Текст книги "На пороге трона"
Автор книги: Грегор Самаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 46 страниц)
XLVII
На следующее утро состоялся с большою пышностью переезд императрицы из Царского Села в Петербург. Граф Иван Иванович Шувалов и доктор Бургав сидели в большой с зеркальными стёклами карете государыни, тогда как граф Алексей Григорьевич Разумовский в парадном фельдмаршальском мундире ехал верхом у дверцы. Конно-гренадёры сопровождали императорский экипаж, а густые толпы народа запрудили улицы, чтобы громкими кликами приветствовать выздоровевшую императрицу.
На крыльце Зимнего дворца собрался весь двор, во главе с великим князем и великою княгинею; митрополит и прочее духовенство также явились сюда для приёма императрицы. На внутреннем дворцовом дворе выстроились в качестве почётного караула лейб-кампанцы – особая собственная рота её величества – в блестящих мундирах из тёмно-зелёного сукна с красными лацканами и богатейшим золотым шитьём, тогда как за воротами на улице кирасиры и гвардейский Преображенский полк образовали шпалеры. Весь военный блеск, вся пышность двора и духовенства соединились здесь, под лучами ясного осеннего солнца, как будто императрица при новом появлении в своей столице должна была тотчас охватить одним взором всю роскошь и великолепие своего земного могущества, которое она только что рисковала потерять.
Великий князь был бледен; в его покрасневших глазах читалось изнеможение после беспокойной ночи, проведённой частью в мучительной бессоннице; Екатерина Алексеевна, напротив, казалась совершенно безмятежной, весёлой и улыбалась; её лицо выражало ту же радость по поводу выздоровления императрицы, какую старались выказать все собравшиеся сановники и придворные чины. Она как будто не замечала, что вокруг неё и её супруга образовался широкий, пустой полукруг и что те лица, на которые она взглядывала, тотчас потупляли взор в землю или без надобности углублялись в разговор со своими соседями, чтобы не дать великой княгине возможности заговорить с ними; как только солнце господствующего могущества снова поднялось высоко и ярко засияло на небе, никто не хотел навлечь на себя подозрения в том, что он хотя мельком поглядывал на восходящую утреннюю зарю будущего дня.
Пётр Фёдорович вздрогнул, когда раздавшиеся сначала вдалеке радостные клики народа стали всё больше и больше приближаться ко дворцу; когда наконец императорская карета медленно въехала во дворец, приветствуемая раскатистой барабанной дробью собственной роты императрицы, лицо князя помертвело; пошатываясь на ногах, он, казалось, едва мог держаться прямо и, словно отыскивая опору, взял под руку супругу.
Карета остановилась; граф Алексей Разумовский соскочил с лошади, чтобы распахнуть дверцу. Весь двор разразился восторженными кликами радости, лейб-кампанцы с громким «ура» потрясали в воздухе оружием, и Елизавета Петровна милостиво раскланивалась, высунув голову из экипажа, причём, однако, её глаза, гордо окидывая собрание, горели мрачным и грозным огнём. Она густо нарумянилась; её осанка казалась твёрдой и бодрой, но в то же время её лицо носило следы тяжёлого потрясения болезнью, и глубже прежнего бороздили её лоб и ввалившиеся щёки резкие морщины, налагая на них неизгладимую печать старости.
Екатерина Алексеевна поспешно спустилась со ступеней, увлекая за собою мужа, который следовал за нею почти машинально, словно в чаду. Великая княгиня протянула императрице руки, чтобы, отстранив графа Разумовского, помочь ей выйти из экипажа, и выразила громким, внятным голосом свою радость по поводу свидания со своей тёткой, тогда как Петру Фёдоровичу с трудом удалось пробормотать лишь несколько несвязных слов, причём он смотрел на императрицу так испуганно, с таким ужасом, точно видел в ней строгого, неумолимого судью, способного прочесть его мысли в самом глубоком тайнике души.
Елизавета Петровна мимолётно коснулась губами лба Екатерины Алексеевны и сказала своему племяннику холодным, сухим тоном, в котором сквозили сдержанный гнев и враждебная ирония:
– Господу Богу было ещё не угодно, чтобы мой народ лишился своей императрицы, которая думает только о величии России и в сердце которой нет места любви к иноземцам.
Пётр Фёдорович дрожал так сильно, что его кирасирская каска, которую он держал в руке, звякала, ударяясь о серебряные ножны палаша. Между тем Екатерина Алексеевна, целуя руки императрицы, воскликнула:
– Милостивый Господь хранит Россию, и я молю, чтобы Он не дал мне увидеть тот день, когда наша всемилостивейшая государыня императрица может быть утеряна для отечества.
Мимолётная насмешливая улыбка скользнула по губам Елизаветы Петровны. Она кивнула доктору Бургаву, вышедшему после неё из кареты, взяла его под руку и, поддерживаемая им, поднялась на ступени, не удостоив больше великокняжескую чету ни единым взглядом. Она низко поклонилась митрополиту, который встретил её торжественным благословением и приветствием, после чего с набожным усердием приложилась ко кресту, поданному ей преосвященным. Затем она последовала в большой тронный зал, где с важной холодностью приняла поздравления духовенства, сановников и иностранных послов, которых подводил к ней граф Бестужев; среди последних императрица с некоторым удивлением увидела графа Понятовского и остановила на нём взор, как будто напрасно стараясь припомнить что-то, чтобы объяснить себе его появление среди дипломатического корпуса.
Понятовский, видимо, заметил это и поспешил сказать:
– Считаю особенным счастьем для себя, что я имел честь ещё в тот день, раньше чем вы, ваше императорское величество, почувствовали себя дурно, быть представленным вам в качестве посла короля польского, моего всемилостивейшего государя, благодаря чему сегодня мне дозволено – даже одному из первых – убедиться в цветущем состоянии здоровья августейшего друга моего государя и тотчас сообщить эту желанную весть королю, который в своём тревожном участии требовал от меня ежедневных точных сообщений.
Императрица как будто припомнила; она приветливо нагнула голову, после чего, знаком руки отпустив двор, отвернулась в сторону, чтобы, снова опершись на руку врача, удалиться в свои внутренние покои, не удостоив ни единым словом, ни поклоном великого князя с супругой, которые проводили её до дверей.
В один миг обширный зал опустел. Никто не думал о том, чтобы, согласно этикету, проститься с наследником престола и его супругой; каждый боялся, как бы они не заговорили с ним. Бестужев также бесследно исчез после ухода императрицы, предоставив иностранным дипломатам и великокняжеской чете сказать ей краткое прощальное приветствие.
Через несколько времени Пётр Фёдорович и Екатерина Алексеевна остались одни в громадном обширном покое; даже дежурные пажи и камергеры словно забыли об их присутствии и последовали за удаляющимся роем придворных. Только военные караулы стояли у дверей. Один граф Понятовский остался в зале и пошёл рядом с великокняжеской четой к дверям, которые вели в их покои, где Лев Нарышкин, камергер великого князя, и графиня Елизавета Воронцова ещё с одною статс-дамой великой княгини уже ожидали своих повелителей.
– Берегитесь, граф Понятовский, – сказал Пётр Фёдорович, боязливая неуверенность которого после ухода императрицы сменилась насмешливым, гневным ожесточением. – Берегитесь! Ваше положение при дворе моей тётки сделается невозможным, если вы по-прежнему станете помнить, что будущий император России может требовать соблюдения хотя простых правил вежливости.
Понятовский весело и беззаботно ответил:
– Я привык согласовать свои действия только со своими собственными мнениями и чувствами. Что мне нужно делать при здешнем дворе, в этом я не обязан отчётом никому, кроме моего всемилостивейшего государя, короля польского, а он, конечно, ни на одну минуту не забывает, что вашему императорскому высочеству предстоит со временем носить корону государства, с которым Польше суждено жить в тесной и искренней дружбе.
– Я никогда не забуду также, – ответил Пётр Фёдорович, пожимая руку графа, – что посол короля был сегодня единственным, у которого хватило духа выказать мне дружбу.
Екатерина Алексеевна поблагодарила графа только безмолвным взглядом, который, казалось, говорил ему больше, чем пылкие слова великого князя.
У выхода из зала Пётр Фёдорович ещё раз пожал руку Понятовского, после чего тот приблизился к великой княгине. Она протянула ему свою руку, которую он почтительно поднёс к губам. То было вполне естественным знаком почтения. Никто не обратил на него внимания, никто не заметил, как лицо Екатерина Алексеевны вспыхнуло мимолётным румянцем, как она, быстро отступив от графа, прижала к губам носовой платок, точно желая преодолеть лёгкий кашель, тогда как другою рукой поправила богатую кружевную отделку, обрамлявшую её обнажённые плечи и грудь.
Одна графиня Елизавета Воронцова, блестящие глаза которой ни на секунду не отрывались от великой княгини, разглядела в её тонких, нежных пальцах конец узко сложенной полоски бумаги, которая после того исчезла в волнах кружев открытого корсажа. Молния радостного торжества сверкнула в глазах Воронцовой, когда она последовала за своей повелительницей, которая, бросив на прощанье Понятовскому последний взгляд, прошла в свои комнаты мимо караула, отдававшего честь.
На следующий день в Зимнем дворце господствовала глубокая тишина; казалось, зловещая духота давила громадное здание, где снова поселилась повелительница, и распространялась отсюда далеко по всей столице. Короткая осень миновала; наступило ненастное время года, и резкой стуже предшествовал тот короткий период, когда холодный дождь, подгоняемый северо-восточным ветром, разводил страшную слякоть, делая петербургские улицы почти непроходимыми. Картина печального запустения, какую представляла столица, полная блеска и оживления летом и зимою, становилась ещё более унылой под гнетом боязливой тревоги, который давил всё придворное общество и удерживал каждого у себя дома. Императрица приказала, чтобы никто не являлся во дворец без особого приглашения, так как она нуждалась ещё несколько дней в безусловном покое для своего окончательного выздоровления. Караульным перед её комнатами было внушено, чтобы они пропускали к ней только доктора Бургава, графа Разумовского и обер-камергера графа Ивана Ивановича Шувалова с его обоими двоюродными братьями.
Дважды в день появлялся камергер Лев Нарышкин у дверей покоев императрицы, чтобы, по поручению великого князя и великой княгини, справляться о здоровье её величества и спрашивать, могут ли их императорские высочества навестить свою августейшую тётку. Но каждый раз он получал короткий и сухой ответ, что императрица ещё нуждается только в покое и не желает принимать посетителей, после чего камергер тихими шагами возвращался по галереям и коридорам обратно на великокняжескую половину.
Никто из придворного общества не осмеливался подъезжать ко дворцу из боязни, что стук колёс может донестись до государыни и возбудить её неудовольствие. Несмотря на отвратительную погоду, самые усердные из придворных ходили во дворец пешком, чтобы хотя бы через привратников получить сведения о состоянии здоровья императрицы. Остальное время каждый сидел смирно у себя дома; почти все без исключения сознавали, что они более или менее усердно заискивали пред восходящим солнцем будущего владычества, которое один миг, казалось, уже высоко поднялось над горизонтом. Все опасались, что императрице в точности будет известно происходившее во время её отсутствия и что из теперешней грозовой тучи вырвется молния её гнева и поразит тех, которые чересчур легко решились поверить её смерти. Точно так же никто не знал, какой оборот примет политика и не было ли, пожалуй, неожиданное выздоровление императрицы лишь последней вспышкой жизненных сил, так что могло быть опасным выказывать слишком большое рвение. При данных обстоятельствах казалось предусмотрительнее и умнее всего по возможности спокойно держаться в стороне, чтобы сначала дать позабыть о себе, а позднее, когда гроза минует или обнаружит своё направление, занять своё место.
Маленький великокняжеский двор жил почти в незаметном уединении. Пётр Фёдорович, по своей натуре вечно ударявшийся в крайности, часто предавался бурным вспышкам гнева и при этом проклинал Шуваловых, громко заявляя, что будет противиться тирании императрицы, что он уедет к себе в Голштинию и, если ему помешают в этом, немедленно обратится к покровительству императора, как один из германских государей. Эти вспышки чередовались у него с приступами глубокого уныния, когда он, дрожа от страха, рисовал себе всевозможные ужасы и ежеминутно ожидал ссылки в Сибирь или заточения в каземате крепости, так что каждый шаг в коридоре или стук отворяемой двери заставляли его вздрагивать всем телом. В своём постоянно колеблющемся, беспокойном настроении великий князь пренебрегал всеми своими прежними пристрастиями и занятиями и перестал посещать свою крепость под Ораниенбаумом, где при наступлении сурового времени года его голштинские солдаты были помещены в обширном казарменном здании; голштинские офицеры, обыкновенно составлявшие его ежедневную и почти исключительную компанию, спроваживались обратно от подъезда Зимнего дворца сообщением, что великий князь никого не принимает. Пётр Фёдорович сидел в мрачном раздумье у себя в спальне, а когда его время от времени одолевало тревожное волнение, он спешил к своей супруге на её половину, чтобы там дать волю своему гневу и облегчить себя жесточайшими угрозами против императрицы или жаловаться на свои опасения, прося у Екатерины Алексеевны совета и помощи. Вера в её мужество и силу её ума как будто укреплялась в нём всё непоколебимее, и он, казалось, ожидал поддержки и защиты лишь от неё одной; по крайней мере, он выказывал ей почтительную и какую-то детски-робкую нежность, тогда как со всеми прочими лицами, приближёнными к нему, был резок и суров, так что даже графиня Воронцова, когда осмеливалась заговаривать с ним наедине о его расположении к ней, слышала от него одни грубые, сердитые слова.
Великая княгиня сохраняла полнейшее, ровное спокойствие. Она одна как будто не замечала крайней изолированности двора в Зимнем дворце, который казался словно вымершим. Она хладнокровно переносила бурные вспышки своего супруга и неизменно уговаривала его спокойно выжидать, какой оборот примет судьба, говоря, что ему не остаётся ничего иного и он может принять какие-либо решения лишь после того, как выяснится, что думает и что замышляет императрица. И каждый раз ей удавалось умиротворить великого князя, который своею всё более и более строгой отчуждённостью от остальных приближённых доказывал, что принимает во внимание советы своей супруги. Екатерина Алексеевна, как будто даже не замечавшая окружающей духоты перед грозою, хотя взрыв висевшей в воздухе бури грозил всего ближе и непосредственнее её собственной голове, выказывала порою такую неподдельную весёлость, её взоры так часто сияли ясным отблеском внутреннего счастья, что эта женщина должна была или обладать величайшей и удивительнейшей силой духа, или же при всём этом тяжёлом гнёте обстоятельств таила в себе тайну, которая наполняла её сердце радостью и блаженством и делала её нечувствительной к смелым уколам её гордости и честолюбия.
Екатерина Алексеевна была единственной особой, прерывавшей унылое молчание за обедами, на которых неизменно собирался весь двор, и пытавшейся завязать беседу, хотя эти попытки всегда разбивались о мрачную подавленность остального общества; но порою она выказывала кипучее, почти неудержимое оживление, которое, по крайней мере на несколько минут, распространяло призрак веселья в маленьком кружке.
Великий князь то и дело старался рассеять свою внутреннюю тревогу, прибегая к крепким напиткам, в чём находил хотя временное успокоение для своих расстроенных нервов. Он пил старое бургундское вино, к которому всегда питал пристрастие, и пил в таком большом количестве, особенно по вечерам за ужином, что по большей части удалялся с осоловелыми глазами, нетвёрдой поступью, опираясь на руку Льва Нарышкина, к себе в спальню, где тотчас погружался в крепкий сон. Великая княгиня также немедленно удалялась тогда к себе в комнату и спешила отпустить своих статс-дам и фрейлин, после чего в этом флигеле дворца наступала глубокая тишина.
Через несколько дней после возвращения императрицы Екатерина Алексеевна, выждав, когда её супруг, охмелевший от крепкого бургундского, удалился к себе нетвёрдыми шагами, отпустила двор и ушла в свою комнату, куда за нею последовала только приближённая камеристка. Придворные кавалеры и дамы разошлись по своим помещениям, и всё как будто погрузилось в глубокий сок, потому что кругом не было слышно ни звука. На половине великой княгини всё утопало в потёмках; её камеристка погасила даже лампочку, горевшую в узком коридоре; последний отделял комнаты фрейлин от покоев её императорского высочества и вёл на узкую лестницу для служащих, выходившую на один из маленьких дворов в Зимнем дворце, откуда можно было выйти через боковые ворота на Миллионную улицу. Сквозь узкую дверную щель пробивался слабый свет из комнат фрейлин; только комната, где жила графиня Елизавета Воронцова, казалась совершенно тёмной; и как раз эта господствовавшая в ней тьма мешала заметить, что её дверь не заперта, а лишь осторожно притворена, так что сквозь узкое отверстие изнутри можно было выглядывать в коридор. Если бы кто-нибудь прошёл на близком расстоянии мимо этой двери, то мог бы заметить тень, шевелившуюся за узким отверстием, а благодаря господствовавшей повсюду глубокой тишине, можно было бы даже расслышать тихое дыхание и удары тревожно бившегося сердца.
Прошёл, пожалуй, час после того, как двор был отпущен, когда потихоньку отворилась маленькая, обитая сукном потайная дверь, через которую обыкновенно входила в спальню великой княгини дежурная камеристка. Эта женщина вышла оттуда, как делала обыкновенно, когда Екатерина Алексеевна отпускала её, и направилась, очевидно, в свою каморку, расположенную поблизости; однако вместо того, чтобы тотчас подойти к дверям своего помещения, она постояла с минуту, прислушиваясь и осторожно озираясь, точно хотела убедиться, что в коридоре всё тихо и спокойно. Потом из кабинета великой княгини вышла другая женская фигура, одетая в русский национальный костюм тёмно-синего цвета, присвоенный всем служанкам императрицы и великой княгини. На ней были довольно широкая меховая душегрейка, совершенно скрывавшая очертания её стана, а на голове большой шерстяной платок, плотно стянутые складки которого закутывали всё лицо.
Эта вторая фигура, также переступившая порог, боязливо осмотрелась вокруг, взяла под руку камеристку и пошла с нею в конец коридора, где обе скрылись на ступенях узкой лестницы.
Едва только это произошло, как тихо, бесшумно отворилась дверь из комнаты графини Елизаветы Воронцовой, откуда показалась фигура мальчика в форме императорских пажей – в опушённом мехом камзоле чёрного бархата, в шароварах и лакированных сапогах до колен. Под четырёхугольной, нахлобученной на лоб меховой шапкой с императорской кокардой на бледном лице сверкали тёмные глаза, метавшие фосфорические молнии в темноте. Скользя по полу лёгкими, неслышными шагами, этот паж тоже поспешил к выходу из коридора и в свою очередь скрылся на ступенях лестницы.
Обе женщины тем временем пересекали двор внизу.
Караульный солдат у ворот, выходивших на улицу, как будто был знаком с камеристкой великой княгини. Он поздоровался с нею несколькими шутливыми словами, а она подала ему бутылку тонкого ликёра, вынутого из кармана, и вдобавок сунула червонец в руку.
– Ты знаешь, – сказала она, – что я хочу побывать в гостях у родных со своей подружкою, и мне будет беда, если узнают о моём уходе. Так смотри же, держи язык за зубами!
– Не бойся, – сказал солдат, делая большой глоток из бутылки и с довольной гримасой опуская в карман золотую монету, – я никому не скажу, что кто-нибудь выходил в эти ворота. Да мне не запрещено выпускать отсюда кого бы то ни было, и я должен также впускать всех служащих во дворец обратно. Значит, если там вас не хватятся, то вы можете вернуться, когда вам угодно.
Только что обе женщины успели выйти на улицу, как через двор поспешными шагами пробежал молодой паж.
– Послушай, любезный, – сказал он солдату, – отсюда вышли сейчас две женщины, не так ли?
– Я никого не видел, – ответил солдат, который взял на караул при виде мундира императорских пажей.
– Ладно! Ты умеешь молчать, – заметил юноша, – это похвально. Я не требую от тебя ничего больше, кроме такой же скрытности и насчёт меня. Я не хочу, чтобы кто-нибудь узнал о моём выходе... Понимаешь? Никто, а главное те две женщины, которые сейчас вышли отсюда и которых ты не видал; прежде всего они не должны знать, что я последовал за ними.
– Я буду молчать, как могила, – сказал караульный, по-прежнему вытянувшись в струнку.
Молодой паж вытащил два червонца из кармана и сунул их в руку часового, после чего тихонько отворил калитку, осторожно выглянул из неё на улицу и наконец вышел из дворца.
– Черт возьми, – произнёс солдат, с довольным смехом присоединяя два червонца к первому в своём кармане, – да тут славный пост, и я желаю только, чтобы ещё больше здешних жителей разохотились гулять по ночам тайком. Этот маленький паж, видно, – любезный той молоденькой бабёнки, которая так закутала себе лицо; должно быть, он из ревности кинулся за ней следом, сердечный. Жаль малого, если он вдруг да наскочит на взрослого детину, который, вишь, отбил у него душеньку; пожалуй, ему придётся плохо. Ну, да что мне за дело?! Болтать про них я не стану, а только желаю, чтобы они всегда ходили этой дорогой, когда я стою тут на часах.
Смеясь от удовольствия, он позвякивал червонцами в кармане, потом сделал ещё большой глоток из своей бутылки и начал опять медленными, равномерными шагами прохаживаться взад и вперёд, поглядывая то на пасмурное, серое небо, то на тускло освещённые окна дворца и напевая про себя заунывную песню.
Выйдя из ворот, паж остановился и осторожно прижался к стене, потому что услыхал в нескольких шагах от себя шёпот тихих голосов и различил в потёмках очертания двух женских фигур, вышедших из дворца незадолго до него. Возле них стояла высокая, стройная мужская фигура в коротком кафтане, высоких сапогах и круглой меховой шапке; судя по этому платью, то был работник или конюх из какого-нибудь важного дома. Паж нагнулся вперёд, прислушиваясь, но не мог ни узнать пониженные голоса, ни разобрать тихо произнесённые слова.
Фигуры стояли перед ним лишь несколько мгновений; потом мужчина подал руку женщине с закутанным лицом и, наклоняясь к ней в оживлённом тихом разговоре, пошёл по направлению к Невскому проспекту.
Камеристка шла с ними рядом с другой стороны, но как будто нарочно держалась в некотором отдалении, точно не желая мешать им разговаривать.
Держась по-прежнему в тени домовых стен, юный паж лёгкими шагами следовал за этими тремя людьми, так сильно возбуждавшими его любопытство. Дойдя до Невского, где на небольших расстояниях горели одинокие тусклые фонари, он уже не мог совершенно скрываться в тени; зато здесь молодой человек менее рисковал быть замеченным теми, кого он преследовал, потому что хотя в эту позднюю пору и при ненастной погоде главная улица Петербурга не отличалась многолюдством, однако по ней в разных направлениях поспешно сновали пешеходы. Тут паж мог при беглом свете уличного фонаря яснее рассмотреть шедших впереди него и заметить, что высокий, стройный мужчина, провожавший обеих женщин, обладал тою лёгкой, эластичной, твёрдой поступью и гибкими, ловкими движениями, которые по большей части составляют принадлежность дворянского сословия и никогда не встречаются в классе простонародья, к которому как будто принадлежал тот человек. Он по-прежнему наклонялся к своей спутнице, которую вёл под руку, и та пугливо и нежно прижималась к нему.
Пажу не понадобилось идти далеко. Приблизительно в двухстах шагах от Зимнего дворца стоял маленький, невзрачный, одноэтажный домик, одно из тех убогих мещанских жилищ, которые постепенно исчезают перед роскошными зданиями на берегу Невы. Домик стоял на углу незастроенного места и примыкал своими задами к конюшням пышного дворца, который занял Понятовский после того, как вернулся в Петербург в качестве посла польского короля.
Мужчина с двумя камеристками из Зимнего дворца остановился против этого домика и постучал в дверь, которая тотчас отворилась. Все трое вошли в сени, и дверь запёрлась за ними так же крепко, как была заперта раньше.
Домик с плотно затворенными изнутри ставнями в окнах казался совершенно покинутым и необитаемым. Можно было подумать, что он уцелел на этом пустопорожнем месте только до тех пор, пока оно не перейдёт в руки нового владельца, который воздвигнет здесь большое роскошное здание.
Паж, осторожно обождав некоторое время, приблизился к этому уединённому жилищу и, зорко вглядываясь, прошёлся вдоль стены. Не было возможности заглянуть через окна внутрь, хотя они помещались очень низко над землёю; однако сквозь отдельные узкие щели в деревянных ставнях там и сям пробивался луч света, который был очень ярок; очевидно, в комнатах зажгли множество свечей. Паж, крадучись, обошёл вокруг дома и на задней стороне его заметил следы свежей каменной кладки, непосредственно соединявшей стену дома с конюшенными службами дворца, нанятого графом Понятовским; она как будто образовала проход из одного здания в другое.
– Ах, – тихонько произнёс паж, – они оставили себе на всякий случай лазейку! Ну, найдётся, однако, средство поймать их!
Изнутри дома в эту минуту как будто донёсся заглушённый оконными ставнями весёлый смех оживлённых голосов.
– Смейтесь! – произнёс юноша шипящим голосом. – Недолго вам радоваться, а передо мною откроется путь, который казался мне уже навеки закрытым.
Вероятно, результат его наблюдений был благоприятен, потому что он вернулся обратно на Невский проспект, бросив сверкнувший в потёмках взор на маленький домик, и быстрыми шагами поспешил к Зимнему дворцу. Когда он отворил калитку, караульный солдат вышел ему навстречу.
– Однако вы недолго гуляли, ваше благородие! – сказал он. – Надеюсь, что вы достигли цели и нашли, чего искали?
– Погода слишком ненастна, – ответил паж, которого действительно пробирала дрожь в холодном тумане, – и я вернулся назад... Смотри же, не проболтайся никому.
Проворно шмыгнул молодой человек через дверь и поднялся по лестнице, а потом незаметно юркнул из коридора в комнату графини Елизаветы Воронцовой.
– Должно быть, струсил, бедняга, – промолвил солдат, сострадательно провожая его глазами, – видно, соперник оказался ражим парнем и силачом. Что делать, надо подождать, пока подрастёшь! А тогда можно будет и самому отбивать чужих красавиц.
Прошло часа два, пока обе камеристки снова показались у калитки. Опять лицо одной из них было плотно закутано, а другая подозрительно спросила часового, не входил ли и не выходил ли кто-нибудь из дворца.
– Как есть ни одной души, – распинался солдат. – Всё было так тихо, что можно было расслышать, если бы по двору пробежала мышь.
Обе женщины также поднялись по лестнице и скрылись через маленькую потайную дверь в помещении великой княгини.
Непробудная тишина царила в обширном дворце; по крышам барабанил дождь, к которому постепенно стали примешиваться хлопья снега и мелкий град.