... Ну я тебе покажу! Где телефон?!
Он добродушно заулыбался:
– Вон там, в роще, на третьем дереве висит, Герасиме.
Я, разумеется, и не шелохнулся.
– А ключ, который ты мне показал, – напомнил я ему. – Нет, нет, конечно же, тетушка у тебя есть, иначе и быть не может, – дрожа с головы до ног, убеждал я самого себя, – да-да, у тебя здесь есть тетушка, эээ... Шалва батоно, есть у тебя здесь тетушка...
– Это, батоно Сима, был ключ от фотоателье моего родного брата Васико. Я там в Тбилиси ночую, бесплатно и хорошо...
– Какой Васико... Что за фотоателье...
– Как, неужто вы не помните, батоно Сима, тост за братьев и сестер?
Ошеломленный до беспамятства, я сидел понуро подле ручейка.
12
Прошло немало времени, прежде чем у меня вырвалось, между прочим, едва слышно:
– Да, но зачем же ты меня сюда привез?
– Вы не обидитесь, если я вам признаюсь?
– Нет.
Он поднялся, сделал несколько шагов взад-вперед и говорит:
– Возможно, ты хороший человек, Герасиме, но я должен тебя еще больше очеловечить.
– О-че-ло-ве-вечить? – запутался я. Что это он говорит?
– Что же во мне такого...
– В твоем поведении, Герасиме, на вокзале, да и вообще тоже проглядывает человек, забывший родину.
– Что забывший?
– Оставь, ты и так все прекрасно понял.
Некоторое время я смотрел на него с ненавистью: если бы я мог, я бы избил его до смерти, но он, собака, был такой жилистый, мускулистый.
– Из чего ты это вывел, интересно...
– А это не скроешь, Герасиме. Стоило только видеть, как высокомерно ты отпустил своего шофера...
– Но это же...
– Да одного того было достаточно, как резко ты вскинул вверх свой чисто выбритый подбородок.
– И ты... теперь... должен меня очече...лове-вечить? – снова запутался я, – фу-уф, ох уж эти мне производные глаголы! Но он понял.
– Да, именно очеловечить.
– Но как?
– А так. Сюда, в Верхнюю Имерети, я ведь заставил тебя подняться, ну, говори!
– Нну, положим.
– Ведь заставил я тебя омыться в воде Грузии?
– Да разве же я и так не пользуюсь все время водой Грузии?
– Где, потерянный...
– Где? Ну, хоть в ванне...
– Тьфу ты... да это же совсем другое дело!
– Почему?
– Долби теперь, почему да отчего. Другое, и все тут, а то начнем с тобой разговоры разговаривать.
Тут какая-то птичка – пфрт! Я встрепенулся:
– Да, но что же ты теперь собираешься со мной делать? – спросил я его подозрительно.
– Я должен заставить тебя провести здесь ночь, здесь, под небом Верхней Имерети, а потом иди, куда хочешь.
– Но зачем это, чего ради?
И он снова повторил мне свое:
– Ради твоего очеловечения, сладкий ты мой. Гляди, гляди, как спускается ночь... Узри это чудо, Герасиме.
Но что за чудо, какое там еще чудо – темнело просто-напросто и ничего больше.
– Живи, здравствуй, Герасиме, но помни одно: хороши – чем плохи? – Лиепая и Карлсруэ, но родину свою надо любить, а чтоб любить, ее надо познать. Ну-ка, глянь вон туда, ты чуешь, какие линии, Герасиме, какая мягкость... Вон туда, на тени посмотри... Где ты увидишь еще такое, кроме как в этой Имерети, в Верхней Имерети...
Какие-такие линии, какая там мягкость... просто вечерело.
А он продолжал:
– А зелень-то, зелень какая необыкновенная...
Но какой же и быть еще траве на лугу, если не зеленой...
Он понизил голос:
– Земля здесь, земля, не тронутая хворью, Герасиме... – А потом и вовсе перешел на шепот, продолжая, все еще в купальных трусах, как говорится, обозревать окрестность.
Я уже не слушал его бесконечных словоизвержений, на меня снова нахлынула ярость:
– Да, но по какому все-таки праву вы меня сюда затащили?
Он ответил мне удивленным взглядом:
– А какое такое право требуется для того, чтоб учить?
– Ну и ну, Шалва, – пристыдил я его, – выходит, ты в учителя ко мне записался?
– Тут, в этих краях, да.
– А я, значит, твой ученик?
– Нет, – сказал он, смерив меня взглядом снизу-доверху; но как, каким взглядом...
– Так кто же я, Шалико...
– Не обижайся, но дуралей ты, дуралей, Герасиме.
У-ух, будь только он не такой мускулистый...
– Не уставляйся ты носом в землю, Герасиме, подними глаза, оглядись окрест, поверь, не прогадаешь...
Тю-у, еще как прогадаю, мне-то, небось, получше его знать, что ведь время – деньги...
Я все еще продолжал понуро сидеть в накинутой на плечи рубахе, когда этот наглец, этот хам Шалва, ни с того, ни с сего потрепал меня рукой по спине:
– Ну чего ты скис, а, Герасиме? – Ишь, утешитель нашелся! – Не надо огорчаться, братец. – Он легонько тряхнул меня, воображая, что подбадривает: – Все это пустяки, батоно Сима. Я ни на йоту не сомневаюсь, что вряд ли два-три века спустя будет иметь хоть какое-то значение, была ли у меня в этой деревне тетушка. Так-то вот, мой Герасиме.
13
Темнело, и дома оборачивались далекими огоньками; а еще немного спустя наступила полная темнота. Я надел тонкий шелковый свитер, потом – вязаную сорочку, потом обычную – на редкость, между прочим, хорошую – сорочку (и где я ее портил!), однако похолодало настолько резко, что поверх всего этого я еще, с превеликим трудом, натянул на себя и майку, но меня все равно пронимало насквозь. Весь скованный холодом, я сидел неподвижно, обхватив руками колени, а Шалва, конечно, уже одетый, черной тенью маячил поблизости и учил меня, до костей продрогшего от летней свежести, уму-разуму, как это, во всяком случае, представлялось ему самому:
– Знай, Герасиме, если хочешь разобраться в людях, которые тебя окружают, соверши какой-нибудь неблаговидный поступок или нарочито допусти какой-нибудь промах, но не такой, конечно, чтоб от этого мир перевернулся, а так, что-нибудь пустячное – ну, скажем, сморозь раз-другой какую-нибудь явную белиберду, но при этом оставаясь себе на уме и держа ухо востро, и, поверь мне, больше всех над тобой будет потешаться самый первейший из всех глупцов и остолопов – это для того, чтоб самому возвыситься в глазах людей.
Ух, и холодно же было... А он уже говорил вот что:
– Или если, – упаси тебя от этого бог, Герасиме, – такой вот, как ты, известный человек начнет, например, собирать непристойные фотографии, то больше всех других этим будет возмущаться самый грязный развратник. Что поделаешь – большинство из нас почему-то всегда хочет казаться лучше, чем есть на самом деле. Но в данном, конкретном, случае, жизнь сама покажет, что мы из себя представляем, мой хороший.
Бррр, какая была холодина... Я взглянул на часы, время подходило к одиннадцати, – часы у меня фосфоресцентные. А этот наглец Шалва все продолжал разводить свое:
– У тебя, Герасиме, даже сейчас, в темноте, по выражению лица видно, что ты, в твоем понимании, немало в жизни преуспел. Но давай возьмем, к примеру, хотя бы бегунов, батоно Сима. Когда из семисот взявших старт бегунов на длинную дистанцию какой-то один в конце концов первым достигнет финишной прямой, зрителй приходят в восторг: подумать только – вышел победителем из семисот человек... Но, Герасиме, попробуем подойти к вопросу с другой стороны: ведь при любых обстоятельствах один кто-то из этого моря людей так или иначе должен был прийти первым, – и тогда победа покажется делом более легким, если не просто пустяком. Не так ли?
Брр, ббуурр... Ой, как холодно ой, как холодно... А он все говорил и говорил:
– ...Так. Как и у общественного транспорта тоже есть свои хорошие стороны, Герасиме. Да, да, батоно, я согласен с вами, что очень мало приятного, когда кто-нибудь в автобусе наступит тебе на больную мозоль, но зато в переполненном транспорте люди невольно сплачиваются, они слышат биение сердца друг друга; к тому же в общественном транспорте, Герасиме, люди находятся под общей крышей...
Ээ, пусть себе чешет язык, пусть говорит... А он и говорил. И вот что:
– Если подходить с обычной меркой, нетрудно определить место любому человеку, Герасиме: каждый лучше кого-то, кто хуже него, но по сравнению с кем-то другим – сам он худший. Но если подходить более широко, то тут уж рассудить не так просто, потому что люди очень во многом отличны друг от друга, более того: каждый человек в отдельности – это многогранный и многокрасочный мир, хотя в чем-то мы приблизительно схожи, одинаковы, поскольку человек не единичен и не одинок.
Тут уж я по-настоящему разозлился; что называется, просто вышел из себя.
– Человек одинок, одинок, – злобно прошипел я сквозь зубы и пустился с ним в спор, чего не должен был делать: – Это же общеизвестно, что каждый из нас от рождения обречен на одиночество, в одиночестве совершает человек весь свой тяжкий жизненный путь: в лицо тебе улыбаются, а за спиной тебя же поносят; поздравляют, исходя завистью, и тут же строят козни; таким же одиноким подходишь ты к концу своего жизненного пути, оставаясь один на один с самим собой перед лицом смерти. А когда ты лежишь в постели, изнуренный жаром под сорок, разве ты не одинок? Конечно же, ты и тогда один, совершенно один-одинешенек...
– Ладно, оставим побоку врача и тех, кто за тобой ухаживает, все это мелочи, но скажи мне на милость, почему ты все-таки считаешь, что ты вообще одинок, а, Герасиме?
– Но ведь это именно так, и только так!
– Нет, любезный, это ты так думаешь, Герасиме, и тебе кажется, что ты прав.
– Не я один, а каждый разумный человек так думает. Того же мнения придерживаются и многие философы разных стран.
– Что человек одинок?
– Да.
Тут до меня донесся очень печальный голос, но, как выяснилось вскорости, этот прохиндей притворялся:
– И что ж, значит, много вас, так думающих?
– Да, – с гордостью подтвердил я. И что же, вы думаете, он выдал мне в ответ:
– Но тогда, – говорит, – выходит, что хотя бы поэтому ты не одинок. Даа, Герасиме.
14
Стояла непроглядно темная ночь. Весь закоченев от холода, я сидел по-прежнему скрюченный, мрачно уставясь на светящиеся там-сям окна домов, хозяева которых, черт бы их всех побрал, наверное, в этот час безмятежно дрыхли, угревшись в своих постелях. Шалва развалился на спине, подложив под свою безмозглую голову рюкзак. Нет, вы только подумайте, где я должен был быть, и в какой дыре оказался! Ко всему, меня основательно мучал голод. Разбитый с похмелья, утомленный дорожными мытарствами, я бы сейчас всему предпочел возможность хорошенько отоспаться, но иди засни, когда у тебя все тело свело от холода. Да и от этого Шалвы, с его странностями, тоже неизвестно, чего можно ожидать! Заснешь, а он возьми да и хвати тебя, сонного, здоровенным булыжником по башке. Не свидетелей же опасаться на берегу этого дрянного ручейка! Мы здесь с ним совсем одни, в этой кромешной тьме. Хотя, по правде говоря, на злодея Шалва очень мало похож; вот что он хам и невежа, – это бесспорно. Мои часы показывали два, даже чуть больше, когда я услышал его осторожный шепот:
– Не спишь, Герасиме?
– Нет, – нехотя отозвался я.
– Почему не спишь, а, Герасиме?
– Да какой там сон! Ты скажи, чего мне здесь было нужно!
– Я дам,тебе рюкзак, подложи под спину.
– Не хочу, зачем ты потащил меня за собой...
– Из любви к чему-то...
– К чему?..
– Не могу сказать, для этой любви не подыщешь слов...
– Почему, слушай?
– Стыдно о ней говорить, настолько она ясная и безмерная, – и таинственным голосом добавил: – ее только надо бережно носить в сердце своем...
– Ничего не пойму... Кто же она – эта твоя любовь...
Он, проклятый, совсем понизил голос, и до меня едва долетел в этой кромешной тьме его едва слышный шепот:
– Грузия это, Герасиме, наша Грузия...
Мы долгое время опять просидели молча. Тот ручей будто бы протекал сквозь мое тело... Я снова взглянул на часы; часы – друг человека, но только говорящий правду в глаза. Как медленно тянулось время – было всего около половины третьего. Я уже не дрожал – я весь закаменел от отчаяния, и вдруг Шалва поднялся и говорит, хлопнув меня по плечу:
– А ну давай-ка пошли, мой Герасиме...
– Что... Но куда же, Шалва?
– Воон к тому дому подойдем и крикнем по-нашенски в два голоса.
– Что крикнем, что...
– А вот что: «Хозя-а-иин!»
Поначалу я оторопело уставился на него в этой кромешной тьме, а потом вдруг меня осенило, и я торопливо засуетился.
– Ааа, у тебя, значит, все-таки здесь есть тетушка! – чутья не кричу на радостях. – Есть все-таки, да, Шалва?
– Там, там узнаем, на месте разберемся во всем, Герасиме.
Вскочив как встрепанный, я было провалился ногой в какую-то ямину, но Шалва успел подхватить меня за руку. Мы брели по каким-то буграм и колдобинам, земля то и дело словно уходила из-под ног, и у меня всякий раз перехватывало дух, но Шалва крепкой сжимал пальцами мое запястье. Так мы и плыли в ночи, словно влюбленные туристы. Только в руке у меня был чемодан. Где-то громко взлаяла собака, а мы уже как раз подошли к первому двору. Шалва поправил на спине рюкзак, наискосок приложил ладонь ко рту и крикнул:
– Хозя-а-иин!
Я ждал с трепещущим сердцем. Ах, что может быть лучше, как наесться сейчас досыта да юркнуть в теплую постель, – но пока в ответ не слышно было ни звука, и когда Шалва во второй раз позвал: «Хозяаиин!», я – от нетерпения, что ли, – тоже воззвал к дому по-древнегрузински:
– Хозяин, хай гиди!
Двери дома отворились, и из них вышел мужчина в одной сорочке и исподних. «Видать, тетушкин сожитель!» – успело промелькнуть у меня в голове, а мужчина, подойдя к нам поближе, поднес руку козырьком к глазам – а как же, солнце же вовсю палило! – и спрашивает:
– Кто вы... что прикажете, уважаемые... Не беда ли вас привела какая? Здравствуйте, здравствуйте...
– Здравствуйте, батоно, с дороги мы сбились... – и Шалва повыше поднял свой рюкзак. – Не приютите ли нас на одну ночь... незнакомцев...
– Ауф! – возмутился мужчина и с такой силой распахнул дверь одной рукой (другой он придерживал штаны), что чуть не содрал ее напрочь: – Да как это можно!.. Что значит не приютите ли! Пожалуйте вот сюда, сюда, судари вы мои...
Он завел нас в дом, продолжая приговаривать:
– Вот здесь присаживайтесь, у меня сейчас все мигом... Я выдал дочь замуж в Навардзети, сам пока вот бобылем... жена тоже там... Что смогу... вы уж не обессудьте...
Какая тетушка, при чем там тетушка, оказывается... А на столе уже появились сыр, похлебка из фасоли, лук-порей... Хозяин в охотку хлопотал, суетясь по дому, и только разок замешкался, с удивлением, чтоб не сказать больше, уставившись на мою майку:
– Вы спортсмен?
– Не знаю, что вам и сказать, – застенчиво проговорил Шалва. Ух, лицемер! – Если индивидуальный туризм – спорт...
– А почему же нет, конечно, конечно... – подбодрил его хозяин. Вот вам и тетушка... тетушка с усами... Он присел на корточки у какого-то круглого камина, аккуратненько сложил пирамидкой дровишки и встряхнул подле уха спичечный коробок.
– Какая тут у вас была погода?
– А как вас прикажете величать, батоно?
– Моего друга зовут Герасиме, а я – Шалва, батоно.
– Очень приятно. А меня Северионе зовут, иногда и Севериане кличут, батоно.
– Очень приятно, батоно.
– Погода у нас тут была ничего.
В камине весело потрескивал огонь, и хотя камин не центральное отопление, но и он в некотором роде дает тепло... Сначала над моей головой прошуршала майка, потом обычная – на редкость красивая – сорочка, потом – вязаная сорочка, потом – мой тонкий шелковый свитер, так что я снова остался в одних бумажных брюках и холщовой рубахе.
– Не скучаете, гости дорогие?.. А откуда вы путь держите?
– Из Рачи сюда перешли... Это вот он забрал себе в голову... – показал Шалва на меня.
– Ого-го-го! В такую темень, в ночь, батоно?!
– То-то, Северионе, батоно.
– Да у вас, оказывается, львиные сердца. Я сейчас вернусь – приведу соседку, чтоб помогла малость, вы тут не скучайте.
Когда мы снова остались одни, Шалва сказал мне шепотом:
– Если б к тебе в кабинет заявился кто-нибудь в такую пору, ты бы его принял? А, Герасиме...
– А что мне делать в моем кабинете в такую пору! – вскричал я.
– Вы меня звали, батоно? – просунул голову в дверь хозяин.
– Нет, батоно, – ответил Шалва.
Я сел на тахту, взял мутаку, приставил ее к стене и, прислонившись к ней спиною и головой, прикрыл глаза.
– Вообще у нас, у грузин, есть шесть хороших вещей, – начал Шалва: – народные песни, народная поэзия...
15
Когда меня разбудили, на моих часах было пятнадцать минут пятого. Я резко вскочил – самочувствие у меня было недурное: все же я немного поспал, да и вообще-то я выносливый, – сделал даже два-три взмаха руками и поспешил к столу, а там уже добавили жареную курочку, хачапури [27]27
Хачапури – ватрушка с сыром (груз.).
[Закрыть], надуги – пальчики оближешь! – острую подливку из мирабели, испеченный в тонэ [28]28
Тонэ – врытая в землю печь (груз.).
[Закрыть]хлеб и, конечно же, – вино, – и что только заставляло этих людей без конца пить! Я лично даже особенно не прислушивался к тостам, занявшись курицей, а лишь повторял изредка «за здоровье...» и отхлебывал по глоточку. Не хватало мне только еще здесь напиться. Не-ет, господа хорошие, больше вам меня не соблазнить, довольно, сколько выдул я за эти последние два-три дня! А вообще-то, Северионе, кажется, первым тостом выпил за наш приход, сказав при этом немало всяких-разных задушевных слов. Еда, откровенно говоря, была совсем недурная – и курицу здесь, оказывается, умели зажарить, и надуги тоже мне очень понравилось. А этот Шалва и тот, хозяин наш, все, не закрывая рта, о чем-то говорили, я прислушался – они хвалили вино. Вот где олухи царя небесного – это в то время, когда на свете существует коньяк! Но найду ли я в Адлере того человека, который должен был меня встретить? Кто его знает... Разве нам ведомо наперед, что с нами может приключиться... Возьмем хотя бы тот факт, что Северионе, осушив два-три, а может, четыре стакана, сказал :
– Эх, кажись, я напился, батоно...
– Это мы виноваты, – огорчился Шалва, – вы за целый день, поди, наработались, а мы подняли вас среди ночи...
– Это ничего, – сердечно ответил ему Северионе, с трудом приоткрыв слипающиеся глаза. И вдруг он как бы внезапно протрезвел: – А вот давеча меня почти в ту же пору разбудили куры – слышу, раскудахтались на всю округу. Я хвать в одну руку палку, в другую – карманный фонарь, польский, да тихохонько в курятник; посветил там фонарем и что же вижу: барсук, негодяй, уже перегрыз одной курице горло и норовит дать деру...
– Что вы говорите, батоно, – в меру удивился Шалва, – где это видано, чтоб барсук поедал кур...