355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герд Кёнен » Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945 » Текст книги (страница 36)
Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:58

Текст книги "Между страхом и восхищением. «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945"


Автор книги: Герд Кёнен


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 46 страниц)

Смена вех

Трагическим эпилогом истории Альфонса Паке и как свидетеля эпохи, и как художника явилось вторичное претворение его российского опыта в незаконченном романе «От ноября до ноября». Щедрое пожертвование на поездку, собранное его друзьями к 50-летию (январь 1931 г.), он употребил не на новое большое путешествие, которое могло бы еще раз привести его «на Восток», а на работу над этим романом, который должен был наконец обеспечить ему место в литературе, а также финансовый успех{1017}.

Название вызывало в памяти период 1917–1918 гг. – пережитое тогда наложило отпечаток на всю его жизнь. В основу романа положены его дневники и записные книжки стокгольмского и московского периодов. И снова появились ведущие персонажи тех лет в немного условной форме: его alter ego носил имя «Йоргум», Радек стал «Собошем», Парвус – «Вальфишем» («Китом»), Рицлер – «Вицнау», Штадтлер – «Клютерманом», Прайс – «Бидденденом» и т. д. Но хотя роман и замышлялся как повествование с реально существовавшими прототипами, он, как ни странно, не удался. Правда, книга уже не могла выйти в свет в 1933 г., когда Паке отказался подтвердить принудительное изъявление лояльности и вместе с Генрихом Манном, Альфредом Дёблином и другими деятелями культуры вышел из Прусской академии искусств. Но более глубокая причина неудачи, видимо, лежала в ослаблении его симпатий к «новой России», подвергшихся чрезмерным испытаниям, для которых он уже не находил адекватной формы выражения.

Едва ли можно точно установить, когда и в связи с чем у него исчезли эти симпатии. Но все же вероятно, что первая трещина возникла уже после победы сталинской фракции в 1927–1928 гг., сопровождавшейся самоубийством Иоффе, изгнанием Троцкого и ссылкой Радека и других деятелей в Сибирь. Когда началась принудительная коллективизация, с 1929–1930 гг. в Германию толпами повалили немецкие колонисты, давно осевшие в России, и многие эмигранты 1920-х гг. Важной причиной послужило подавление всякого, в том числе и протестантского, вероисповедания, что породило волну новой литературы о подлинно пережитом, от которой уже нельзя было просто отмахнуться.

Во всяком случае, в романе «От ноября до ноября» Паке предпринял глубинную переоценку собственных впечатлений. На место героини романа выдвинулась теперь некая Тамара Эльстон (она же Дора Коган), к которой Йоргум воспылал платонической любовью в Стокгольме. Вот она-то и была тем андрогинным «муже-женским типом», который в русской революции и притягивал, и пугал. Эта Тамара, она же Дора, также сражалась (подобно Руне Левенклау) «как мужчина», носила короткую стрижку и одевалась то в красное платье, то в мужские брюки. За несколько лет до войны Йоргум встретил ее во время одной из своих поездок по России в некоем сомнительном сибирском заведении и полюбил (повторение сублимированно-эротически окрашенной ситуации из его рассказа «Голос Лусики» (1925)){1018}. Теперь же Тамара (Дора) сделалась проституткой, но только ради спасения жизни своего спутника, томящегося в заключении эсера Брашьяна: непременный элемент у Достоевского – проститутка как святая. Тамара стала теперь оппозиционной левой эсеркой, которая при поддержке «Кита» (Парвуса) возвратилась в Москву и совершила покушение на Ленина, ибо тот предал революцию и сдал Россию немцам. Она добилась только того, что ее (подобно реальной террористке Фанни Каплан, совершившей покушение) предали мучительной смерти в кремлевских застенках. Когда Йоргум, добившись с помощью Собоша (Радека) приема у Ленина, встретился с вождем, у него блеснула мысль отомстить за Тамару, задушив раненого Ленина. Он не делает этого, но Ленин показывает себя мстительным фанатиком и циником, который из-за казни своего брата Александра мечтал увидеть всех своих врагов болтающимися на виселице. Вот так, вполне банально.

В заключительной сцене Собош (Радек) предлагает Йоргуму отправиться в Берлин, чтобы передать предложение заключить братство по оружию – как в ноябре 1918 г.: «Мы предлагаем вам разместить на русской земле ваши свежие дивизии. Военно-морской порт и верфи в Кронштадте открыты для вашего флота. Вы можете вести переговоры о мире, приставив винтовки к ноге. Вместе с вами мы будем нести стражу на Рейне[176]176
  Еще одна аллюзия на немецкую патриотическую песню «Стража на Рейне». – Прим. пер.


[Закрыть]
, а вы с нами на Украине, в Польше, на Черном море, в балтийских провинциях». Иоргума терзают сомнения: «Из глубины катастрофы двух народов теперь встает, как суровая действительность, вопрос, который некогда волновал его душу, неуловимое, пылающее порождение фантазии из дней его молодости, проведенных в многолюдных новых городах Маньчжурии. Тогда обе империи находились на вершине могущества. Дружба, объединение обоих народов представлялись величайшей возможностью на этой планете, чем-то неслыханным, подобным опьянению от творческой любви. И сегодня еще, в этот миг полного изнеможения… эта возможность предстает как путь к величию».

Но в мерцающем свете лампады Йоргум внезапно узревает в лице Собоша хитрую, саркастическую улыбку Ленина. «Завтра утром вы сядете в самолет или в подводную лодку и к обеду будете в Данциге, в Берлине», – настаивает Собош. Но Йоргум решил иначе: «Нет, Собош. Летите сами, плывите сами». Вместо этого он хочет стать руководителем переезда сотен немцев, возвращающихся из Советской России, которые мучительно долго едут на родину в специальном эшелоне. «Наверное, мы никогда больше не встретимся», – говорит Йоргум и провожает Собоша к выходу из вокзала{1019}. Так в романе «От ноября до ноября» издевательски отстраненно возвращаются многие из ранних жизненных тем Паке и его стокгольмских и московских впечатлений.


Возвращение на Запад

В последние дни Веймарской республики Паке в основном много работал в «Союзе рейнских писателей», в списке членов которого, помимо левых и либеральных литераторов (Рене Шикеле, Фридрих Вольф и Карл Цукмайер), значились также скорее германо-фёлькишские авторы, такие, как Вильгельм Шефер, Виль Веспер, Йозеф Понтен. Участие Паке в деятельности «Союза» носило черты старого патриотизма, характерного для земляков из Рейнской области, заявившего о себе уже в начале его писательской карьеры. Но в действительности в его душе сдвинулась вся внутренняя география между «Римом и Москвой». Устье Рейна снова корреспондировало с устьем Темзы. Появление самолета создало абсолютно новое ощущение мира и жизни. А укрепляющемуся религиозному сознанию Паке как квакера сопутствовал новый интерес к Америке.

Его пьеса «Уильям Пенн, основатель Пенсильвании» (1927), задуманная первоначально как заключительная часть трилогии (куда входили «Знамена» и «Бурный поток»), стала водоразделом. Паке прямо высказался по этому поводу в «Кратком прозаическом послесловии»: «Тот, кто ищет связь между этой драмой и двумя моими предыдущими, кто хочет нащупать связующую нить между историей основателя штата Уильяма Пенна, равного Периклу, мифом о народном герое Гранке Умниче в “Бурном потоке” и революционным коллективным героизмом в “Знаменах”, – должен позволить мне после всех взлетов восточного протеста возвратиться к гуманистическому и либеральному Западу, который несмотря ни на что обитает в нас и настаивает на предельно углубленном выражении старой идеи свободы»{1020}.

Накануне великого экономического и социального кризиса, который привел к внезапному упадку демократических конституционных органов, к похожему на гражданскую войну обострению всех социальных конфликтов и подобному комете взлету национал-социалистического движения, ничто не могло быть более несвоевременным, чем это позднее обращение к «старому Западу» и к республиканству разума. И все же это еще не выходило за пределы стремления Паке связывать и примирять все со всем. Еще в 1929 г. приверженец германо-фёлькишского движения Виль Веспер и коммунист Эгон Эрвин Киш независимо друг от друга высказались о несостоятельности Веймарского государства, где для такого человека, как Паке, не нашлось важного официального поста{1021}. Однако разрыв между расходящимися партиями и официальными должностями становился все невыносимее – и в значительной мере способствовал тому, что в 1933 г. Паке находился в ситуации не столько политического неудачника, сколько потерпевшего крах в профессиональном и художественном отношениях.

И тем выше можно оценить тот факт, что он упорно отказывался давать требуемое изъявление лояльности новому режиму. Надо сказать, что его позднейшие фельетоны в газете «Франкфуртер цайтунг» еще никто не проанализировал и не оценил. Некоторые заголовки звучат рискованно и, видимо, следовали старой интонации прорицателя. Вот примеры: «Игра с земным шаром» (октябрь 1939), «Париж в те годы» (июнь 1940), «Весь Лондон» (октябрь 1940), «В Фермопилах» (апрель 1941), «В защиту Финляндии» (июль 1941) или «Медный всадник» (октябрь 1941). Война с Россией не могла не разбередить его чувства. Кажется, в последние годы войны – возможно, уже заглядывая в то, что будет «потом», – он работал над обобщением и продолжением своих более ранних текстов о России. Союзническая авиабомба оборвала его жизнь в феврале 1944 года.


7. Российские связи

Карл Шлёгель в своем насыщенном историко-культурном портрете города и эпохи «Берлин, Восточный вокзал Европы» предпринял своего рода «этнографическую экспедицию в предвоенную Европу, уже ушедшую от нас в безвозвратное прошлое»{1022}. Он ставил перед собой цель маркировать «цивилизационные разломы», «утрату того, что для многих поколений было само собой разумеющимся»{1023}.

Однако первый такой цивилизационный разлом, имевший самые тяжкие последствия, возник уже в 1917-м или даже в 1914 г., а вовсе не в 1933-м или 1945-м. Когда Альфонс Паке ехал в 1918 г. по последней еще действовавшей железнодорожной линии в Москву через местности, по которым прокатились Первая мировая и Гражданская войны, мимо заброшенных полей, наполовину опустевших деревень, разрушенных станционных зданий и скитавшихся людских масс, он воспринимал это уже как поездку «на тот свет», в мир иной, отделенный от мира этого невидимым барьером.

А «эйхендорфовские» мотивы его первых впечатлений по мере приближения к красной Москве, «футуристическое очарование», охватившее его там (посреди нищеты и террора) и разросшееся в ноябре 1918 г., когда он вернулся в Берлин в гуще «бредущих как лунатики» людей, до видения «высвобожденной идеальной воли», – все это придавало сверхотчетливый привкус проективного избытка, которым с той поры будут отмечены все его деловые отношения и встречи с людьми.

Не осталось и следа от светской естественности, с какой он всего-то десять-пятнадцать лет тому назад, еще молодым человеком, мог отправиться за 200 марок на свой страх и риск в путешествие в переполненных почтовых поездах на другой конец евразийского континента. Эта разница очень точно показывает разрыв, возникший с тех пор в системе материальных и личностных коммуникаций. Метафора «железного занавеса», отделившего Советскую Россию от остальной Европы, возникла впервые не во времена «холодной войны» после 1947 г., а еще в эпоху cordon sanitaire. Этот кордон призван был противостоять большевизму и его возможному распространению и одновременно «непобедимому на поле битвы» Германскому рейху и его потенциальному альянсу с новой Россией. При этом Союз Советских Социалистических Республик, выкованный в огне братоубийственной Гражданской войны, уже готовился, несмотря на всю свою интернационалистскую риторику, уйти в блистательную самоизоляцию и замкнуться в добровольно наложенном на себя карантине. В связи с тем, что после провалившегося марша на Варшаву и Центральную Европу и аннексии республик Закавказья он уже не мог более расширяться, он все больше и больше, причем с параноидальными обоснованиями, отгораживался от прочего мира.

Надо признать, что наряду с восстанавливаемым – ценой огромного труда – железнодорожным сообщением в 1920-е гг. появились новообразованные или возобновившие свою деятельность морские и воздушные пути сообщения, монополию на которые имели прежде всего такие германо-российские фирмы, как «Дерутранс» и «Дерулюфт», причем поначалу большую часть пароходов, подвижного состава и самолетов поставляли немецкие партнеры, «Гапаг-Ллойд» и основанная в 1926 г. «Люфтганза». Но эта восстановленная транспортная связь была не только всесторонне регламентирована, но и определенно означала теперь «переход из одного полушария в другое: начиная с этого момента каждая поездка в Советский Союз… содержит обязательную “железнодорожную главу”, посвященную маленькому, ничем не выделяющемуся транзитному пункту Негорелое на линии Берлин – Варшава – Москва»{1024}.


Берлин. Восточный вокзал

Тем не менее в Берлине 1920-х гг. Россия была представлена в таком масштабе, который по густоте еще раз затмил все, что было раньше, и все более позднее{1025}. Этот феномен, однако, лишь частично был следствием естественной культурной близости прежних лет. Привлекательность и насыщенность этого обмена имела теперь прямую связь с новой культурной дистанцией или чуждостью. А для значительной части участников и затронутых это была жизнь в чрезвычайных обстоятельствах.

Это касалось не только сотен тысяч эмигрантов, образовывавших в течение десятилетия ядро «русского Берлина» вместе с немецко-российскими и немецко-балтийскими переселенцами на родину и беженцами, которые в основном еще выдавали себя за «русских» и как «русские» воспринимались. Это относилось также к кочующим, как маятник, между Москвой и Берлином, Россией и Западом, мечущимся между «красными и белыми» художникам и писателям, чьи пространства для деятельности – материальные, интеллектуальные и духовные – постоянно сужались. И это, вероятно, могло считаться другим путем для многих командированных специалистов по экономике и инженеров, военных и торговых представителей, издательских работников или ученых, живших в конфликте между заданием и убеждением. И, разумеется, это относилось к засланным и внедренным кадрам Коминтерна, ГПУ или Красной армии, получавшим в Берлине новые имена и инструкции на пути к полям сражений воображаемой мировой революции.

Но такими же напряженными могли быть контакты и для их бывших коллег, товарищей и партнеров. Конечно, в период с 1923 по 1932 г. несколько тысяч человек в год отправлялись в Советскую Россию в качестве журналистов, политиков или общественных деятелей, поодиночке или в составе делегаций. Но и индивидуальные поездки были теперь более или менее «организованными», и всякая согласованная встреча, индивидуальная или групповая, становилась «официальным визитом», «митингом» или переговорами и лишь в исключительных случаях просто дружеской или семейной встречей или туристическим визитом. Офицеры рейхсвера и немецкие инженеры военной промышленности, как и кадры КПГ и Коминтерна, ездили под вымышленными именами и передвигались официально или неофициально в экстерриториальных зонах, в которых они, подобно «опричникам» Ивана Грозного, тщательно избегали соприкосновения с «земщиной» (простым народом).

Естественно, подобная драматизация всех отношений и связей могла иметь свои волнующие и продуктивные стороны – как в области искусства, так и в сфере науки. Жизнь в чрезвычайных обстоятельствах или в эмиграции может быть одновременно изнуряющей и творческой; в те годы всего этого было более чем достаточно. Но все это также способствовало повышенной идеологизации и политизации и личного опыта, и личных отношений.

Во всяком случае, именно Берлин в течение короткого насыщенного десятилетия находился на пересечении двух эпох и двух расходящихся миров. И благодаря этому он стал также местом, где, как в призме, сходились многозначные очарования и фобии, энтузиазм и разочарование, которые вызывала новая, революционно преображенная Россия в побежденной Германии. В плотности городского пространства обнаруживается тот же феномен, какой мы встречаем во временном сгущении, в «хронотопе» этого долгого десятилетия с 1917 по 1930 г.: сильнейшее увлечение немцев «новой Россией», в котором – в расходящемся в разные стороны мире – было что-то нереальное, виртуальное.


«Культура поражения»

Описывая Германию, надо еще раз подробнее вглядеться в общую социально-психологическую ситуацию европейского межвоенного периода. Готфрид Бенн и У. X. Оден говорили тогда об «икарическом существовании» современного человека, возносящегося все выше, но твердо знающего, что рано или поздно он рухнет тем ниже{1026}. Непродолжительная жизнь Веймарской республики производила впечатление единственного воплощения этой современной формы существования.

Дважды ее граждане после периода обманчивой консолидации срывались в пучину инфляции, выбивавшей у них почву из-под ног, что, правда по-иному, уже случалось после катастрофы 1918 г. Это основное ощущение «обмана», о котором в яркой форме вспоминает и которое анализирует Себастиан Хафнер{1027}, было, возможно, «центральным чувством и главной метафорой» межвоенного периода{1028}. Об этом говорит Вольфганг Шивельбуш в своей работе «Культура поражения». Он считает негероические и унизительные обстоятельства военной катастрофы 1918 г. главной причиной того, что так много немцев (больше, чем в исторически сравнимых ситуациях: на американском Юге в 1865 г. и во Франции в 1871 г.) жили, приспосабливаясь, в «воображаемом – на языке медиков: невротически-галлюцинаторном – суррогатном мире»{1029}.

В самом деле, германское поражение 1918 г., которое скорее напоминало «военную стачку», чем капитуляцию разгромленной армии, не имело аналогий. Ибо еще «никогда до этого ни одна страна не складывала оружие, если ее войска так глубоко вклинились во вражескую территорию»{1030}. Вот и Нилл Фергюсон в конце своей истории Первой мировой войны сухо констатирует: «Все еще отсутствует общее объяснение массовых капитуляций германской армии в конце 1918 г.»{1031} Во всяком случае, командование западных союзников совершенно не ожидало этого. А французский главнокомандующий маршал Фош и впоследствии был еще убежден, что германская армия «в ноябре 1918 г. могла бы закрепиться за Рейном и держаться там»{1032}. Уинстон Черчилль даже думал, что Германский рейх «избежал бы последнего испытания», если бы «с оружием в руках встал на пороге своей страны, будучи готовым заключить мир в качестве побежденной стороны, уступить территории, согласиться на возмещение ущерба; готовым также, если бы все переговоры были отвергнуты, защищать себя до конца»{1033}. Это совпадает с мнением Артура Розенберга, бывшего коммунистического историка Веймарской республики, который считал не подлежащим сомнению, что смещение Людендорфа и установление демократического правления большинства рейхстага, добровольный отказ от Брест-Литовского договора и отвод войск с востока, а также, наконец, «прочный политический блок Германия – Россия – Австрия» дали бы возможность «добиться от Антанты дешевого мира»{1034}.

Такой взгляд позволяет рассматривать разговоры Радека с Паке и другими немецкими представителями в Москве летом 1918 г. или параллельные предложения Красина во время берлинских переговоров о «дополнительных договорах» в несколько более реально-политическом, менее фантастическом свете. Точно так же могли бы в ретроспективе обрести смысл и противоположные планы генерала Гофмана – свержение большевиков с немецкой помощью, установление гражданского правительства, отмена – при взаимном согласии – Брест-Литовского договора и совместное германо-российское предложение мира западным державам. Однако та политика, которая фактически проводилась немецким верховным главнокомандованием и руководством рейха в 1917–1918 гг., оказалась крайне авантюристической. Она привела к тотальному перенапряжению и обескровливанию всех сил армии и населения рейха при беззастенчивом подпитывании российской Гражданской войны с обоих концов фитиля, как красного, так и белого, и затем, в заключительной панике октября 1918 г., к неожиданным поискам возможностей перемирия, которое окончательно послужило началом катастрофы. Подлая легенда об «ударе кинжалом в спину», в тыл фронту, которую распространяли главные ответственные лица в момент своего провала, уже указала путь к «бегству в ненависть» (Аннелиза Тимме){1035}, голосом которой стал никому не известный ефрейтор Первой мировой войны Адольф Гитлер.

«Национальный подъем» 1933 г., провозглашенный Гитлером, еще раз вызвал в памяти образы «подъема 1914 г.», – но не просто как реванш, а одновременно как попытки изгладить из памяти позор бесславного поражения 1918 г. Факельное шествие через Бранденбургские ворота задним числом симулировало архетипический марш фронтовиков в столицу, чтобы вознаградить себя за все жертвы, принесенные на войне, – марш, не состоявшийся в Германии ни в 1918-м, ни в 1920 или 1923 гг. Национал-социализм цитировал тем самым образы революции и контрреволюции кряду – красного, черного и белого в единой эмблеме[177]177
  Нацистский флаг представлял собой красное полотнище с белым кругом, внутри которого угнездилась черная свастика. – Прим. пер.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю