355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Медынский » Повесть о юности » Текст книги (страница 10)
Повесть о юности
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:23

Текст книги "Повесть о юности"


Автор книги: Григорий Медынский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)

Выходка Сухоручко возмутила Бориса. И все же не то какая-то нерешительность, не то последняя надежда, что Сухоручко сам все осознает и выправит, удерживали Бориса от выступления. И в то же время как не выступить и как не сказать того, что думаешь, раз Сухоручко только переминается с ноги на ногу и явно пытается увильнуть от ответа!

– Ну… – мялся он, – ну, почудить захотелось. Думал, смешно получится.

– А получилось? – Рубин жестом остановил Игоря Воронова, порывавшегося подать реплику. – А получилось? – Он продолжал так же упорно и тяжело смотреть на Сухоручко.

– Ну, нехорошо получилось… Неудобно.

– Глупо получилось! – не вытерпел Игорь.

– А я ничего и не говорю. Я не оправдываюсь! – пробормотал опять Сухоручко, опуская глаза.

– Ну, раз признается – простить его! – раздался примирительный голос Феликса.

В этом предложении Феликса Борис увидел вдруг то, к чему он и сам, может быть, только что склонялся и что теперь сразу показалось ему непростительной слабостью.

– Как простить? – вскипел он, оглядывая и класс и напряженно следившую за ходом событий Полину Антоновну. – А что же у нас получится, если мы это прощать будем?

– А я тебе слова не давал! – попытался остановить его Рубин, но остановить Бориса сейчас было уже нельзя. Он повернулся к Сухоручко и, решительно смотря ему в глаза, сказал:

– Ты, брат, не виляй! Ты не перед кем-нибудь… Ты перед своими ребятами говоришь. А ты что – от ребят спрятаться захотел?

– А чего мне прятаться? Я и говорю – виноват! – продолжал свое Сухоручко.

– Виноват, виноват! Это легче всего сказать – виноват!

– Вот так на́! – попробовал перейти в наступление Сухоручко. – Если б легче, у нас бы везде самокритика вот какая была!

– Самокритика!.. А ты думаешь, у тебя самокритика? Если б заведующий учебной частью не пришел на урок, ты, думаешь, сказал бы так? А теперь что ж, теперь конечно: сдаюсь, лапки кверху, простите меня, братцы-товарищи, больше не буду. Расчет это, а не самокритика!

– Всё? – спросил председательствующий.

– Всё! – с неостывшей злостью ответил Борис и хотел было уже садиться, но тут же спохватился: – Нет, не всё! Ты вот говоришь: посмешить хотел! – снова обратился он к Сухоручко. – А почему смешить? Зачем смешить?.. Ты на ребят ссылался: ребята понимают. Ребята все понимают! И зачем смешить хотел – тоже понимают. Чтоб геройство свое показать, героем перед нами выставиться – вот зачем! А геройства тут никакого нет!

– Хулиганство тут есть, а не геройство! – подсказал Игорь, но тут же спохватился и кивнул Борису: – Ну, продолжай, продолжай!

– А тут и продолжать нечего. Все ясно! – сказал Борис, уже садясь на место. – Это мы раньше думали: вот какой он молодец – урок сорвал! А теперь… теперь мы так не думаем!

Наконец-то ребята разговорились!

Это была первая большая радость, которую пережила Полина Антоновна в этом классе. Она, эта радость, приходила всегда, когда после большой, напряженной и, казалось, бесплодной работы пробивались вдруг первые побеги и намечались какие-то успехи. Каждый раз эта радость приходила по-разному и ощущалась по-разному, но каждый раз она имела свою неповторимую прелесть.

Так и теперь, сидя на задней парте, одна, сама с собой, она пережила теплую, хорошую минуту.

Ребята, конечно, не видели этой ее радости и, может быть, даже вовсе не думали сейчас о сидящей сзади учительнице. Они смотрели на Сухоручко, на то, как виноватое выражение на своем лице он пытался скрыть улыбкой, стараясь перевести все в шутку, в смех. Но сделать это не позволял ему суровый председатель, и виноватое выражение снова проступало на лице Сухоручко.

– Так как же будем решать? – спросил председатель собрания.

– Пусть извинится перед Анной Дмитриевной! – раздался чей-то голос.

– Потребовать от Сухоручко, чтобы он извинился перед учительницей естествознания Анной Дмитриевной, – сформулировал предложение председатель. – Голосуем?

Но тут, в самый последний момент, молчавшая все время Полина Антоновна вставила неожиданное замечание:

– А разве в этом происшествии виноват один Сухоручко?

Лица учеников вопросительно повернулись в ее сторону.

– Кто такой Сухоручко? – продолжала Полина Антоновна. – Разве он не член вашего коллектива? И разве не вы хором засмеялись на его – Игорь прав – хулиганскую выходку? Нет, мальчики! Здесь дело серьезнее! Шире! И в этом виноваты вы все, весь класс!

Полина Антоновна видела, как менялись, вытягивались лица ребят, приобретая новое, уже растерянное выражение. Из обвинителя класс неожиданно превратился в обвиняемого.

– Один сделал, а все виноваты? – проворчал вдруг Феликс Крылов.

Полина Антоновна встрепенулась: Феликс начинал показывать себя с очень огорчавшей ее стороны. Но она сдержалась и коротко заметила:

– На это пусть ответят вам ваши товарищи.

Ребята как будто забыли о Сухоручко, переминавшемся с ноги на ногу у стола, и горячо заспорили: отвечают ли все за каждого и вообще как можно отвечать? Спор затянулся. Полина Антоновна настороженно следила за ним, то огорчаясь, то радуясь, то с нетерпением ожидая, что вот-вот родится нужная формула и будет сказано необходимое слово.

Выступил Витя Уваров.

Полине Антоновне всегда нравилось, как он говорит, как отвечает урок: выслушав вопрос, Уваров немного потупится, помолчит, как бы собираясь с мыслями, а потом сразу начинает отвечать по пунктам: первое, второе, третье… Так же, словно по писаному, как взрослый, Витя говорил и сейчас.

– В каком случае мы отвечаем друг за друга, в каком – нет? Если мы – случайное сборище, если мы – чужие друг другу люди, мы ни за кого не отвечаем, каждый отвечает за себя. А если мы едины, спаяны, если каждый сознает себя как часть целого, тогда мы – коллектив, и тогда мы не можем не отвечать за нашего товарища.

Это и было основой радости Полины Антоновны: ребята начинали сознавать себя как коллектив. И она видела, как сразу просветлели их лица, – оказывается, и на сложный, испугавший сначала вопрос классной руководительницы можно найти ответ! Теперь все ясно, кроме одного: что делать и как быть с Сухоручко и как вообще закончить всю эту историю?..

Этот вопрос решил Борис Костров.

– Я предлагаю вынести выговор Сухоручко, а старосте поручить извиниться перед Анной Дмитриевной от имени всего нашего класса.

– Пр-равильно, Боря! Молодец! – послышались выкрики, и уже кое-где сами собой взметнулись руки.

– Проголосуем? – предложил опять председатель, но голосовать и на этот раз не пришлось.

– А почему я должен извиняться? – заявил вдруг Феликс. – Завтра кто-нибудь еще выкинет колено, а я за всех извиняться буду?

Разговор пошел по новому руслу – о чести класса и узком самолюбии, о Феликсе Крылове и его улыбочке, о его достоинствах и недостатках, о его обязанности выполнить то, что решает коллектив.

– А как же я? – неожиданно для всех подал голос Сухоручко, до сих пор стоявший у стола.

– Ты?.. Что – ты?.. – не сразу понял его председатель.

– Можно садиться?

– Ах, ты об этом? Ну, конечно, можно садиться. Садись!

Своей обычной развязной походкой Сухоручко пошел на место.

После происшествия с усами Борис думал, что Сухоручко теперь обиделся на него всерьез и окончательно. Но тот только похлопал его по плечу и неопределенно усмехнулся:

– Ты, Боря, умный стал, как утка.

Что это значило, Борис не понял.

* * *

Приближался день, когда нужно было делать доклад. Борис готовился к нему с необыкновенным и даже удивительным для самого себя волнением. Он старался его не выказывать, но порою в душе подымалась такая сумятица, что хотелось пойти к Полине Антоновне и заявить: «Вы меня простите, Полина Антоновна, а только я не могу! Ничего не получается!»

К Полине Антоновне он не шел, ничего не заявлял, – он шел к своему новому другу, Вале Баталину, и тот объяснял ему все, что было непонятно. После этого Борис с новой энергией садился за доклад и, взлохматив голову, копался в накопившихся у него материалах. Материалов было много, и трудно было разобраться, что нужно и что не нужно, о чем говорить, о чем не говорить, где то главное, что необходимо сказать о Лобачевском и его личности.

Вот отзыв – статья в «Сыне Отечества» – о работах великого ученого. «Мрак» и «непроницаемое учение», «шутка» и «сатира на геометрию», «наглость и бесстыдство» – вот слова, которые обрушивал критик на недоступные своему разуму работы гения.

И все-таки Лобачевский не испугался, все-таки продолжал развивать свою «воображаемую геометрию» и на краю могилы, полуслепой, продиктовал «Пангеометрию», свое научное завещание, итог того, что он сделал.

Почему Иоганн Больяи, шедший вслед за своим отцом Вольфгангом по этому же пути, опустил крылья, впал в меланхолию и, не доведя дела до конца, забросил математические исследования? Почему Тауринус сжег свои работы, не поверив в то, что он сделал? Почему Гаус, «король математиков», тридцать лет держал под замком свои вычисления, испугавшись, как он сам говорил, ос, которые поднимутся над его головой? Почему же Лобачевский не испугался этих «ос», не побоялся пойти против всего на свете – против освященных веками устоев науки, против непосредственного здравого смысла и очевидности, против двухтысячелетних традиций Евклида, – почему он решился первым в мире провозгласить то, что сначала было принято всеми как сумасшествие?

Да! Вот в этом, пожалуй, главное!

Сколько мужества нужно было иметь, сколько достоинства и научного героизма, чтобы слышать страшную кличку сумасшедшего – даже от самых родных и близких, которую пришлось носить великому математику, перешагнувшему границы эпохи! Какую драму нужно было пережить и не сломиться!..

От всего этого у Бориса складывалось ощущение большой и мужественной человеческой личности, ощущение, которое он и решил положить в основу своего доклада, – то главнее, без чего Лобачевский не стал бы тем, чем он стал. Вот о чем Борису хотелось рассказать ребятам.

Но работа над биографией ученого вызвала в нем и другие, совсем другие и неожиданные мысли: Борис задумался над собой и над своим характером. Почему же он не может до конца овладеть тем, что сначала показалось ему таким интересным? То ли дело Валя Баталин! Он где-то вычитал, что без Лобачевского не было бы теории относительности, а теория относительности легла в основу расщепления атомного ядра. И он уже твердо наметил: сначала изучить геометрию Лобачевского, потом теорию относительности и в будущем работать в области атомной физики. А вот у него, у Бориса, нет ничего твердого и определенного! В душе по-прежнему бродят ребяческие мечты о подвиге, горячие и настоятельные, но совершенно туманные.

Теперь Борис начинал понимать, что подвиг не только в том, чтобы во время войны жертвовать жизнью, или ехать за границу и там бороться с фашистами, или в крайнем случае забивать сногсшибательные голы всем на удивление. Вот перед ним открылся удивительный по своему героизму подвиг ученого, дерзнувшего перешагнуть через границы обычного, и Борис в глубине души своей чувствует, что этот подвиг – не для него. Так что же ему нужно? И способен ли он вообще на те большие, головокружительные дела, предчувствия которых бродят где-то в глубинах его существа?

Все эти мысли толкутся в голове и никак не дают сосредоточиться. А тут – уроки, контрольная одна, контрольная другая, сочинение по литературе, тут экскурсия, комсомольское собрание. Дела, как нарочно, сбились в кучу – передохнуть некогда. Мама теперь уже не подгоняет, а с опаской глядит на засидевшегося до позднего вечера сына.

Времени просто не хватало. И вот завтра надо выступать на математическом кружке, а доклад не готов. И Борис, придя с занятия гимнастической секции, прежде всего сел за доклад – только потом принялся за уроки.

Уже поужинали, уже Надя пришла со своих занятий, и Светланка, ложась спать, пожелала ему спокойной ночи.

– Ну, как обстановка на твоем фронте? – спросил отец, снимая сапоги.

– Много уроков нынче, – ответил Борис.

– Успеешь?

– Успею…

Но не успел.

Литературу, как самый нелюбимый предмет, он отложил под конец и взялся за нее, когда у него уже стали слипаться глаза. Он кое-как просмотрел по учебнику, что там говорится об Онегине, о Ленском, и закрыл книгу. Владимир Семенович спрашивал его на днях и завтра, конечно, не спросит.

Но Владимир Семенович рассудил иначе. Он обратил внимание, что в последний раз Борис хорошо отвечал о «Цыганах» Пушкина – совсем хорошо, так что можно было даже поставить пять. Но Владимир Семенович счел это баловством тогда и поставил четыре, с тем чтобы через день-два проверить: случайно это или Костров всерьез взялся за работу? И поэтому теперь он первым вызвал Бориса.

– Ну, что вам понравилось из «Евгения Онегина»? Прочтите! – сказал он и, сняв пенсне, приготовился слушать.

– А вы не задавали, Владимир Семенович, – ответил Борис.

– А разве обязательно нужно задавать? – и на губах его уже играет знакомая язвительная усмешка. – Неужели вам самому ничего не захотелось запомнить из этого бессмертного произведения? Неужели ничего не понравилось?

Борис молчит, Борису стыдно, и, как бы для того, чтобы усилить этот стыд, Владимир Семенович читает на память:

 
…Ах, новость, да какая!
Музыка будет полковая!
Полковник сам ее послал.
Какая радость: будет бал!
Девчонки прыгают заране;
Но кушать подали. Четой
Идут за стол рука с рукой.
Теснятся барышни к Татьяне;
Мужчины против; и, крестясь,
Толпа жужжит, за стол садясь.
 

Он читает негромко, без малейшей приподнятости, декламации, и пушкинский стих вдруг оживает, начинает говорить и совсем по-новому звучать, наполняясь незамеченными до сих пор смыслом и красотою.

– Вот мы с вами не жили в той жизни, не бывали на дворянских балах, а представляем»: «Толпа жужжит, за стол садясь». Это делает слово! – говорит Владимир Семенович классу, а потом, резко повернувшись к Борису, замечает:

– Любить нужно слово, молодой человек! Любить!.. Н-ну-с! Обрисуйте мне образ Онегина. Это, по-моему, как вы говорите, задавали!

До чего ж это тяжко, когда хочешь сказать, а не можешь – не хватает слов! А еще хуже, когда и сказать нечего!

– Евгений Онегин… – начал Борис, переминаясь с ноги на ногу, – Евгений Онегин – главный герой гениальной поэмы Пушкина.

– Не поэмы, а романа в стихах, – поправил Владимир Семенович.

– Романа в стихах, – как эхо, повторил Борис и откашлялся, соображая тем временем, о чем же ему говорить дальше. – Родился он… э-э-э… «родился на брегах Невы»… Отец его был барин, помещик, и дал сыну аристократическое образование… Он обладал умом.

– Кто обладал умом? – спросил учитель. – Отец или сын?

– Сын.

– Из вашей фразы можно понять и так и этак. Потом, что это за язык? «Он обладал умом»… Должен вам заметить, я не первый раз слышу от вас это слово. И один герой обладал умом, и другой герой обладал умом. Слова! А за ними – ни мысли, ни понимания. А еще чем он обладал?.. А откуда это видно? Чем это объясняется? И что из этого вытекает? Какую роль это играет в сюжете произведения? И, кстати, может быть, вы подыщете какой-либо другой глагол? «Обладал»… Нехорошо! Сухо!

Так, с грехом пополам, поминутно «экая» и покашливая, Борис рисовал некоторое подобие Онегина. Но подобием Владимир Семенович удовлетвориться не хотел, и обмануть его было трудно.

– Что ж это, молодой человек? – спросил он, берясь за ручку. – Думали: раз спросил учитель – можно не учить? Так-с?

– У него сегодня доклад, – среди общей тишины раздался робкий голос Вали Баталина.

– Доклад? – переспросил Владимир Семенович. – Какой доклад?

– По математике. О Лобачевском, – ответил Борис.

– Ах, о Лобачевском! Причина вполне уважительная! По этому случаю я вам поставлю два балла, молодой человек!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Полина Антоновна любила свой учительский коллектив и сжилась с ним. Пусть это были разные люди, иной раз очень разные – и энтузиасты, отдающие душу, и «урокодавцы», совмещающие в двух, а то и в трех школах, – но с годами между ними, возникло что-то общее, сблизившее их. Привыкли понимать друг друга с полуслова и в короткие встречи на переменах оценивать то или иное событие, нарушившее нормальный ход жизни; или в свободный час, попросту именуемый «окном», поспорить об ученике, плохом или хорошем, о том, как же нужно его в конце концов понимать, о своих удачах и неудачах в работе с ним; или затеять дискуссию о больном педагогическом вопросе, посетовав попутно на неповоротливость министерства и нехорошую, затянувшуюся оторванность от жизни школы Академии педагогических наук; или поделиться своими впечатлениями о прочитанной книге, о последнем занятии политкружка, о виденном спектакле.

Здесь же, в учительской, спустившись со вздохом на мягкий диван, можно было в беседе с товарищем пожаловаться на здоровье, на усталость, на безмерную тяжесть педагогического труда, на непонимание этого многими и многими, которым нужно бы это понимать и ценить, посоветоваться о том, как лечить больные ноги, на которых приходится часами стоять в классе, поговорить о личной жизни, о жизненных наблюдениях и впечатлениях, событиях и происшествиях, о том, как то или иное событие отзывается на детях, на молодежи, – и вот, смотришь, снова разговор вернулся к своему, к основному, дорогому и близкому – к работе.

Так постепенно, годами, создавалось то чувство локтя, которое сплачивало ядро учительского коллектива. Из него уходили одни, приходили в него другие, но чувство локтя сохранялось. Некоторые из новых учителей были неудачны, другие, наоборот, интересны и приносили в коллектив, в его традиции что-то свое.

Так, очень неудачным оказался преподаватель психологии Иван Петрович Рябцев, маленький, невзрачный на вид, с тонким, пискливым голосом, казавшимся совсем детским по сравнению с басами его учеников. Проходя по коридору во время уроков, можно было безошибочно определить, где ведет урок Иван Петрович, – из его класса всегда несется сплошной шум, гул и крики. Полине Антоновне еще не приходилось иметь с ним дела – психологию ее «воробышки» будут изучать только на будущий год, в девятом классе. Но об Иване Петровиче шли разговоры в учительской, шла речь и на педсовете, и директор на одном из районных собраний сетовал на педагогические вузы, выпускающие зачастую совершенно неподготовленных и неприспособленных учителей, не знающих, как приступиться к делу.

Очень ценным пополнением коллектива был пришедший в этом году Сергей Ильич Косарев, преподаватель физики. Подвижной и деловитый, он был врагом всяких сентиментальностей с учениками и в основу своей работы положил правило, что с ребят нужно больше требовать и больше их занимать.

Раньше физику в школе вел старичок, доживавший последние годы, слабый и равнодушный ко всему. Сергей Ильич застал в физическом кабинете полное запустение: шкафы без стекол, приборы без подставок, электрораспределительный щит, который не действовал. Вот он и начал, как он говорил, подражая Василию Теркину, «сабантуй». Он все вычистил, привел в порядок и стал добиваться у директора средств на остекление и дооборудование физического кабинета. Директор хитро улыбался, делая в смете свои пометки карандашом, но Сергей Ильич оспаривал эти пометки, отстаивая каждую цифру и утверждая, что ему совесть не позволяет держать физику в черном теле.

С некоторым сокращением сметы Сергей Ильич в конце концов согласился, но не смирился и, продолжая «сабантуй», стал дооборудовать кабинет своими силами: сам отремонтировал электрораспределительный щит, потом купил рубанок, молоток, пилу-ножовку и в маленькой комнатке при физическом кабинете в нерабочее время с помощью учеников стал изготовлять подставки к приборам.

Зинаида Михайловна, преподавательница истории, начинала свою учительскую карьеру иначе. Старичок директор, под начало которого она была назначена, подвел ее к зеркалу и сказал:

– Голубушка! Ну, посмотрите на себя! Ну, разве можно с таким добродушным личиком к ребятам идти? А ну, сдвиньте брови! Больше! Еще больше! Вот так!

Но, как ни старалась Зинаида Михайловна сдвигать свои непослушные брови, серые с ясной голубизной глаза ее смотрели из-под них весело и светло. И говорила она не только словами – говорила глазами, бровями, движением складок на лбу, всем своим живым и выразительным лицом.

Вот за глаза, за улыбку и выразительность, за горячность и живой интерес ко всему и полюбилась Полине Антоновне эта белокурая энергичная женщина. Иная уйдет в свой предмет, в свои уроки, и ни до чего другого ей нет дела. А этой все нужно, все интересно, и все она, кажется, повернула бы по-своему. Пришла она в школу тоже сравнительно недавно, но уже вошла в коллектив как старый товарищ. Член партии, она сначала вела политкружок для технических работников, – вела, как они отзывались, живо и интересно, – а в этом году ее избрали секретарем школьной партийной организации. Постепенно она становилась душой коллектива. Директора учителя все-таки стеснялись и немного побаивались, а к Зинаиде Михайловне можно было прийти с любым вопросом, и она на любой вопрос отзывалась со всей непосредственностью своей открытой и приветливой натуры.

Роднило Полину Антоновну с молодой учительницей и сходство во взглядах. «Не будьте попугаями! Учитесь думать!» – требовала Зинаида Михайловна от своих учеников, как требовала этого и Полина Антоновна. Зинаида Михайловна добивалась от них понимания исторических явлений, причинных связей и закономерностей этих явлений и, самое главное, убежденности.

Зинаида Михайловна отвечала Полине Антоновне полной и горячей взаимностью. Сама не зная устали в работе, она не любила людей бесстрастных, бездумных, отбывающих часы, и многим молодым учительницам, не вошедшим еще во вкус своего дела, ставила в пример Полину Антоновну. Зинаиде Михайловне нравилась принципиальность Полины Антоновны, широта ее взглядов, ее умение постоять за свое, беззаветная, почти жертвенная преданность работе и в то же время умение попросту, по-человечески, несмотря на свои годы, и пошутить и посмеяться.

Она прямо обожала Полину Антоновну за умение подойти к детям, поговорить с ними и задуматься о них. Из какого-нибудь мелкого происшествия, столкновения на перемене у Полины Антоновны возникали разговоры и знакомства с ребятами любых классов, в которых она и не преподавала и до которых ей как будто бы не было никакого дела. А она выпытывала в этих разговорах какое-то признание и какую-то деталь биографии у надоевшего всем «хулигана» и, при случае, вставляла вдруг замечание, заставлявшее поглядеть на этого ученика совсем с другой, неожиданной стороны.

– Смотрю я на вас, – заметила ей как-то в дружеской беседе Зинаида Михайловна, – вы детей любите, как собственных!

– А кого же тогда любить? – ответила та, а потом, с неожиданно прорвавшейся ноткой грусти, добавила: – Дети меня спасли, Зинаида Михайловна! Вы же знаете мое горе?

– Знаю.

– Единственный сын был. И вся моя жизнь была в нем. Заболеет бывало – кажется, не выдержу, не перенесу. И когда он погиб… Кто мне помог выдержать это? Дети!

Они подружились, две учительницы, молодая и старая, и часто беседовали по душам. Зинаида Михайловна многое знала о работе Полины Антоновны, знала о математическом кружке и предстоящих там интересных докладах. Она даже собиралась пойти на это занятие кружка, но не смогла: как раз в этот вечер стоял ее отчетный доклад на бюро райкома партии, и на другой день, перед уроками, она с живостью расспрашивала Полину Антоновну:

– Ну, как вчера? Как доклады? Рассказывайте!

– Хорошо! Очень хорошо! – ответила Полина Антоновна. – Признаться, я даже не ожидала.

– Что?.. Как вели себя? – допытывалась Зинаида Михайловна.

– Вот это вам было бы интересно посмотреть! – с той же живостью отвечала Полина Антоновна. – Сказались характеры! Баталин великолепно дал математическую сторону – самое учение Лобачевского. Великолепно дал! Мне кажется, это вообще будущий математик. Но если бы видели, как он волновался! Он шел к столу, как на эшафот, у него дрожали руки, он боялся поднять глаза на своих слушателей и так и не поднял до конца доклада, говорил куда-то в пространство. И только когда кончил, точно спустился на землю и растерянно улыбнулся.

– Послушайте! – перебила ее Зинаида Михайловна. – А почему он у вас не в комсомоле?

– Говорила я ему! – ответила Полина Антоновна. – Улыбается и молчит… – А потом, подумав, добавила: – Это вообще очень сложный характер… Из хаоса рождающийся человек…

– Ну-ну! – сказала Зинаида Михайловна, собираясь слушать Дальше. – А Костров?..

– Вот за него я больше всех боялась! И вдруг… Вы представляете! Вышел совершенно спокойно, уверенно…

– Н-ну!.. Костров! Костров – это парень! – заметила Зинаида Михайловна. – Я не знаю, кем он будет, но это будет общественный человек. Вы знаете, как он ответил мне о «Коммунистическом манифесте»?

– А мне так вот ничего не ответил! – сказал прислушивавшийся к их разговору Владимир Семенович.

– Как? – удивилась Полина Антоновна. – Два дня назад вы его хвалили!

– Тогда похвалил, а вчера поставил двойку. Из-за вашего Лобачевского, уважаемая.

– Я вас не понимаю, Владимир Семенович. Лобачевский в математике, как Пушкин в литературе, был выразителем зрелости культуры русского народа. И если я поставлю кому-нибудь двойку и скажу: из-за вашего Пушкина!.. Не понимаю! Виноват ученик, а не Лобачевский!

– Да, но если ученика захватили в плен!..

– То есть как «в плен»?.. Владимир Семенович! А по-моему, вся наша работа заключается в том, чтобы захватить «в плен», «пленить», привлечь на свою сторону. И если ученик, выходя из школы, не знает, куда ему идти и что ему вообще интересно, – это приговор учителю. Значит, не сумел «пленить»!

Начался спор – один из тех споров, когда скрещиваются «предметы», интересы, направления мыслей и профессиональной устремленности. Полина Антоновна была убеждена, что в мужской школе главное место должны занимать точные науки, потому что ребята идут по преимуществу в технику. А у Владимира Семеновича это вызывало чуть ли не пароксизм ярости. Вскочив с места, он, как всегда в волнении, снял пенсне и, держа его перед глазами, заговорил:

– А что ваша техника значит без общего развития? Да и как можно говорить об этом в средней школе? Специализироваться они и в вузе успевают. Там специализация начинается! А в школе нужно формировать всесторонне развитого, образованного человека, гармонического человека. В школе создается человек, а не специалист. И нужно, чтобы он знал все, что полагается культурному человеку. А то так и уйдет с Большой Медведицей или, положим, с Лобачевским, при всем моем к нему уважении.

– Что же, значит, по-вашему, – тоже разгорячилась Полина Антоновна, – Лобачевский, математика вообще не воспитывает человека? Она важнейшие стороны его воспитывает!

– Именно – сто́роны, разрешите вам заметить! – не сдавался Владимир Семенович. – А человек?.. Его общий облик?.. Его мировоззрение, целенаправленность? Моральные критерии? Знание жизни и умение разбираться в людях? А значит, и внутренняя работа над самим собой!

– Послушаешь вас, товарищи, точно на вас весь мир держится! – вступила в разговор учительница географии. – А разве для полноты мировоззрения человеку не нужно знать лицо своей страны, лицо земли? Мировоззрение, разрешите вам сказать, – это очень сложное понятие!

– Ну, а тогда и о нас, маленьких людях, не забудьте! – улыбнулась преподавательница английского языка. – Без знания языков тоже не может быть культурного человека!..

Сергей Ильич был занят – просматривал классный журнал, но едва Владимир Семенович начал свою тираду, он стал прислушиваться и теперь решительным жестом захлопнул журнал.

– Ну, сабантуй начинается! – подшутила Варвара Павловна.

– А чего вы смеетесь? – так же решительно повернулся к ней Сергей Ильич – Да, сабантуй!.. Мне мамаша одна говорит нынче: «И зачем дети теряют время в вашей рабочей комнате на изготовление каких-то ручек для щеток. Неужели купить нельзя?» А мы говорим о мировоззрении, о формировании!.. Нам ломать все нужно! Человек формируется – разрешите сказать вам, Владимир Семенович, – во времени, а не абстрактно, для своего времени и для своей эпохи формируется. А у нас эпоха великих строек и электрификации, атомная эпоха начинается. У нас техника на каждом шагу – от домашнего утюга до реактора. А где основа техники?

– Физика! – в том же шутливом тоне подсказала Варвара Павловна. – Сергей Ильич прямо локтями распихивает место для своей физики.

– И плохо распихивает! – еще больше распаляясь, набросился на нее Сергей Ильич. – Будь моя власть, я бы все ваши гуманитарные науки на пятьдесят процентов сократил.

– Почему не на сто? – усмехнулся Владимир Семенович.

– Хватит и на пятьдесят! И педагогику вашу – по книжечкам да по учебничкам, отсюда и досюда – всю перекроил. Да, да! Труда нужно больше, работы, самостоятельности!

– Товарищи! О чем вы спорите? Даже смешно! – сказала наконец внимательно слушавшая всех Зинаида Михайловна. – Мы все делаем одно дело. Каждый из нас оттачивает ту или иную грань в личности человека, и история, кстати сказать, тоже играет в этом крупнейшую роль. Одна грань может быть меньше, другая больше, но каждая нужна, каждая создает тот психологический рисунок, по которому мы формируем сознание будущего человека коммунистического общества. Здесь не может быть спора! Тут вопрос о том: как это сделать? Как тоньше, чище отшлифовать эти грани, чтобы они сверкали.

– И другой вопрос, – не унимался Сергей Ильич, – какую грань делать больше, какую меньше. А от этого весь этот самый психологический рисунок зависит.

В это время прозвенел первый звонок, и учителя стали разбирать журналы.

– Да, но разговор-то у нас начался с Кострова, – сказала Полина Антоновна. – Вы все-таки его недооцениваете, Владимир Семенович.

– Скажите попросту: придираюсь! – съехидничал Владимир Семенович.

– На воре, видно, шапка горит! – усмехнулась Зинаида Михайловна, легким движением доставая нужный ей журнал. – Нет, что ни говорите, быстро растущий мальчик. Другого ведь с места не сдвинешь, не растормошишь. А Костров… Он, как Гвидон, не по дням, а по часам растет.

– Это вы говорите потому, что Костров по вашему предмету… так сказать… – хотел что-то ответить ей Владимир Семенович, но она укоризненно поглядела на него.

– Владимир Семенович! Я вас не понимаю! При чем здесь предмет?.. Нельзя же решать все так узко, по-цеховому. Можно любить предмет и нужно любить свой предмет, но за предметом нельзя забывать человека, ученика! В конце концов не дети для предмета, а предмет для детей.

– Ну, простите!.. – попробовал было возразить Владимир Семенович, но Зинаида Михайловна его тут же перебила:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю