355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герд Кёнен » Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945 » Текст книги (страница 43)
Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:58

Текст книги "Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945"


Автор книги: Герд Кёнен


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 46 страниц)

Немецкий ориентализм?

Карл Шлёгель в речи на церемонии вручения ему премии имени Зигмунда Фрейда высказал предположение, «что ключ к “немецкому психологическому ландшафту”, по крайней мере в XX столетии, следует скорее искать в восточных краях»{1199}. Слова о «немецком психологическом ландшафте» отсылают к замечанию Гуго фон Гофмансталя, писавшего о Вене времен Фрейда, что не случайно именно этот город был «porta orientis[206]206
  Вратами на восток (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
для того таинственного внутреннего востока, царства бессознательного», которое исследовал Фрейд[207]207
  Фрейд действительно разделял распространенный среди его современников предрассудок, будто «русская душа» находится ближе к царству бессознательного, спонтанного, инстинктивного, детского, амбивалентного и т. п., чем более цивилизованная душа людей западных стран. Высокий процент русских в числе его первых пациентов и первых последователей, среди которых особо высокое место занимала его муза Лу Андреас-Саломе (она же вдохновляла Ницше и Рильке), не представлялся ему случайностью в его биографии. Да и «Братья Карамазовы» Достоевского он расценил как «великолепнейший роман, который когда-либо был написан», именно благодаря совершенному литературному изображению эдиповской и отцеубийственной темы (см.: Etkind A. Sigmund Freud und sein Kreis // West-ostliche Spiegelungen. Reihe A. Bd. 4. Miinchen, 2000. S. 1057–1073).


[Закрыть]
.{1200}

Для молодых граждан ФРГ этими «porta orientis» был скорее всего разделенный Берлин, закрытый «восточный вокзал Европы»{1201}. Здесь больше всего ощущалась недолговечность разделения, а тем самым утрата того внутреннего «Востока», который занимал в свое время столь важное место в картине мира и самосознании немцев.

В своих исследованиях выжженного восточного края Карл Шлёгель снова натолкнулся на феномен необозримого «русского пространства»: «О российском пространстве говорить не любят. Этот термин несет бремя предрассудков, покрыт грязью… О российском пространстве говорили национал-социалисты, подразумевая колониальное царство, которое они намеревались воздвигнуть не в Индии, а в континентальной Европе… Российское пространство было “жизненным пространством” для якобы перенаселенных территорий Запада и пространством для “обновления биологической и расовой жизненной силы”… Немецкие фантазии о “российском пространстве” содержали целую программу: упоминались исконная свежесть и чистота источников, архаика и варварство также воспринимались как спасительное начало, как то превосходство, от которого стоящие на более высокой ступени развития считают необходимым защищаться. “Российское пространство” содержит в себе программу страха. В нем имеется также представление о реальности, о бесконечной пластичности земли и ландшафта. Это поле главной проекции специфически германского ориентализма»{1202}.

Если я для этого феномена выбрал другое понятие – «российского комплекса» у немцев, то прежде всего потому, что в понятие «ориентализм» его изобретатель Эдвард Сайд внес определенные коннотации. Для него речь шла о монологическом, чуть ли не аутистском западном дискурсе, сопровождавшем колониальное проникновение европейских колониальных держав на Ближний и Дальний Восток и овладение им. На его взгляд, «Восток», научно описанный и литературно изукрашенный, есть только империалистический конструкт, который всегда стремится продемонстрировать превосходство европейской и западной культур над более древними азиатской и арабской культурами. В конечном счете «ориентализм» сделался главным средством создания «культурной гегемонии», которая прикрывает материальную эксплуатацию и отчуждает колонизируемых от их истории, лишая их собственного знания о мире{1203}.

Если отвлечься от всего правильного и ошибочного в этом тезисе{1204}, то немецкий «ориентализм» в отношении России во всяком случае можно было бы трактовать иначе. Речь шла не об истории колониального проникновения, а об истории отношений двух разнородных народов и империй, отмеченной двойной асимметрией. Чувству культурного и социально-экономического превосходства с немецкой стороны соответствовало развитое сознание державно-политического и морального превосходства с российской. К тому же по крайней мере петербургская Россия до 1914 г. сама была частью европейского мира и вела себя на Дальнем Востоке и в Средней Азии как расширяющаяся колониальная держава особого типа.

Из этой чересполосицы возникли рефлексы как фобийной защиты, так и сентиментальной симпатии, которые могли отложиться и в экпансионистских и колонизаторских проектах, и в идеях союза и слияния. Как в хорошем, так и в плохом каждая страна, народ и империя подают себя как естественный объект и дополнение собственных фантазий о величии и универсальных призваниях. «Российский комплекс» в Германии{1205}, возникший впервые не в XIX в., и комплементарный ему, возможно, еще более вирулентный «германский комплекс»{1206} в России образуют поле ментальной напряженности и лабораторию, где в ходе Первой мировой войны и после нее генерировались «тоталитарные» идеологии и энергии, в конце концов консолидировавшиеся и материализовавшиеся в большевизме и национал-социализме.

Эти особые взаимоотношения объективно можно понять. Дело в том, что и Россия, и Пруссия-Германия не были четко оформленными национальными государствами, а представляли собой открытые на все стороны «комплексы» людей и территорий, потенциалов и ресурсов, языков и культур, которые скрещивались и переплетались друг с другом многообразным, а частично почти «семейным» образом. И если мыслить в категориях мировой значимости и мировой великодержавности, взгляд как бы сам собой останавливается на том или ином конкретном «комплексе». Если бы Российская империя аннексировала или ассимилировала германский потенциал (все равно каким путем), она в самом деле стала бы «новой Америкой», воспетой в 1913 г. Александром Блоком[208]208
  Имеется в виду стихотворение А. Блока «Новая Америка» (1913). – Прим. пер.


[Закрыть]
.

Кроме амбиций такого дружеского или вражеского поглощения всегда существовали также фантазии на тему синтеза или даже сплавления обоих взаимодополняющих потенциалов, культур, народов или рас, что столь интенсивно происходило весьма редко, а возможно, и никогда не происходило между двумя странами или народами. Крайние проявления вражды, которые могли сгущаться до истерических комплексов страха и слабости, свидетельствовали о близости, содержавшей в себе зародыш проективного замещения и взаимопонимания. Исторически отделить одно от другого невозможно, как нельзя и дать этому количественную оценку. Даже; если эти представления никогда не могли быть реализованы ни исторически, ни политически, они все же были индикаторами особого поля энергетической напряженности между обоими комплексами, и потому их вовсе нельзя назвать незначительными или не имеющими последствий.


«Долгий путь на Запад»

Масштабно задуманный очерк общегерманской истории Генриха Августа Винклера под программным заголовком «Долгий путь на Запад» на своих обширных просторах подвергает читателя поучительной пытке. Ибо путь Германии – от истоков рейха и нации около 800 или 962 г. вплоть до гибели Веймарской республики в 1933 г. (и уж вполне естественно, вплоть до гибели Третьего рейха в 1945 г.) – пролегал, казалось бы, скорее в сторону от «Запада», чем наоборот{1207}.

Надо сказать, что Винклер использует понятие «Запад» не столько в смысле старых географо-культурно-исторических образов мира («страна восхода» и «страна заката», «ориент» и «окцидент»), но скорее нормативно, в смысле современных наций и государств, индивидуальных гражданских прав и социальных репрезентаций. Речь для него идет о глубоко укорененном, постоянно заново формулируемом внутреннем противопоставлении Германии «Западу», т. е. об истории немецких «особых путей» и «отставаний», которые лишь в 1990 г., после счастливой ликвидации «германского вопроса», закончились как европейская проблема. То, что Россия и «Восток» в этой широкой исторической панораме ведут довольно эфемерное существование, не случайно. А богато оркестрованное изложение Винклера могло бы выиграть в глубине, резкости и убедительности благодаря включению этой контрперспективы. Ибо в периоды мировых войн XX столетия достигла пика и закончилась многовековая история взаимовосприятий и взаимоотношений между немцами и русскими, которые всегда были эквивалентом спора Германии с «Западом».

Таким образом, каждый из «трех базисных фактов», наложивших, по мнению Винклера, свой отпечаток на немецкую историю, имеет специфическое отношение к России и к «Востоку». Его повествование начинается со следующей фразы: «В начале был рейх». Все, что отделяло германскую историю от западноевропейской, ведет свое происхождение от этого самовольного translatio imperii[209]209
  Переноса империи (лат.). Прим. пер.


[Закрыть]
из римской во франкский или германский рейх{1208}. Но, надо добавить, многое из того, что связывало германскую историю с российской, также находило в этом долговременную основу. Уже Киевская Русь X в. может рассматриваться как Восточно-Римская империя русской нации и сознательная параллель к Западно-Римской империи германской нации{1209}. И как только Московское царство после татарского нашествия снова восстановило в XV–XVI вв. Русскую империю, оно возобновило свое притязание быть «Третьим Римом».

Второй основной факт германской истории – лютеровская Реформация XVI в. – вылилась в новое отделение от Запада, причем сразу в двух отношениях: из-за отрыва протестантской Германии от «Рима», а также из-за противоположности западному, принятому в национальных государствах, кальвинизму. Лютеранство с его элементами цезарепапизма владетельных князей предстает чуть ли не «ветвью восточно-христианского вероучения, выросшего как протест против западной религиозной реформы», так что Германия в результате Реформации в целом сделалась «восточнее», что и констатирует Винклер (опираясь на работы Франца Боркенау){1210}.

Однако нельзя сказать, что то была эволюция исключительно в области истории религий и истории духа, это явление затронуло также констелляцию держав. В тех же самых католических памфлетах, в которых осуждалась «ересь» реформатов и лютеран, Россия – как «Скифия или Сарматия» – была изгнана из «Европы», понимавшейся как католически-западная, обратно в Азию{1211}. Если Польско-Литовская империя брала на себя роль antemurale christianitates[210]210
  Внешнего крепостного вала христианства (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
против москалей и турок, протестантская Германия на исходе религиозных и гражданских войн XVI–XVII столетий возобновила возникшие в ходе восточной колонизации благодаря Ганзе и балтийским рыцарским орденам связи с Россией. Вместо товаров распавшаяся на три сотни малых государств Германия экспортировала людей и профессиональные знания любого рода, пока в XIX столетии эмиграция в Америку, на «дикий Запад», не превзошла поток переселенцев в Россию.

Российская империя, модернизированная Петром Великим (который сам имел черты скрытого протестанта) «прусскими» методами, создала себе в Санкт-Петербурге столицу с немецким названием почти на экстерриториальной точке своей северо-западной окраины. Проект «окна в Европу» питался прежде всего идеей аннексировать материально и посредством династических связей части «германского комплекса» в центре Европы – с помощью систематической политики браков, личных связей и внешней политики – через распадавшуюся Польскую империю и разгромленную Шведскую империю.

И наоборот, неслучайно, что петровский проект с энтузиазмом встретили именно немецкие деятели Просвещения, увидевшие в нем потенциальный идеальный образ «просвещенной монархии», действующей в крупных масштабах, какой в Германии не было и не могло возникнуть в обозримом будущем{1212}. Набросанный Лейбницем план создания Петербургской академии наук, которой предстояло стать ядром великой реформы империи, уже носил в себе черты централизованной планирующей и проектирующей администрации, во главе которой ее автор охотно встал бы и сам{1213}. В «Преображенной России» Фридриха Кристиана Вебера (1721) петровская империя была одновременно предопределенным судьбой оплотом наук, которые – как выразился Петр, сославшись на Лейбница, – пришли «на своем пути из Греции, Италии и Германии к нам», т. е. в Россию. Этот образ translatio artii et sapientiae[211]211
  Переноса искусств и наук (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
передает как русское упование на будущее, так и германскую культурную миссию{1214}.

Действительно, российские немцы, остзейские (балтийские) немцы, а также колонисты на юге России стали привилегированным меньшинством империи, которое не только доминировало в центральных сферах царской администрации, в финансовой системе, в офицерском корпусе и полиции, но и заняло определенное место в российской буржуазии. Нельзя забывать и немецкий отпечаток, лежавший на придворном обществе и царском доме. На взгляд большой части российского общества это выглядело по меньшей мере так, будто немцы стали чем-то вроде «второй государственной нации» империи, если даже не первой{1215}. Этим периодически возвращавшимся кошмаром иностранного засилья в своей стране была отмечена длинная цепь российских бунтарских движений, от крестьянских войн XVII–XVIII столетий вплоть до свержения династии Романовых в 1917 г., до восстаний против большевистского режима, которые закончились лишь в 1921 году.

Это приводит к третьему упомянутому Винклером основному факту германской истории: к противостоянию Австрии и Пруссии, которые своим гегемониальным положением внутри Германии были обязаны их колониальному или имперскому расширению в направлении внегерманских, преимущественно славянских территорий на востоке Европы. Если Австрия истощила себя в роли «римского» императора, в своем контрреформационном рвении, в своих перенапряженных династических интересах и в своей внутренней разнородности, то взлет военного и административного государства Пруссии до «самой малой великой державы Европы» был немыслим без связи с Россией. В результате участия в последовательных разделах Польши эта связь приобрела почти что экзистенциальный характер. И как бы отрицательно Фридрих II ни высказывался о России (однако едва ли более мизантропично, чем о немцах), он решительно формулировал свою доктрину, продиктованную травмой Семилетней войны и «чуда ее спасительного исхода»: согласно этой доктрине, Россия является «самым естественным союзником Пруссии»{1216}. След этой традиции протянулся через политику перестраховки Бисмарка вплоть до времен договора в Рапалло и даже не раз упоминался при заключении пакта Молотова – Риббентропа в 1939 году.


Проекции и задачи

Эти ключевые факты германской истории позволяют обрисовать «российский комплекс» в Германии – и соответствующий ему «германский комплекс» в России – с XVII–XVIII вплоть до XIX–XX столетий в его основных чертах и колебаниях как своеобразную longue duree. При этом речь идет не столько о том, являются ли «образы» других, которые запечатлеваются в сознании людей, благожелательными или враждебными, позитивными или негативными, сколько о специфической интенсивности, с которой в этих взаимных соотнесениях два переплетенных друг с другом «имперских народа», две «культурные нации» раздували образы самих себя и обобщали свои мировоззрения.

Еще немного, и «Россию» – в процессе самообразования современных наций – можно было бы считать немецким изобретением. Во всяком случае, существовала целая плеяда немецких ученых мужей, самым блестящим образом представленная в лице историка Августа-Людвига фон Шлёцера, которые в конце XVIII в., будучи членами петербургской «Академии наук», предприняли первые попытки написания связной национальной истории России, вдохновляясь немецко-российским имперским патриотизмом, не знавшим конфликтов между лояльностями по отношению к своим государствам. В них Россия изображалась как блестящий пример основания государств «варягами» (норманнами){1217} – тезис, который вполне отвечал собственному образу Романовых, но которому через сто лет предстояло сыграть центральную роль во «всегерманской» пропаганде и сделаться ключевым тезисом в гитлеровской книге «Моя борьба».

На противоположном полюсе к самым знаменитым сторонникам этого тезиса относились также отцы-основатели «научного социализма» – Карл Маркс и Фридрих Энгельс, которые сделались фанатическими поборниками одной из традиций «предмарта» и русофобии, питавшейся революционными событиями 1848 г. (что позднее пытались тщательно скрыть советские издатели их произведений){1218}. Их насильственная попытка обратить дикую ненависть к французам эпохи освободительных антинаполеоновских войн в духе Фихте или Арндта против российской царской империи как переделанного в монгольском духе государства-завоевателя и якобы защитника всех реакционных сил Европы, уже довольно рано приобрела фантастические размеры революционного крестового похода «Запада против Востока, цивилизации против варварства, республики против аристократии», войны, в которой революционная Германия «возмужает, в которой она победит собственных автократов… и, освобождая извне, освободится внутри»{1219}.

После поражения в 1848–1849 гг. эта перспектива расширилась до ожидания будущей мировой войны против «панславизма», в которой «с лица земли исчезнут не только реакционные классы и династии, но и целые реакционные народы», и прежде всего мелкие славянские «обломки и отбросы народов» Центральной и Восточной Европы, от чехов до хорватов{1220}. К «панславистам» Маркс и Энгельс вскоре отнесли и своих российских собратьев в лондонской и брюссельской эмигрантских общинах революционеров 1848 г. и соратников в первых международных ассоциациях рабочих – в первую очередь Александра Герцена и Михаила Бакунина, которые после 1848 г., часто в форме настоящего экзистенциального обращения (как у Достоевского), переходили в славянофильство{1221}.

Это славянофильство имело, в свою очередь, источником самовозвеличивание немецкого философского идеализма (от Гердера, Гегеля и Фихте до Шеллинга), который нашел весьма значительный отклик в молодой русской интеллигенции того века. Герцен и Бакунин в своей молодости также пребывали полностью в плену немецкой философии и литературы. Тем в большей степени их идеология «славянского» превосходства должна была теперь померяться силами с немцами. В постоянной антитезе к нарождавшемуся марксизму они видели теперь в «пангерманизме» смертельного врага всех движений социальной эмансипации, а за фигурой канцлера Бисмарка – уже его «конкурента и завистника», Карла Маркса, а также «вождей социал-демократической партии Германии»{1222}.

Становившиеся все более ядовитыми споры свидетельствовали еще и об интимной доверительности и потому порождали парадоксальные скачки. Если «научный социализм» Маркса и Энгельса исходил исключительно из ощущения, что немцы породили «самое теоретически обоснованное», а потому самое передовое рабочее движение, то начиная с 1860-х гг. и окончательно – после подавления Парижской коммуны в 1871 г. их ожидания мировой революции все в большей степени связывались с Россией. Совершенно преувеличенная роль, приписываемая ими царской России как господствующей державе и защитнице всех реакционных стран Европы, должна была (в доказательстве от противного) возвысить все ферменты политического, социального и даже революционного развития в восточной империи до высшего исторического значения. Таким образом, из их русофобских чувств против их воли постепенно возникала известная склонность.

Маркс все глубже погружался в чтение произведений романтико-консервативного германофила барона Гакстгаузена, который в 1840-х гг. предпринял попытку эмпирически доказать утверждение славянофилов о продолжающемся существовании «демократически-органической общины» в России как противоположности «атомистически-демократическому обществу» Западной Европы{1223}. Для своей работы по опровержению ключевого тезиса славянофилов, согласно которому русские являются самым «общественным» народом в настоящее время, Маркс даже начал на склоне лет учить русский язык. В томе его главного труда «Капитал» о категории «земельной ренты» эта тема должна была рассматриваться на примере России, подобно тому как на примере Англии он продемонстрировал развитие промышленного капитализма. После смерти своего соратника Энгельс с неудовольствием констатировал, что, если бы Маркс оставил в покое «россику», он, по крайней мере, завершил бы первые три тома «Капитала»{1224}.

Это подводит к последней и самой важной главе длительных германо-российских отношений и взаимопереплетений: главе о проникновении и усвоении «марксизма» в России. Как отмечал при жизни с некоторым раздражением Маркс, его «Капитал» был впервые переведен на иностранный язык в России, за несколько лет до выхода в свет французского и английского переводов. Именно в России его философия истории и социальный анализ превратились в «учение», еще до того, как в Германии заговорили о «марксизме» в строгом смысле слова. Обоим отцам-основателям «научного социализма» очень скоро стало ясно, что буквалистская догматика молодых российских «марксистов» в действительности была освоением учения Маркса в собственных целях – либо для того, чтобы сконструировать последовательность ступеней общественного развития и обосновать реформистскую практику, либо, наоборот, чтобы легитимировать практику радикального революционного волюнтаризма и деспотизма. Так или иначе, но в этом таилась опасность всемирно-исторической конкуренции.

Ибо если именно в Германии, где капиталистической способ производства и «половинчатая политическая свобода» имели «значительно более запоздалое происхождение», чем в Англии или Франции, все же стала возможной «наиболее развитая или самая сознательная рабочая партия в мире», что в 1884 г. отмечала Вера Засулич, то и подавно этого можно было ожидать от становящейся российской социал-демократии{1225}. То есть последние будут первыми. И Ленин открыто провозгласил в 1905 г.: «История поставила теперь перед нами ближайшую задачу, которая является наиболее революционной из всех ближайших задач пролетариата какой бы то ни было другой страны. Осуществление этой задачи, разрушение самого могучего оплота не только европейской, но также… и азиатской реакции сделало бы русский пролетариат авангардом международного революционного пролетариата»{1226}.

Исходя из идеи предстоящего translatio revolutionis[212]212
  Переноса революции (лат.). – Прим. пер.


[Закрыть]
(Г. А. Винклер) Ленин мог без опасений внести в свои расчеты обновленную Энгельсом в 1890-е гг. концепцию «войны с российским царизмом не на жизнь, а на смерть», как он это и сделал в 1914 г. Фиксации на немецком марксизме были ведь не чисто доктринерского или конъюнктурного характера, но включали в свои расчеты Германию как дарованный самой историей инертной России дополнительный «комплекс» теории, организации и техники, с чьей помощью российский пролетариат только и смог бы выполнить свою роль исторического авангарда{1227}. Как сказал Ленин в 1919 г., обеим странам и обоим народам, как «двум цыплятам» под одной скорлупой мирового империализма, суждено разбить эту скорлупу и на оси Москва – Берлин понести факел социалистической революции на запад и на восток.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю