Текст книги "Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945"
Автор книги: Герд Кёнен
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 46 страниц)
Весной 1917 г. Роза Люксембург, узнав в тюрьме о начале Февральской революции, стала мечтать о том, как бы попасть в Россию. В свержении царизма и в повторении сцен боев и братания, разыгрывавшихся в 1905 г., она увидела подлинную «весть о спасении» и внушала своим товарищам, «что наше собственное дело побеждает там». Она была убеждена: «Это освобождающе подействует на весь мир, это должно осветить своими лучами всю Европу»{486}. Летом 1917 г., когда совершался обмен военнопленными, действительно казалось, что появилась возможность возвращения. Так, например, Юлиан Мархлевский, еще сохранявший российское гражданство, предложил ей репатриироваться, – однако для нее это оказалось безнадежным делом, в отличие от Мархлевского, который смог выехать в Советскую Россию в июле 1918 года.
Конспиративная деятельность «Союза Спартака», состав которого в результате призыва в армию и арестов сузился до нескольких десятков активистов, протекала с середины 1916 г. (после ареста Либкнехта, а затем и Эрнста Мейера) под руководством Лео Иогихеса, старого друга и соратника Люксембург, безропотно взвалившего на себя это бремя, хотя раньше он никогда не участвовал ни в дебатах, ни в акциях германского рабочего движения. Даже о его нелегальном существовании как российско-польского эмигранта, жившего в Берлине под чужим именем, «не знал никто из немецких социал-демократов» (по словам Матильды Якоб, которая теперь стала его помощницей, как прежде Роза Люксембург){487}.
Невозможность найти на роль организатора подпольной агитации «Спартака» ни одного местного партийца уже говорила о многом. Соответственно «уничтожающую» оценку Иогихес дал «немецким партийцам, которые должны были ему помогать». Все же с помощью Матильды Якоб ему удалось наладить контакт с арестованной Розой Люксембург. Он резко осудил ее ходатайство о возвращении в Россию, поскольку «надо быть либо немкой, либо русской, а не той или другой, в зависимости от обстоятельств». Ситуацию в России и путчистскую политику большевиков в отношении правительства Керенского Иогихес, как и Люксембург, уже летом 1917 г. находил «вызывающей озабоченность, особенно идиотские высказывания Ленина, весьма популярные и, на мой взгляд, способные скомпрометировать движение… и дать Германии возможность выпутаться»{488}.
Их постоянная обеспокоенность тем, что большевики посредством сепаратного мира смогут «вытащить из лужи» рейх или даже обеспечить ему победу в мировой войне, приняла перед лицом перемирия и заключения Брестского мира довольно резкую форму и сочеталась с непроизвольным отвращением к террору, в осуществлении которого ключевую роль играл теперь их бывший общий друг «Юзеф»[102]102
Одна из партийных кличек Феликса Дзержинского – Юзеф Доманский. – Прим. пер.
[Закрыть] Дзержинский. Роза Люксембург писала из тюрьмы о большевиках только в литературно отстраненном тоне, как о «б-ках» (Beki), что явно отражало скорее чувство отчужденности, чем какие-то (легко расшифровываемые) правила конспирации.
«Кое-кому хотелось бы сильно ругать б-ков, – писала она в августе 1918 г. Мархлевскому в Москву, – но, естественно, некоторые соображения не позволяют этого сделать». (Среди прочего, возможно, и потому, что ее письма шли в Россию через берлинское посольство РСФСР.) Все же свои главные опасения она высказала достаточно ясно: «Призрак “альянса” со “срединной империей”, кажется, становится все более угрожающим, и это было бы последним свинством, [тогда уже] действительно лучше голову в петлю»{489}. (Эта фраза была, возможно, предназначена как раз для постороннего читателя и посредника.)
В письме еще одному польскому другу, жившему в Москве, она пишет, что большевистское правительство «[плывет] в общем потоке, который управляется другими, но подлинный управитель – фатум, рок, ведущий в направлении, взятом уже в Бресте». К сожалению, нужно «все время учитывать фатальное положение всей истории у них, и это весьма затрудняет критику. Но, как Вы вскоре сами убедитесь, совсем замолчать это невозможно»{490}. Здесь уже содержался намек на ее работу «Российская революция», которую она писала в тюрьме в начале осени 1918 года.
В последнем письме Мархлевскому в конце сентября Люксембург выражается еще более недвусмысленно. Ей представляется «ясным делом» то, что социализм и диктатура пролетариата в Советской России, находящейся в империалистическом окружении, может быть только «карикатурой и на то и на другое». Угрозы «истребить буржуазию», которые изрыгал Радек после покушения на Ленина, она назвала «идиотизмом summo grado»[103]103
В высшей степени (лат.). – Прим. пер.
[Закрыть]. Но заявления по поводу берлинского «дополнительного договора» она восприняла как «настоящий скандал», поскольку они показали, «в какое ложное положение было загнано правительство б-ков после Бреста». Эта «безграничная уступчивость по отношению к мерзостям одной стороны и вопли из-за кривлянья другой стороны – подрывают всякий моральный авторитет политики и делают из нее volens nolens[104]104
Волей-неволей (лат). – Прим. пер.
[Закрыть] инструмент одного из двух лагерей», а именно – прусско-германского. Нельзя сказать, что она не сознавала «полной военной беспомощности» правительства «б-ков». Но «если уж надо безусловно решиться встать на чью-либо сторону, то по крайней мере не на ложную!»{491} Здесь во всяком случае она была ближе к Блоху, чем к Ленину.
Ужас и очарование большевизма
Критическая работа Розы Люксембург о русской революции или, лучше сказать, о ленинском большевизме, опубликованная отступником, бывшим вождем КПГ Паулем Леви спустя много лет после ее смерти, в соответствии с условиями ее создания представляла собой в основном доктринерский заочный анализ, полный исторического пафоса, заклинаний по поводу мифических масс и постоянного страха перед откатом в варварство. Роза Люксембург полагала, что ленинские большевики из-за своих старых ошибок – прежде всего из-за недооценки «революционной спонтанности» пролетариата – играли на руку реакции и способствовали установлению «диктатуры Германии» над Восточной Европой, а потому должны были послужить «интернациональному пролетариату предостерегающим примером»{492}.
Люксембург сделала первую попытку принципиальной критики позиций Ленина и Троцкого, говоря об «удушении политической жизни» в Советской России, о «диктатуре горстки политиков», о «хозяйничанье клики» и погромном «одичании общественной жизни»{493}. В заключение она возвращается все к той же теме: «Все, что происходит в России, [образует] неизбежную цепь причин и следствий, звенья которой, исходное и конечное, таковы: несостоятельность германского пролетариата и оккупация России германским империализмом»{494}. Хоть германские социалисты, входящие в правительство, и кричат, что российский большевизм представляет собой искаженную картину социализма, но большевистская партийная диктатура – «результат поведения германского пролетариата».
В этих условиях Ленин и его соратники могли, по крайней мере, считать своей исторической заслугой то, что они поставили на повестку дня вопросы практической реализации социализма. Но: «В России эта проблема могла быть только поставлена. Решить же ее в России было невозможно». Главная опасность такой ситуации заключалась поэтому в том, что большевики «свою тактику, которая навязывалась фатальными условиями, теперь теоретически фиксируют во всех деталях и рекомендуют для подражания… международному пролетариату»{495}.
В такой оценке крылось принципиальное признание первенства германской революции по отношению к российской, первенства, принявшего, однако, парадоксальную форму исторического поражения германского пролетариата, которое и сделало возможным большевизм, этот «искаженный образ социализма». Тем отчаяннее Люксембург в своей программной речи на учредительном съезде КПГ («Спартака») настаивала, что будущий социализм – единственная спасительная перспектива человечества. Она требовала перенести борьбу туда, где пролетарии «прикованы к цепи капитала»: на заводы и фабрики, а затем в сферу демократической общественности, обучающей массы и будоражащей их. Необходимо «бороться плечом к плечу, шаг за шагом, в каждом государстве, в каждом городе, в каждом селе, в каждом поселке за средства государственной власти, которые постепенно должны быть отобраны у буржуазии и переданы советам рабочих и солдат»{496}.
Как бы идеалистически напыщенно это ни звучало, но это все же была попытка нацелить еще практически несуществующую партию, которая на первом Всегерманском съезде советов фактически не была представлена и в которой «пугающим образом объявилось… путчистское течение» (по свидетельству Матильды Якоб{497}), на дальний путь, явно отличавшийся от большевистского. В первые недели революции нельзя было и подумать об открытом отмежевании – еще и потому, что и московские меньшевики-интернационалисты во главе с Мартовым (взглядам которых Люксембург во многом сочувствовала), несмотря на все репрессии, все еще ожидали от начала германской революции демократической эволюции большевизма и перемещения центра тяжести из Москвы в Берлин{498}.
Те, у кого имелись глаза и уши, едва ли могли не заметить скрытой полемики в составленной Розой Люксембург программе «Союза Спартака», где говорилось: «Пролетарская революция для достижения своих целей не нуждается в терроре, она с ненавистью и отвращением относится к убийству людей… Она не является отчаянной попыткой меньшинства с помощью силы перестроить мир в соответствии со своим идеалом, революция – это действие огромной многомиллионной народной массы, призванной выполнить историческую миссию и претворить в реальность историческую необходимость».
Однако детерминизму мышления в категориях исторической миссии и необходимости соответствовало также изображение окончательной борьбы вокруг альтернативы «социализм или варварство» как «ожесточенной гражданской войны», развязанной, естественно, буржуазией, из чего с необходимостью следовал императив, что пролетариат должен «подготовить себе для этой гражданской войны необходимое вооружение» и научиться «пользоваться им»{499}. Даже от такой гуманистки, как Роза Люксембург, не мог укрыться тот факт, что в действительности революция является продуктом вовсе не социального переворота, а мировой войны. «В этом смысле», – т. е. учитывая, что в «решающих последних битвах» после краха империализма потребуется «воля к власти социализма», – «будущее всюду принадлежит “большевизму”»{500}.
Впрочем, концовка статьи Люксембург о российской революции может быть прочитана и как несколько разочарованное признание того факта, что германская и российская революции находятся в неразрывной принудительной связи: связи поражения и катастрофы.
Большевизм как глобальное лекарство
Отношение московского руководства к германской революции было неоднозначным и колеблющимся – от ликования до апокалиптических ожиданий. Если первые сообщения о свержении монархии и образовании советов рабочих в Вене, Будапеште и Берлине сразу же приветствовались как начало революции по большевистскому образцу, то за немедленно начавшимися переговорами о перемирии с западными союзниками следили с неприкрытым разочарованием и сильнейшим недоверием.
Высылка 6 ноября советского посланника Иоффе (с одобрения социал-демократов, входивших в правительство) имела в интерпретации Ленина ясный смысл: «Германия капитулирует перед Антантой и предлагает ей свои услуги в борьбе против русской революции. Вот разгадка загадки». Тем самым ситуация для Советской России еще раз совершенно изменилась. Теперь осталась только «одна группа победителей» – западные державы, которые «главной задачей считают душить мировой большевизм». На германские войска, стоящие в Прибалтике и на Украине, по его мнению, возложена задача защитить мир и «карантином избавиться от большевизма». Напрасно, насмехался Ленин: «…бацилла большевизма пройдет через стены и заразит рабочих всех стран»{501}.
Это было чистой воды измышление. На самом деле немецкое руководство, в том числе и вожди социал-демократического большинства, хотело – разжигая страх перед распространением большевизма в Центральной Европе и предлагая активную защиту – достичь смягчения условий перемирия на переговорах с Антантой. Те, кто надеялся на большевистскую революцию в Германии после эйфории 9 ноября, вынуждены были в первый раз умерить свой пыл, когда независимые социал-демократы в берлинском «Совете народных представителей» никоим образом не поддержали предложение о немедленном восстановлении дипломатических отношений и о заключении союза с Советской Россией, а заняли выжидательную позицию.
Долгий разговор по телеграфу 14 ноября между Коном и Гаазе на одном конце провода и Радеком и Чичериным на другом «вполне прояснил» последним ситуацию. Как ни странно, Радек убедился, что в Берлине дела пошли не по желаемому пути, услыхав, что Гаазе отклонил предложение большевиков «прислать хлеб».
Это предложение, как справедливо расценил Гаазе, диктовалось совсем не филантропическими, а исключительно «реально-политическими» соображениями. Оно непосредственно примыкало (в этом и странность) к переговорам с кайзеровским правительством и Верховным командованием сухопутных войск о «дополнительных договорах» и секретном военном соглашении, заключенных в августе, когда большевистское руководство то и дело предлагало в ходе согласованной акции Красной армии и австро-германских оккупационных войск реквизировать новый урожай зерновых на Украине и в Донецкой губернии[105]105
Строго говоря, в Донецко-Криворожской советской республике, провозглашенной в феврале 1918 г. и просуществовавшей до февраля 1919 г. В мае 1918 г. была оккупирована австрийскими и германскими войсками. Донецкая губерния в составе УССР создана в апреле 1920 г. – Прим. пер.
[Закрыть] и поделить добычу. Немецкую сторону не убедили заверения, что там «хлеба хватит на всех», и она отклонила эти предложения{502}.
Теперь делу придавалась революционная окраска: германские, австрийские и венгерские части на востоке, в которых уже возникли гарнизонные советы, совместно с красноармейскими частями, подавляя бунтующих «кулаков» и казаков, конфисковывали бы урожай для голодающей революции в России и в Центральной Европе. В процессе они превращались бы в части объединенной германо-австро-венгерской и российской революционной армии, которую при необходимости можно было бы использовать и против войск Антанты «на Рейне или на Урале» – подобно тому, как отряды «интернационалистов», сформированные из рекрутированных военнопленных из стран Центральной Европы, использовались против белых и интервентов в самой России. Так Радек объяснял этот план Альфонсу Паке и другим{503}.
Предложение Гаазе «хлеб, который вы хотите пожертвовать германской революции», все же «отдать голодающим в России» продемонстрировало, естественно, подлинную классовую натуру берлинских «народных представителей». «Иуда Искариот совершил второе после 4 августа предательство», – восклицает Радек в своих воспоминаниях много лет спустя{504}. Характерны не только эпитет «Иуда», но и параллель с августом 1914 г. С ленинской точки зрения, мир снова начал раскалываться на два больших лагеря, которые оставляли возможными лишь два пути: «…или Советская власть побеждает во всех передовых странах мира, или самый реакционный, самый бешеный, душащий все мелкие и слабые народы, восстановляющий реакцию во всем мире англо-американский империализм, великолепно научившийся использовать форму демократической республики»{505}. Таким образом, российский большевизм превратился в «мировой большевизм»{506}.
Различия «б-ков» и спартаковцев
Благодаря ленинскому тезису о большевизме как универсальной модели развитие событий в Германии и Центральной Европе оценивалось в Москве всецело по российским меркам, – хотя это само по себе противоречило программе, поскольку было твердо установлено как аксиома, что с распространением социалистической революции центр «всемирного большевизма» должен переместиться в первую очередь (согласно общепринятым взглядам) в Берлин. Но, когда глобальная ситуация обострилась до альтернативы «советская власть» или «реакция», в качестве универсальной модели стал рассматриваться захват власти большевиками в России с различными его этапами. Сохранявшееся различие Ленин выразил в постоянно повторявшейся теперь формуле, что если социалистической революции в России было легче захватить политическую власть, но труднее утвердиться в социально-экономическом отношении, то в Германии и в демократических странах Запада ей будет труднее захватить власть, но легче всецело утвердиться. Так, после германской Ноябрьской революции и «предательства» социал-демократии часы были просто снова переведены с «октября» на «февраль». В цепи нехитрых аналогий речь велась о «двоевластии в Германии», Эберт стал «немецким Керенским», Либкнехт – «немецким Лениным», а Носке мутировал в «немецкого Колчака»{507}.
Когда Карл Радек – с фальшивыми документами и в форме австрийского солдата – появился 19 декабря в Берлине, Роза Люксембург и Лео Иогихес встретили его «с некоторой напряженностью», как говорится в литературно приглаженных воспоминаниях Радека. «Со времени раскола в польской социал-демократии в 1912 г. мы не беседовали друг с другом». Это очень мягко сказано: в действительности Люксембург и Иогихес вычистили своего ученика из польской партии в ходе дисциплинарного процесса, где звучало много оскорбительных для чести Радека обвинений, а в германской партии его сунули в маргинальный угол «бременских левых радикалов». После этого с ним, казалось, было «покончено» в обеих странах.
И вот теперь на сцене появляется тот самый Радек в качестве большевистского комиссара с явными притязаниями на неформальное руководство германской революцией. Реакция Розы Люксембург была резко отрицательной, почти аллергической. По свидетельству Пауля Леви, ему пришлось вмешаться, чтобы «по крайней мере обеспечить “корректный” прием». При этом Роза Люксембург заявила: «Нам не нужен комиссар по большевизму, пусть большевики со своей тактикой сидят у себя дома»{508}. Действительно, речь шла не просто о борьбе за статус, но о политике, которую надо будет проводить в дальнейшем. Различия выявились со всей очевидностью.
Еще до своего появления в Берлине Радек в серии статей, опубликованных в бременской газете «Коммунист» и распространявшихся также в виде брошюр, описал «развитие социализма от науки к действию» и «уроки российской революции». Его рассуждения во многих отношениях представляли собой антитезу тому, что Роза Люксембург только что возвестила в своем программном тексте «Чего хочет Союз Спартака?». Если там говорилось: «Союз Спартака никогда не возьмет на себя правительственной власти иначе, как в результате ясно выраженной, недвусмысленной воли огромного большинства пролетарской массы всей Германии», – то Радек, наоборот, заявлял, что революция никогда не начнется «как действие большинства населения». И кроме того, он постулировал, что диктатура пролетариата по сути означает диктатуру меньшинства; в ином случае она, согласно учению Каутского, была бы вредна в России и бесполезна в Германии{509}.
Ссылка на Каутского – которого Ленин в своей брошюре только что обозвал ренегатом – была адресована большинству независимых социал-демократов, от которых «Союз Спартака» организационно так и не отмежевался. Отношение к российскому большевизму Радек превратил в коренной вопрос социалистической революции вообще: «Социалистическая революция рабочих России показывает европейскому пролетариату путь, ведущий к власти», подобно тому, «как она вообще показывает типичные черты революции рабочих». Он добавляет: «Кого отпугивает это лицо, кто отворачивается от него, как от головы Медузы, тот отвернется вообще от пролетарской революции, отвернется от социализма»{510}.
В смягченных позднейших воспоминаниях Радека эти разногласия описаны так: «Спор шел в первую очередь о терроре. Роза болезненно воспринимала то, что Дзержинский был главой Чека. Ведь нас же не одолели террором. Как можно делать ставку на террор?» Радек объяснил ей, что террор исключительно полезен, если речь идет о том, чтобы выиграть «несколько лет» для мировой революции. Да и вообще говоря, буржуазия ведь уже «осуждена историей на смерть», и ее сопротивление можно сломить силой гораздо эффективнее, чем сопротивление поднимающегося пролетариата. «Либкнехт горячо поддержал меня. Роза сказала: “Возможно, вы правы. Но как Юзеф [Дзержинский] может быть таким жестоким?” Тышка[106]106
Одна из партийных кличек Лео Иогихеса (1867–1919) – Ян Тышка. – Прим. пер.
[Закрыть] [Иогихес] засмеялся и сказал: “Если нужно, ты тоже сможешь такой стать”»{511}.
Рассказ Радека во всяком случае соответствует месту, посмертно отведенному трем мученикам германской революции в революционных святцах. Роза Люксембург обрела лик далекой от жизни святой столпницы. Иогихес-Тышка, «как всегда строгий конспиратор», считался практиком, с которым вообще-то можно было работать, если бы он не погиб. А Карл Либкнехт оказался способным к обучению вождем германской революции, каковым его объявила московская газета «Правда» уже в середине ноября.