Текст книги "Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945"
Автор книги: Герд Кёнен
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 46 страниц)
В водовороте событий лишь немногим удавалось сохранить сколько-нибудь ясный и заинтересованный взгляд. Множество газетных статей, книг и брошюр, вышедших по горячим следам, возникли все еще как последний резерв боевой полемической и пропагандистской литературы, начиная с 1914 г. питавшейся более или менее подлинными сообщениями о пережитом, рассказывавшими об ужасах и первобытной жестокости противников на этой войне. Но и после окончания Первой мировой и Гражданской войн существовала обширная литература, состоявшая из собраний слухов и дешевых романов, которые специализировались на «ужасах, творимых русскими», и теперь продолжали эту линию, описывая «ужасы, творимые большевиками».
Однако неправильно было бы огульно отметать эту обвинительную и разоблачительную литературу. В ней имелись также описания, отличавшиеся полной серьезностью и бесспорной правдивостью, порой демонстрировавшие интуитивную проницательность в отношении событий и действующих персонажей. Они гораздо больше были пронизаны печалью, чем ненавистью. Так или иначе, приходится рассматривать их как один из подлинных исторических источников. Личные переживания, составлявшие их основу, и зачастую трагические судьбы, стоявшие за ними, бурные эмоции, выплескивавшиеся в них, были в любом случае неотъемлемой и легитимной частью этой истории. А выводы из них делались совершенно различные.
Так, например, корреспонденции, собранные в брошюре «Немецкие возвращенцы о России и большевизме», написаны в период переговоров в Бресте весной 1918 г. по единому образцу{571}. На титульном листе красуется примитивный рисунок, изображающий казака во фригийском колпаке и с потрепанным флагом на фоне горящей церкви. Введение выдержано в тоне показного сострадания к России, его тенденция колеблется между предостережением и триумфом. По словам автора, возвращенцы, подданные Российской империи, которые во время войны были интернированы и высланы, несмотря на различие их профессий, «единодушно выносили один и тот же приговор большевизму». Большевизм, по их мнению, обрушился на империю московитов, как «внезапно вспыхнувшая эпидемия», и теперь империя представляет собой просто «колоссальное поле руин». На нем никогда не сможет вырасти то, что до войны люди понимали под Россией: «…величайшее и, возможно, самое могущественное крупное государство Европы, государство, чьи миллионы граждан жили в мире, наслаждаясь – несмотря на преувеличенные жалобы на угнетение и господство царского кнута – примитивным уютом; чья скрытая сила при спокойном и постоянном развитии предвещала мощную экономическую конкуренцию более старым культурным народам Европы; чьи гигантские войска в период войн всегда представляли угрозу для соседей России!»{572}
В заметках бывшего редактора петербургской газеты Оскара Гросберга, которые он написал осенью 1917 г. в Риге после занятия ее германскими войсками и в 1918 г. опубликовал под названием «Русские силуэты времен войны и революции»{573}, революция также изображается как оргия плебейской разнузданности, «насильственное господство черни», в особенности если та наряжена в солдатские мундиры. Однако первопричину этого высвобождения низменных инстинктов толпы Гросберг видел в старом режиме и развязанной им войне против Германии. Вожди рабочих и солдатских советов в Риге, молодые люди «преимущественно еврейской национальности, которые в мирное время были юристами»{574}, появляются в его рассказе скорее в роли гонимых, чем жестоких гонителей, и в сомнительных случаях стараются удержать неистовствующую толпу в узде. В этом крылся зародыш надежды.
Свидетели красного террора
События в Прибалтике, где после ухода германских войск между ноябрем 1918-го и февралем 1919 г. на короткое время был восстановлен большевистский режим, прежде всего значительно подхлестнули беспокойство буржуазной общественности в Германии. «Корреспонденции, личные впечатления о пережитом, картины времен советского правления в Прибалтике», которые весной 1919 г. опубликовал Эрих Кёрер в виде двух брошюр под названиями «Под властью большевизма»{575} и «Подлинный лик большевизма»{576}, могли претендовать на известную объективность.
Автор, сотрудник рейхскомиссара по восточным вопросам, социал-демократа Августа Виннига, после ухода красных войск в феврале 1919 г. работал во временном германском посольстве в Латвии и Эстонии. В это время, сообщает Кёрер, он получал бесчисленные сообщения и фотографии, бросавшие, по его словам, яркий свет на установившийся в ноябре 1918 г. режим большевиков. «Из массы материалов я сделал очень скромную выборку и к рассказам заслуживающих доверия личностей, которые прожили недели и месяцы под властью большевиков, приложил краткий отчет о своих собственных впечатлениях, полученных в Риге»{577}. О себе Кёрер пишет, что «он никогда не питал иллюзий в отношении идеальных основ большевистских идей, как не питает их сегодня». Тем более после всего пережитого и случившегося его долг – «прокричать об этих впечатлениях на весь мир, чтобы помочь уберечь еще живое отечество от подобной участи»{578}.
Обе брошюры вышли в издательствах правых социал-демократов, одна – в принадлежавшем Парвусу «Ферлаг фюр зоциальвиссеншафтен», другая – в «Фирн-Ферлаг». Авторитет в качестве документального источника они приобрели благодаря фотографиям, сделанным после изгнания красных войск: частично у разрытых братских могил в Вайзенберге, в которых лежали трупы 300 заложников, частично в напоминавших бойни местах, где чекисты проводили расстрелы, – в Митаве, Дерпте[111]111
Митава (Mitau) – современный латвийский город Елгава, Дерпт (Dorpat) – ныне Тарту (Эстония). – Прим. пер.
[Закрыть] и Риге. Публика в Германии, как признавал Кёрер, с недоверием отнеслась к его утверждениям, приведенным без доказательств. «Но если немецкий социал-демократ и журналист… ручается своей личностью и своим именем за почерпнутый из официальных источников отчет», он вправе ожидать, «что и здесь также ни на секунду не может закрасться мысль о том, что факты были “причесаны”, сфальсифицированы или искажены»{579}.
Кёреру было важно прежде всего разъяснить, что красный террор направлен отнюдь не против «остзейских баронов»; более того, «его жертвами стали представители всех небольшевистских кругов вплоть до социал-демократии»{580}. Поскольку большевизм только разрушает, а не строит, поскольку он остается делом меньшинства, он способствует тому, что преступные подонки всплывают наверх. Но истоки этой политической заразы, видимо, находятся все-таки за пределами России: «Как некогда холера пришла из Азии, так большевистская чума, угрожающая теперь Западу, несет вполне азиатские черты, и не случайно, что среди войск, которые советское правительство натравливает на Европу, находятся тысячи татар и китайцев»{581}. Смысл этого сообщения о татарах достаточно ясен: автор стремился спасти затемненный большевизмом образ России.
Заложники для Радека
Широчайшее распространение среди текстов этого жанра получил очерк некоего Франца Кляйнова «Пережитое в умирающей России»{582}. Издательство «Айнхайтсфронт», в котором в 1920 г. вышла эта небольшая книжка, объясняло, что выступает за «примирение всех слоев народа, ратующих за сохранение государства», и борется против «политического радикализма», «подстрекательства в любой форме», а также против «террора в любом обличье». Подобное республиканство центристов соответствовало и позиции автора.
Кляйнов, молодым офицером попавший в 1915 г. в русский плен, в 1918 г. вышел на свободу и в период германо-австрийской оккупации Украины служил экономическим экспертом при главном командовании. Когда германские войска в январе 1919 г. покинули Киев, он вместе с рядом других германских официальных лиц остался, «чтобы осуществить ликвидацию различных государственных и частных институтов»{583}. В начале февраля город был вторично занят Красной армией. В июле в Берлине должен был начаться процесс по делу Радека, и всех еще остававшихся в Киеве немцев, которые не отдали себя в распоряжение германского солдатского совета, арестовали в качестве заложников, в том числе и Кляйнова.
На подходе была Белая армия Деникина, в городе свирепствовал красный террор. Сотни бывших дворян, представителей буржуазии, интеллигенции и разных противников режима также попали под арест как заложники. Каждую ночь из камер выкликали очередных жертв и волокли на «допрос» без возвращения, а в действительности (как понимали все) – на расстрел. Хотя Кляйнов избегал любых преувеличений, основывавшихся на слухах, из его описания становится ясно, что террор далеко не ограничивался целью «подавления контрреволюции» и носил характер истребительной акции.
Когда красные оставляли город, все 250 оставшихся в живых обитателей тюрьмы прошли через специальную комиссию. «Комиссия вызывала арестантов по алфавиту, и на весь процесс потребовалось примерно 10 часов, мучительных часов»{584}. Примерно сто арестантов получили литеру «С» (свобода) и были отпущены. Тридцать человек (среди них немецкие заложники) получили литеру «М» (Москва), их определили в заложники. Остальные 120 арестантов получили литеру «Р» (расстрел) и в ту же ночь были казнены. Все в тюрьме знали, как это происходит: «Выкликали по 7 человек, заставляли раздеться, лечь ничком, и каждый получал револьверную пулю в затылок»{585}. Поскольку никто не знал, какой приговор вынесла ему комиссия, вся тюрьма пребывала в эту ночь в неописуемом ужасе.
В Москве условия содержания арестантов постепенно улучшались. Радек в берлинской тюрьме Моабит уже давно организовал свой знаменитый «салон», его пока содержали только в предварительном заключении с довольно свободным режимом. Однако обмен заключенными состоялся лишь в январе 1920 г. Под конец Кляйнов мог относительно свободно передвигаться, используя это время для своих наблюдений, позволивших ему уяснить феномен большевизма. Конечно, писал он, среди большевиков есть «люди высокого идеалистического полета, способные на самопожертвование». Но более многочисленны просто недовольные и оппортунисты, и они «всегда готовы переметнуться на сторону той партии, которая на данный момент захватила власть». С другой стороны, нужно пояснить, «почему сегодня все высокие революционные посты занимают представители инородцев и лишь небольшое число русских». Главную роль играют евреи, латыши, поляки и другие. Кляйнов предположил, что это связано с привилегированным положением великороссов при старом режиме. Они жили «среди прочих народов России в каком-то смысле как класс господ» и стали «в подобных условиях менее приспособленными для настоящего труда»{586}.
Большевики вообще смогли удержаться у власти, объяснял Кляйнов, потому что «большая масса небольшевистски настроенного населения России» была разочарована Антантой или даже верила в то, «что она преднамеренно оставляет Россию в этом состоянии маразма, чтобы заполучить ее позднее окончательно уничтоженной»{587}. Теперь, как это ни парадоксально, Германия является «звездой надежды для большой части русского народа». Вторжение германской армии, если на ее знаменах будут написаны лозунги созыва всероссийского Учредительного собрания, всеобщего избирательного права, восстановления частной собственности (исключая помещиков), свободной торговли и социальных реформ, «в два счета вымело бы сегодня большевизм»{588}. В 1920 г. подобный вывод был достаточно анахроническим.
Кляйнов все же считал, что понял скрытый диалектический смысл неудачного эксперимента большевиков. В их действиях он увидел ту мефистофельскую силу, «которой судьбой, как кажется, отведена роль разрушать все, что противостоит “хозяйственно объединенной Европе”»{589}.
Различные попытки толкования революции
Первые попытки по горячим следам обрисовать «историю великой русской революции» были сделаны уже жарким революционным летом 1917 г.{590} Убийство царской семьи в следующем году дало очередной повод написать о «свержении. Российской империи»{591}. Однако речь шла о поспешно набросанных, компилятивных исторических картинках, не имевших ни особой информационной ценности, ни познавательного содержания. Тем не менее интересно, что революция в России – вне зависимости от позиции авторов – рассматривалась как меч Немезиды, обрушившийся на старый режим. В сравнении с Керенским, «предателем» мирных целей революции, фигуры Ленина и Троцкого представлялись куда более важными, даже если они тонули в сгущавшемся полумраке.
Но удивительней всего то, что убийство царской семьи (совершенное в июле 1918 г.), при всем подобающем возмущении, воспринималось с явной ноткой удовлетворения. Да, «жестокость» и «гнусность» большевистских палачей представлялись как порождение самого царизма: «Горячая жажда мести за унизительные несправедливости, с которыми российские власти обращались с “политическими”, за жестокость правосудия, которое не останавливалось ни перед какими средствами, за презрение к человеческой жизни и подавление духовной активности, наконец-то, после десятилетий самоотверженной борьбы, была удовлетворена… Николай II, последний царь, который повелевал жизнью и смертью в своей империи, который содержал огромную армию чиновников для защиты своей собственной жизни, пал – лишенный всякой защиты, преданный всеми платными наймитами – жертвой народной ярости»{592}. Библейская легенда о Валтасаре и «начертанных на стене письменах» служила готовым фоном, да еще и усиливалась с помощью популярных стихов Гейне.
Первую серьезную попытку общего описания российской революции предпринял в 1919 г. Аксель фон Фрейтаг-Лорингхофен{593}. Историк из Бреслау после Ноябрьской революции в Германии в ряде антибольшевистских докладов выступал за новую Немецкую национальную народную партию (НННП), предостерегая против «немецкого большевизма»{594}. И наконец, подробно занялся недавней историей России. Его «История российской революции. Первая часть» заканчивалась победой большевиков. Вторая часть так и не была написана, – да она и не могла появиться, поскольку режим большевиков продолжал свое существование, его нельзя было заключить в какие-либо рамки итогового исторического рассмотрения.
Фрейтаг-Лорингхофен сам загнал себя в этот тупик. Ибо, несмотря на подробное изложение хода революции 1917 г. и ее побудительных мотивов, книга заканчивалась логическим противоречием, утрирующим аспект массовой психологии: «Массы, видимо, все отчетливее ощущали, что право и закон уже не действуют, что никакая твердая рука уже больше не правит страной. Тут-то она [революция] и разразилась. Но Ленин и Троцкий не были ее вождями, как не были они ее властителями. Они были лишь ее глашатаями и исполнителями ее воли. Не Ленин и Троцкий пришли к власти, а сами массы, чья душа всегда была полна анархическими инстинктами… И не люди, не герои и не вожди несли знамя революции, а кумиры, сотворенные толпой по своему подобию»{595}.
Представляя едва ли менее консервативную точку зрения, чем Фрейтаг-Лорингхофен, Харальд фон Хёршельман в своем исследовании «Личность и общность – основные проблемы большевизма»{596} пришел к совершенно иной, более позитивной оценке. Очевидно, полагал он, речь идет не о чисто политическом движении, а «о перевороте в интимнейших желаниях и вере людей, о перепахивании невыразимой в четких словах эмоциональной почвы человеческой души» и тем самым не о чем ином, как о завершении провозглашенной Ницше «переоценки всех ценностей». Хотя эта переоценка и протекает поначалу в чисто негативной и разрушительной форме, все же в мировой истории не найти примеров, «когда движение, не вдохновлявшееся в конечном счете какой-либо этической идеей, развивало такую ударную силу и смогло разрастись до столь колоссальных размеров»{597}.
«Этическую идею», собственно лежащую в основе большевизма, Хёршельман нашел в русском стремлении к «всеобщности, цельности (Allheit)», которое является, по его мнению, сильнейшим выражением общечеловеческого «прафеномена» – «коллективной воли» (Gemeinschaftswille). Здесь обнаруживаются параллели между большевистской структурой советов и христианско-корпоративным устройством общества. Ибо идея советов по своей сути сводится к построению новой «иерархии снизу». «Однако по отношению к “демократии” все это находится в непримиримом противоречии, хотя со старым консервативным идеалом, напротив, как мы видели, имеются странные точки соприкосновения». Многое соответствует «древнему германскому восприятию». Не случайно ведь рожденное консервативным духом социальное законодательство в Германии, где «класс» все еще остался «сословием», навлекло на себя особую ненависть западного капиталистического мира.
Теперь же, поскольку державам-победительницам удалось разбить Германию как оплот древнего чувства солидарности и капитализм будто бы празднует «последний свой триумф», – именно тут между побежденной Германией и разбитой Россией возникает идея нового товарищества, которая противостоит господству разнузданного либерализма. «И, возможно, не совсем случайно и обусловлено не только партийной тактикой то, что сегодня самые радикальные радикалы и консерваторы столь часто собираются вместе на скамье оппозиции, что во время выборов сторонники “Союза Спартака” в некоторых городах солидарно голосовали за Немецкую национальную партию… Подобное родство жизнеощущения… налицо, несмотря на кажущуюся столь непреодолимой пропасть». Применительно к политике Хёршельман добавляет: «Было бы только желательно, чтобы это было признано с обеих сторон, особенно с правой»{598}.
Автор, который в последующие годы приобретет известность как переводчик и издатель произведений русских славянофилов (от Киреевского и Достоевского до Мережковского), примыкал тем самым к широкому историко-духовному течению, представители которого, все равно какого оттенка, видели в «русской идее» противоядие против заражения Германии западно-либеральной идеологией. С этим течением мы будем постоянно встречаться в данной книге по ходу дальнейшего изложения.
Торгаши и герои
Больший скептицизм проявил на первых порах социальный историк Вернер Зомбарт, который в начале 1919 г. вставил в «седьмое, просмотренное и дополненное издание» своего основополагающего труда «Социализм и социальное движение» главу о большевизме{599}. Согласно Зомбарту, большевики были «подлинными детьми капиталистической эпохи», ведь она «возвела в ранг ценности стремление ради стремления, борьбу ради борьбы, новое ради нового». Но это есть чистый дух отрицания, и большевики – его самые последовательные представители: «Большевик говорит “нет” всему, что до сих пор рождал человеческий дух: он вообще противник, античеловек». Большевики не просто антикапиталистичны, но еще и антирелигиозны, антиаристократичны, антилиберальны, антипарламентарны, антинациональны, антипацифистичны, антиморальны и т. п. «То, что они утверждают… есть абсолютное отрицание; то, что они любят, есть идея разрушения; то, чему они приносят себя в жертву, есть “революция”, именно “бытие-не-так”, вечный “прогресс”, продвижение к новым формам…»{600}
Но большевистская революция также подпадает под основной закон любого радикального переворота: «Революционное движение большевиков с поразительной отчетливостью в очередной раз показало то, на что способна революция, но и то, где пролегают пределы ее власти. Никогда, – и это даже слепцу демонстрируют процессы, происходящие в России, – ни одна революция, будь она какой угодно великой, а масштаб и внутренняя энергия российской революции наверняка перекрывают в этом отношении Великую французскую революцию… не будет в состоянии создать новую хозяйственную систему или хотя бы значительно способствовать ее расширению. Подобно тому, как ремесло или капитализм – вне зависимости от любых политических революций – меняли пути своего развития, так поведет себя и социализм как экономическая система: он, как и первые, будет органически расти, подобно растению, и никакая внешняя сила не сможет сократить время его роста и созревания хотя бы на несколько месяцев»{601}.
В оценке субъективных факторов революции Зомбарт, надо сказать, был значительно благосклоннее. Он считал, что во всяком случае большевизм «весьма существенно поддержал дело социализма… что соответствует страстности, отсутствию чувства меры и избыточной широте (Uberschwang) русской души». Лишь своей «пропагандой действия» большевики превратили социализм «в ключевую проблему европейского культурного человечества». По мнению Зомбарта, благодаря им после их неудавшихся экономических экспериментов «мы во многих вопросах техники социализации можем лучше разобраться, чем на основании чисто теоретических оценок». Да, большевики «очистили» идейный мир социализма, перекроив его в «законченный антикапитализм», и «поставили советскую конституцию… как плотину на пути набухающего потока механистического демократизма и парламентаризма, этих форм выражения американской буржуазии»{602}.
Более того, благодаря большевизму, считал Зомбарт, «удалось избежать угрожающего разделения социализма и героизма» и социализм был застрахован оттого, чтобы выродиться «в нищенский идеализм бесплатных обедов для бедняков в народных приютах». «Возможно, здесь сказывается, как некоторым этого хочется, своеобразие русской души, стремящейся к жертве ради жертвы». Зомбарт, кажется, вполне готов одобрить это. Пусть в большевистской страсти к абсолюту проступает и «несовершенство сегодняшнего социалистического идейного мира»{603}, большевики (если выразиться на жаргоне Зомбарта времен войны) во всяком случае не торгаши, а герои – пусть поначалу только герои социального строя, который еще не созрел.