Текст книги "При дворе императрицы Елизаветы Петровны"
Автор книги: Грегор Самаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 52 страниц)
Глава двадцать девятая
Празднества следовали одно за другим. Императрица, и прежде любившая повеселиться, как будто жаждала всё забыть в этом вихре беспрерывных развлечений, чтобы отогнать страшный призрак недуга, заявлявшего о себе всё более частыми и грозными припадками, и удержать свою молодость... Она предавалась всем наслаждениям и удовольствиям, способным взбудоражить юность, но которые пагубны для слабеющего организма.
Каждый день приносил Петербургу новые военные смотры, на которых императрица появлялась верхом, в мундире своей лейб-кампании, вызывая во всём населении столицы искренний и непритворный восторг своею всё ещё неотразимой, издали, внешностью.
За этими блестящими парадами следовали обеды, где состязались между собою русская, английская и французская кухни; их завершали костюмированные балы, особенно любимые Елизаветой Петровной; для них она часто придумывала сама кадрили и шествия, входя во все мелочи костюмов.
Когда эти удовольствия, следовавшие одно за другим и соединявшие в себе роскошь и блеск Старого и Нового Света, затягивались с утра до полуночи, то государыня удалялась с наиболее приближёнными к ней лицами в свои внутренние покои для маленьких ужинов, которые нередко продолжались при затворенных дверях до рассвета и служили предметом таинственного перешёптывания всего двора. Никто не имел доступа на эти интимные ужины, кроме тех, кто состоял в самых коротких отношениях с графами Разумовскими и Шуваловыми, а кто удостаивался хотя одного приглашения на них, – тот никогда не проговаривался о происходившем на этих ночных пирах. Но ходили втихомолку слухи, что тут устранялись все стеснения придворного этикета и признавались господство и власть лишь одного Вакха, вследствие чего государыня и её гости частенько расставались при содействии особого штата прислуги в таком состоянии, которое называлось у древних «сладостным безумием» и предписывалось менадам и вакханкам в виде особого священнослужения божеству, увенчанному виноградными гроздьями.
Наряду с этими тайными и явными развлечениями интерес двора привлекало к себе театральное зрелище, которое приказал готовить к постановке Иван Иванович Шувалов под руководством актёра Волкова. В одном из больших залов Зимнего дворца, вместо маленькой импровизированной сцены, где давались и раньше время от времени представления, строили настоящий театр. Императрица приказала для драматических спектаклей привлечь кадетов, и, по выбору Волкова, несколько воспитанников этого военного учебного заведения были посвящены в тайны мимического искусства и назначены для театральной службы под руководством великого актёра, внезапно вошедшего в милость государыни. Волкову быстро удалось поставить отдельные сцены мольеровских пьес частью по французскому подлиннику, частью на русском языке по собственному переводу, и эти представления шли так образцово, что и сыгравшаяся труппа настоящих актёров, положивших на своё обучение годы, не могла бы превзойти их своим исполнением. Благодаря этому кадетские спектакли всё более и более нравились императрице, и она часто присутствовала даже на их репетициях, которые придавали двору совершенно новую прелесть и новое оживление. Но главною целью Волкова, которой он наряду с этими мелкими представлениями посвящал все свои силы, была постановка большой трагедии «Хорев» Александра Сумарокова. Репетиции этой первой русской пьесы, которая ставилась в государстве для высшего общества, привыкшего заимствовать всю умственную жизнь с Запада, предпочтительно из Франции, происходили по этой причине в закрытом зале Зимнего дворца, с особенной пышностью превращённом в театр. Никто из придворных, не принимавших непосредственного участия в представлении, не имел сюда доступа, и даже для самой государыни этот спектакль должен был явиться сюрпризом, ради чего она, по просьбе Ивана Шувалова, ни разу не присутствовала на репетициях «Хорева», хотя живо интересовалась всеми театральными зрелищами.
Было естественно, что при таком разнообразии развлечений у государыни было очень мало случаев добраться до политики. Императрица была недоступна для канцлера. Она строго придерживалась правила выслушивать доклад о дипломатических делах сначала от своего обер-камергера Шувалова, но тот, в свою очередь, был так занят театральными делами всякого рода: постановкою декораций, выбором исполнителей, изготовлением костюмов, что, действительно, было немудрено, если он не находил свободного времени, да и не чувствовал охоты утруждать государыню сухими и непривлекательными вопросами внешней политики. Во всех делах наступил полный застой, поскольку они не могли быть решены с помощью надлежащих ведомств.
В общем граф Бестужев ничего не имел против такого порядка вещей. Граф был своеобразной натурой, в которой тончайшая восприимчивость ко всем духовным и материальным наслаждениям в жизни сочеталась с самым решительным отвращением ко всякому напряжённому и усидчивому труду. При всём богатстве его познаний, при всём знакомстве с ходом европейской политики и с характерами заправил во всех европейских кабинетах, при всей верности и ясности его суждений, при всём умении с меткой сжатостью и точностью изложить свою мысль письменно и устно ему требовалось величайшее усилие над собою, чтобы принудить к какой-либо серьёзной деятельности свой ум, работавший с игривой лёгкостью. Честолюбие было наименее выдающейся пружиной его действий, а власть и своё положение канцлер любил лишь за то, что они доставляли ему возможность самым утончённым образом наслаждаться жизнью на её лучезарнейших высотах. Вдобавок странное делопроизводство, установленное прихотью императрицы, почти всегда избавляло его от всяких личных столкновений и всякой личной ответственности. Чем реже сам он приближался на этом скользком пути к Елизавете Петровне с неприятными ей занятиями, тем менее угрожала ему опасность каким-нибудь доложенным делом или высказанным, или поддержанным им мнением навлечь на себя легко вспыхивавшую и жарко разгоравшуюся досаду государыни.
Перед большинством дипломатических представителей держав Бестужев соблюдал правило учтивой мешкотности; он с большой диалектической ловкостью умел при случае создавать затруднения по отдельным, совершенно безразличным и маловажным, второстепенным пунктам и затягивать переговоры о них до тех пор, пока последует решение императрицы по существу дела. Когда же все его невинные средства исчерпывались раньше времени, канцлер прибегал к своей последней уловке: он ссылался на свой преклонный возраст, на свою болезненность и направлял нетерпеливых дипломатов к вице-канцлеру графу Воронцову, который придумывал, со своей стороны, новые причины колебаний или был вынужден на собственный риск докладывать императрице о деле, уже не терпящем дальнейшего отлагательства.
Но в данный момент, при всём том, Бестужева было крайне трудно вывести из его апатичного равнодушия, он находился в состоянии всё возраставшего волнения. Для английского правительства было делом чрезвычайной важности заключить союзный договор с Россией и связать прочными узами с британской политикой северную державу, призванную со времени Петра Великого играть важную роль в судьбах Европы. Война с Францией являлась лишь вопросом времени; Австрия стояла на стороне Англии и была готова напасть на прусского короля, союзника Франции, при первом пушечном выстреле. Если бы Россия осталась нейтральной или даже стала на сторону Франции, то предстоящая война могла бы окончиться новым и ещё более чувствительным поражением Австрии, чем две первые из-за Силезии, а Франция в союзе с Пруссией приобрела бы преобладающее господство над всем европейским материком, и даже английскому владению в Ганновере, которому придавал тогда важное значение Лондон, ввиду соединённых с этим избирательных прав в германском государстве, могла грозить опасность. Поэтому всё было пущено в ход, чтобы убедить Россию принять энергичное участие в подготовлявшейся кампании, став на сторону Англии и Австрии. Лишь при таких условиях было возможно решительное ниспровержение прусского короля, причём победоносная Австрия, в память традиционных войн Габсбургов с Валуа и Бурбонами, до такой степени подавила бы влияние Франции на континенте, что Англии было бы уже абсолютно легко одолеть свою исконную соперницу. Таким образом, английское правительство не соглашалось мириться с обычной при русском дворе и свойственной графу Бестужеву волокитой в делах; оно требовало категорического ответа, и мистер Гью Диккенс обещал, в случае желанного заключения договора, финансовую поддержку со стороны британского кабинета канцлеру Бестужеву, который, несмотря на своё богатство, не выходил из самых гнетущих денежных затруднений при своём расточительном образе жизни. Следовательно, успех английских домогательств был связан для графа Бестужева со значительными материальными выгодами, которые делали крайне желательным для него благоприятный исход этих переговоров и вывели престарелого дипломата из его апатии.
Канцлер уже не раз посылал Ивану Шувалову тонкие и убедительные памятные записки, на составление которых он был большой мастер. Однако эти превосходные официальные бумаги оставались непрочитанными, исчезая под грудой рукописных ролей, рисунков театральных костюмов, эскизов декораций, покрывавших стол обер-камергера. Мало того: канцлер, ободрённый приветливыми словами императрицы, с которыми она обратилась к нему на одном из придворных празднеств, осмелился напомнить ей о приказанном ею самой возобновлении переговоров относительно английского союза; но Елизавета Петровна взглянула на него с удивлением и ответила если не с досадой, то всё же рассеянно и равнодушно: «Да, да... мы должны обдумать это». Граф Бестужев поклонился со вздохом, услыхав знакомую фразу. Ему было слишком хорошо известно по личному опыту, что значило, когда государыня со скучающим видом обещала подумать о каком-нибудь важном деле.
По всем этим причинам почтенный сановник бродил весьма недовольный и расстроенный среди весёлого ажиотажа двора и напрасно напрягал свой дипломатический ум, изобретательный по части крупных и мелких ресурсов интриги; ему никак не удавалось подвинуться вперёд хотя бы на единый шаг. Императрица избегала разговоров с мистером Гью Диккенсом; Иван Шувалов заметнее, чем когда-либо, выставлял на вид своё пристрастие к Франции; к тому же, казалось, он прочнее прежнего утвердился в благосклонности государыни, потому что она отличала его при каждом удобном случае и как будто даже не смотрела ни на кого, кроме своего любимца.
Беспокойство графа Бестужева усиливалось ещё более ввиду того, что каждый день можно было ожидать прибытия нового английского посла сэра Чарлза Генбэри Уильямса. Этот столь опытный в интригах дипломат, не парализованный, подобно Гью Диккенсу, преклонным возрастом и болезненностью, мог искать и легко найти иные средства для достижения своей цели, а тогда благодарность английского короля, на которую канцлер сильно рассчитывал, не имела бы больше повода.
Но в придворной жизни, особенно весёлой в ту зиму, была замечена любителями интриг и сплетен такая неожиданность: при великокняжеском дворе холодное равнодушие, давно уже водворившееся между Петром Фёдоровичем и Екатериной Алексеевной и часто доходившее до явной ненависти со стороны великого князя, сменилось искренней сердечной близостью, что великий князь, плохо умевший по своей натуре скрывать свои чувства и помыслы, казался порою почти влюблённым в свою супругу, что он во всех делах спрашивал её совета и почти всегда следовал ему, а также не пропускал случая во всеуслышание заявить, что его супруга – прекраснейшая и умнейшая женщина в мире. Это никогда не виданное согласие великокняжеской четы повергло двор великого князя в немалое изумление и волнение, которые, распространяясь дальше, сообщались также влиятельным сферам большого двора; последние, при всём мнимом равнодушии, наблюдали за жизнью и обиходом наследника престола тем зорче, чем лучше им было известно о тщательно скрываемых болезненных припадках императрицы.
Обер-гофмейстерина Чоглокова, после своих откровенных сердечных излияний, действительно заявила себя верным и преданным другом великой княгини. Путём заботливого и внимательного исполнения её желаний, как и ловкого устранения всех неприятностей, она оказывала ей мелкие услуги с таким же усердием, с каким подвергала её раньше горьким обидам и унижениям. Эта женщина радовалась искреннему согласию между царственными супругами, которое подтверждала ей в задушевных разговорах великая княгиня; радовалась особенно сильно по той причине, что оно, будучи замечено всем двором, видимо, особенно огорчало её мужа. При всяком удобном случае Чоглокова спешила обратить на него внимание великой княгини и утешалась при виде мучительного беспокойства, овладевшего её мужем.
Салтыкова Чоглокова почти не замечала, и так как её внимание было всецело отвлечено в другую сторону, то от неё ускользнула болезненная бледность, покрывшая красивое лицо молодого камергера, который всё более и более утрачивал свою весёлость и беззаботность и лишь насильственно принуждал себя принимать участие в разговорах и удовольствиях двора. От ослеплённой своею ревностью обер-гофмейстерины укрылось многое: подавленные вздохи влюблённого и его умоляющие, вопросительные и полные упрёка взоры, которыми он настойчиво искал глаз великой княгини; последняя не отвечала на них, но как будто чувствовала их на себе, потому что она всякий раз точно нечаянно спешила отвернуться от него, с беглым румянцем на щеках, с видом притворного равнодушия.
Чоглокова питала теперь такое расположение и благодарность к Екатерине Алексеевне, что, желая избавить её от малейшей неприятности и рассеять всякое недоразумение, уверила не только Репнина, что относительно великой княгини и Салтыкова всё оказалось ошибкой, но и самое императрицу, когда давала ей отчёт о происходившем при великокняжеском дворе. Чтобы окончательно успокоить государыню, она прибавила к этому удостоверению, что великая княгиня, в полном сознании своего достоинства и долга, всегда самым решительным образом оттолкнула бы всякую попытку своего подданного к волокитству.
При этом разговоре с Чоглоковой императрица сидела у себя в уборной, продолговатой комнате в три окна. Против её кресла стояло трюмо в богато позолоченной раме, отражавшее всю фигуру Елизаветы Петровны, закутанную в пудермантель. Справа и слева между окнами помещались большие столы под белыми батистовыми чехлами с расставленными на них умывальными и туалетными принадлежностями массивного золота старинной работы. У задней стены виднелись большие ширмы, совершенно заслонявшие часть комнаты, а перед ними были расставлены диван и несколько кресел. Одна из самых приближённых камеристок, Анна Семёновна, мыла тепловатой розовой водой волосы государыни, чтобы освободить их от вчерашней пудры и помады.
Совершенно против ожидания Чоглоковой Елизавета Петровна приняла её сообщение без особенной радости. Она уставилась на говорившую удивлённым взором, потом нахмурилась, сведя вместе брови над переносьем, что служило у неё верным признаком сильного раздражения, и сказала насмешливым тоном с горькою усмешкой:
– В самом деле? Это такое радостное событие, что в честь него следовало бы задать празднества по всей России! Конечно, теперь остаётся только ожидать, когда я уберусь на тот свет; ведь если великий князь и великая княгиня так согласны между собою, это означает не что иное, как заговор против меня и моих друзей.
– Как может подобная мысль прийти вам в голову, ваше величество! – воскликнула Чоглокова. – Великий князь, при всех своих недостатках и безумствах, которые нельзя оправдывать, питает глубочайшее почтение к своей всемилостивейшей императрице и тётке.
– Великий князь? – подхватила Елизавета Петровна, пожимая плечами с видом глубокого презрения. – Что это значит? Что это доказывает? Способен ли великий князь к какому-нибудь самостоятельному побуждению вообще? Может ли он что-либо почитать, что-либо ненавидеть, если другие не внушат ему этого почтения или ненависти? Может ли такая женщина, как эта Екатерина, молодая, красивая, с горячей кровью, любить великого князя? Если же она притворяется, что любит его, если она прилагает усилия к тому, чтобы убедить его в своей нежной привязанности, то это делается лишь с целью властвовать над ним, тем более что он, как видно, и рождён только для подчинения! А если она хочет подчинить его себе, значит, у неё на уме со временем подчинить через него своей власти Россию. О, я знаю Екатерину! Она мудра, как змея, и умеет принять вид голубицы, чтобы льстить, невинно воркуя; ведь я сама часто не в силах противиться её искусной лести! Если Екатерина считает нужным обольщать мужа своим голосом сирены и притворяться любящей женой, – продолжала государыня, глядя вниз всё мрачнее и мрачнее, – это доказывает, что, по её расчёту, близко время, когда солнце императорской власти засияет над её головой, а следовательно, – прибавила Елизавета Петровна, едко цедя слова сквозь зубы, – солнце моей жизни близится к закату... Но ведь она может ошибаться... Её расчёт, пожалуй, неверен... Я ещё чувствую в себе молодость, а пока я дышу, мне принадлежит не только настоящее, но и будущее.
Чоглокова стояла в оцепенении у туалетного стола и не могла вымолвить ни слова при таком неожиданном действии своего доклада.
– Заклинаю вас, ваше величество, – сказала испуганная Анна Семёновна, – не волноваться...
– Волноваться? – спросила императрица, гордо закинув голову. – Если бы я взволновалась, то Русское государство дрогнуло бы в своих основах, а стоящее на самом верху могло бы прежде всего покачнуться и рассыпаться вдребезги.
– Если правда, – продолжала кротким, умоляющим тоном Анна Семёновна, – что великий князь, как вы, ваше величество, говорите, легко поддаётся чужому господству, и если то возможно – впрочем, этому я, конечно, не верю – чтобы кто-нибудь замышлял господствовать через него в далёком будущем, то не лучше ли было бы – простите мне, ваше величество, мою смелость! – если бы вы стали готовить великого князя к его высокому призванию под своим собственным руководством, если бы вы разрешили ему участвовать в вашем мудром управлении, чтобы он со временем был достоин и способен продолжать ваше дело?
Добродушное, правдивое лицо этой пятидесятилетней женщины выражало искреннюю убеждённость и в то же время глубочайшую и самую искреннюю преданность, когда она говорила. Речь была крайне смела, и её могла позволить себе лишь такая старая и приближённая служанка, как она, чуждая честолюбия и не имевшая положения при дворе и чуждая политике.
Чоглокова смотрела на императрицу, вся дрожа; уже одно то, что подобные слова были сказаны в её присутствии, что она слышала их, повергало её в ужас.
Елизавета Петровна сидела некоторое время молча, уставившись в трюмо, точно была занята лишь созерцанием своей наружности, потом она медленно повернула голову к своей старой служанке, причём у неё не дрогнул ни один мускул в лице, подняла на неё неподвижный взгляд и произнесла тихим, свистящим шёпотом:
– А знакома тебе дорога в Сибирь, Анна Семёновна?
Вопрос звучал почти равнодушно, слова можно было расслышать только вблизи, но их лёгкое дуновение пронеслось по комнате подобно ледяному дыханию смерти.
Служанка побледнела и замертво бросилась к ногам государыни, судорожно прижимая к губам край одежды своей повелительницы. Чоглокова с мольбой подняла руку. Елизавета Петровна сидела несколько секунд неподвижно, после чего сказала совершенно равнодушно и спокойно:
– Высуши мои волосы, Анна Семёновна, чтобы парикмахер мог приняться за причёску!
Анна Семёновна вскочила, точно на пружине, и торопливо приблизилась к туалетному столу, где в маленькой золотой курильнице лежали раскалённые угли из сандалового дерева. Затем она раздула их жарче, посыпала на них истолчённого в мелкий порошок янтаря с примесью мирры и стала пропускать эти горячие, благовонные пары сквозь волосы императрицы, осторожно держа их над золотой курильницей.
– Что же прикажете вы мне сделать, ваше величество? – боязливо и робко спросила Чоглокова. – Разве вам было бы приятнее, если бы доброе согласие между их императорскими высочествами оказалось непрочным? Неужели вы одобрили бы, – прибавила она ещё более несмелым голосом, – если бы слухи об интимных отношениях Сергея Салтыкова к великой княгине, оказавшись неправильными по отношению к нему, подтвердились относительно кого-нибудь другого?
– Ты дура, Марья Семёновна, – пожимая плечами, ответила императрица. – Ведь каждый, кто осмелился бы нарушить согласие между мужем и женой, нарушил бы священные заповеди Божии. Ты сообщила мне о том, что делается в. доме моего племянника и наследника и что, естественно, интересует меня, как императрицу и тётку. Сообщай мне о том и впредь, но помни, что мои мысли и слова принадлежат мне одной, а болтливых языков я не терплю.
Чоглокова была бледна и дрожала как лист. Она молча нагнулась почти к самому полу, прижала складки государыниной одежды к губам и вышла вон, тогда как Анна Семёновна по-прежнему занималась просушкою волос императрицы, пропуская сквозь них благовонные пары.
По удалении обер-гофмейстерины государыня сказала ей:
– Сходи сегодня втихомолку в Невскую лавру да передай от меня архиепископу Феофану, что мне надо с ним потолковать.